одни "грошевики, алтынники и блинохваты", каких выводили многие повествователи, и я дерзнул написать "Соборян" *.
"Дерзал", надеялся, даже, можно сказать, - уповал...
После, по счету Лескова, четырехлетнего "лежания", или "спанья" **. "Соборяне" увидели наконец свет ***. Но пройдя через какие испытания и редакционные застенки!
Успех старогородская хроника имела односторонний. Многие органы остались холодны. Любопытная частность: И. Е. Репин писал В. В. Стасову: "Соборяне" Лескова действительно ретроградных тенденций полно, но очень художественно и верно изображает среду, хотя семинарским слогом. Впрочем, тенденции его чисто московские" ****.
Невелик был и житейный прибыток: из четырех тысяч гонорара за двадцать пять листов две ушли Кашпиреву, а остальное ушло, пока в слишком долгих муках народилось детище.
Однако надо воздать заслуженное издателю. Лесков, уже в годы полного разрыва с ним, вспоминает: "Катков... платил мне по 150 р., когда мог платить, подобно Кашпиреву, по 50, и мне "некуда" было деться!.. А он еще мне подарил издание "Соборян" *****.
Кашпиревская полистная плата здесь вполовину умалена не то по давности событий, не то для усугубления картины "злострадательности" посленекудовского своего положения.
Лескова всегда горячо захватывали разговоры о положении и условиях работы и жизни наших и иноземных литераторов.
* "Мелочи архиерейской жизни" (1878 г.). - Собр. соч., т. XXXV, 1902-1903, с. 73-74.
** Письма к А. С. Суворину от 6 мая 1888 г. ("Письма русских писателей к А. С. Суворину", с. 78) и к М. М. Стасюлевичу от 8 февраля 1895 г. - Пушкинский дом.
*** "Русский вестник", 1872, апрель-июль.
**** Письмо от 6 декабря 1872 г. - Пушкинский дом.
***** Письмо от 22 апреля 1888 г. - "Письма русских писателей к А. С. Суворину", с. 76. Катков "подарил" Лескову первое отдельное издание - "Н. С. Лесков (Стебницкий). Соборяне". М., 1872 - из оттисков журнала "Русский вестник" за 1872 г., 1200 экземпляров.
380
"Что тут сколько-нибудь схожего, общего? - восклицал он. - Первая, не совсем бездарная работишка француза привлекает к себе внимание критики и читателя. Вторая - дает постоянного издателя, возможность работать уже не спеша, не ради хлеба на сегодня, не размениваясь на поденщину! А уж мало-мальски интересный или оригинальный роман - приносит все: окрыляющий дух и дарование успех, известность, серьезную оценку критикой, загородную виллу, яхту на Средиземном море, дающие отдых и обновление сил, рвущихся к новым трудам, углубленному творчеству! Как тут не работать, не вырабатываться дальше, не расти, не "совершать"! Что же вместо всего этого видит наш необеспеченный, хотя бы и бесспорно талантливый, литературный труженик? - негодующе развивал он дальше. - Брань и травлю вместо учительной критики, каторжную зависимость от кулаков-издателей, от службы, без которой одним писательством не прокормишься, нужду, мелочную, чуть не построчную, спешную работу ради покрытия кругом обступающих нужд. Вот и твори в такой обстановке и совершенствуйся в своем многотрудном искусстве!"
Не лучше вышло в свое время и с "Соборянами". Далеко оказалось до возможности "спрятаться на год в Веве, или еще лучше в Сорренто", и там что-то "совершить"!
Годами вынашивавшаяся под сердцем работа не разрешила ни одного из вопросов, не оправдала ни одной из надежд.
Положение в литературных кругах не улучшилось. Рамки журнальных возможностей не раздвинулись. Достаток не освободил от поденщины.
А ведь именно про это произведение через полустолетие Горький сказал: "В семидесятых годах, когда Лесков написал великолепную книгу "Соборяне"..." *
Долго довелось ей ждать такого признания.
Что же принесла эта романтическая хроника своему творцу при своем появлении в печати?
По любимому Лесковым мицкевичевскому выражению - горькое wielkie nie! **
* Горький M. Несобранные литературно-критические статьи, М., 1941, с. 89.
** Большое ничто (пол.).
381
ГЛАВА 10
"В ХОРОШИЙ ЧАС"
Как правило, барометр на Фурштатской, у Таврического сада, стоял на "переменно", с ясно выраженным стремлением в любой момент перейти на "бурю".
Конечно, это не исключало возможности иногда и безоблачных, солнечных дней или хотя часов, и притом восхитительных!
Они приходили с тою же неожиданностью, с какою уступали место ненастью.
В такие дни все в доме оживало, расцветало, лица горели радостью, слышался звонкий смех, царило весельем дышащее настроение.
"В добрый стих" предпринимались прелестные прогулки, придумывавшиеся самим Лесковым и выполнявшиеся под непосредственным его руководством. Они были разнообразны.
30 августа, в "Лександров день", то есть в "тезоименитство царя-освободителя" и в день памяти Александра Невского смотрели на Невском проспекте крестный ход с хоругвями и иконами из Исакиевского собора в Александро-Невскую лавру, в котором обязательно шествовал и один из сенаторов в ярко-красном, золотом шитом мундире. Затем шли на Марсово поле, иначе Царицын луг, на устраивавшееся там "народное гулянье".
Чего тут не было! Катались на каруселях; взлетали под небеса в люльках перекидных качелей; смотрели, как бьют "турку", то есть человекообразный чурбан с циферблатом, на котором означалась сила удара; как лазают по высокой мачте, намазанной маслом, к висящему наверху ведерку пива или водки; как бегают на нехитрые призы в мешках, одетых на ноги и завязанных у пояса; как на запряженной лошадью платформе проносятся, под висящим на перекладине большим ведром с водой, удальцы с шестом в руках, которым надо угодить в дыру полукруга, прибитого впоперек ко дну ведра. Лезущие по мачте, обессилев, комично съезжают наземь, бегущие в мешках падают и барахтаются в тщетных попытках встать, ведро почти поголовно всех окачивает с головы до ног. Публика грохочет, мы, молодежь, вместе с нею. Писатель всматривается в "толпучку", прислушивается к ее "словечкам", острым шуткам...
382
Удовольствие повышается поглощением грубоватых, но казавшихся неизъяснимо вкусными, лакомств, под которыми ломились дощатые ларьки и разносные лотки.
Если не ошибаюсь, в этот же день традиционно публика допускалась до заката солнца на валы Невской и Екатерининской куртин Петропавловской крепости и ближайших к ним бастионов. Здесь стояли старинные чугунные пушки, из которых давался сто один выстрел в высокоторжественные дни, Новый год и пасхальную ночь. Одна из этих пушек стреляла ежедневно в полдень, возвещая населению так называвшийся "адмиральский час", то есть ранний военный обед и водку. Питерщики поверяли по ней свои часы.
На Троицкой площади и у Иоанновских крепостных ворот учреждался бойкий базар со всеми видами невзыскательных яств, питий и сластей.
Кроме этих сухопутных экскурсий бывали и водные, предпринимавшиеся, как и впервые, по возвращении нашем с дачи. Мать моя очень не любила их и никогда не участвовала в них. Это развязывало руки отцу. Она брала всегда с него слово, что в Неву мы выходить не будем.
Наняв четырехвесельную лодку на пристани у Летнего сада, мы тотчас же брали под Цепной пост, поднимались по Фонтанке и под Прачешным мостом выходили на Неву. "Только не проболтаться, смотрите, маме", - говорил конспиративно отец. В этом было заговорщическое озорство, льстившее нашему самолюбию.
Но еще большим отклонением от просьб и даже мольбы мамы являлось дальнейшее поведение отца, а с ним и наше.
Едва выйдя на невские просторы, наш кормчий, впадая опять в конспирацию, испытующе говорил: "А не забыли, чем замечателен дом у пристани, с которой мы взяли лодку?" Шло оскорбленное возражение - конечно, мол, твердо помним. "Ну, в таком разе запевай!"
Три гимназиста, гимназистка, я и сам на руле сидевший отец затягивали:
Что это за здание
У Цепного моста?
Выйдет приказание,
Выпорют - и просто.
У царя у нашего
Все так политично:
Вот хоть у Тимашева -
Выпорют отлично! 58
383
Так был почтен министр внутренних дел А. Е. Тимашев, некогда начальствовавший в известном III отделении. Затем сюжеты уходили в глубь времен. На маршевом темпе шел новый опус:
Царь наш немец прусский,
Носит мундир узкий,
Ай да царь, вот так царь,
Православный государь! Царствует он где же?
Целый день в манеже.
Ай да царь...
Прижимает локти,
Забирает в когти.
Ай да царь...
Росту три аршина,
Сущая скотина!
Ай да царь... 59
Пелось еще на заунывный мотив детской французской песенки "Au clair de la lune..." * нечто на смерть Александра I и воцарение Николая I:
Русский император
В вечность отошел.
Ему оператор
Брюхо распорол.
Плачет вся Россия,
Плачет весь народ.
Едет к нам на царство
Константин-урод.
Но творцу вселенной,
Богу вышних сил,
Царь благословенный
Грамотку всучил.
Манифест читая,
Сжалился творец:
Дал нам Николая.
Сукин сын, подлец! 60
Тексты приведены такими, какими слышаны мною много раз в чтении их Лесковым. Они не во всем совпадают с опубликованными **.
Последняя песенка, написанная В. И. Соколовским, отнесена была у нас к творчеству Рылеева. Концу ее было дано тоже недопустимое по действительному ходу дел толкование, якобы Николай спросил Рылеева: "К кому относятся последние слова вашей гнусной песни?" -
* При свете луны (фр.).
** Герцен. Былое и думы, т. I, 1937, с. 338, 343, 561.
384
а тот колко ответил: "К богу, но никак не к вашему императорскому величеству, примите это как смягчающее вину обстоятельство" *.
Мудреного в таких ошибках и смешениях нет. Архивы были недоступны. "Потаенные" издания доходили трудно, а легенды создавались легко, не боясь очевидных нескладиц.
Мне было лет шестнадцать, когда мой отец, не без особой тайности развернув принесенный им сверток, многозначительно сказал мне: "Вот Суворин дал на недельку прелюбопытное лондонское издание. Будет свободное время - просмотри. Положу в спальне у кровати". Это как раз и был том "Русской потаенной литературы XIX столетия" с предисловием Н. Огарева, вышедший в Лондоне в 1861 году. Возможно, что это был первый случай, когда Лесков имел возможность не спеша проштудировать издание вдоль и впоперек. Со временем большинство апокрифов нашло свое место и оценку.
Возвращаюсь к нашим навигационным экскурсам. Для разнообразия иногда мы от той же пристани брали менее опасный курс - по Мойке, по Екатерининскому каналу. С приближением к Невскому отец настораживался и внушительно объяснял нам опасность водного туннеля под невероятно широким Казанским мостом. Особенно опасной представлялась возможность встречи там другой лодки и трудность разминуться с нею. Старшие мальчики не очень верили всем этим затруднениям, а я немножко трусил. Но все шло гладко, и сам Лесков, на самой середине, начинал произносить какие-то звучные слова и фразы, внимательно вслушиваясь в их отражение нависшими над водой каменными сводами.
По строго установленному моим отцом образцу, все прогулки завершались покупкой в попутных лавчонках печеных яиц, особо любимых им кругленьких румяных саек, выпеченных на прилипшей к ним соломе, широченной, крепко прокопченной углицкой колбасы, яблок и тому подобного. Все это поедалось на неторопливом марше к дому и во вновь попадавшемся по дороге ларьке запивалось различными квасами, вплоть до знаменитых в свое время "кислых щей" - три копейки бутылка.
* Соколовский отвечал про конец своей песни аудитору следственной комиссии: "Не к государю, и особенно обращаю ваше внимание на эту облегчающую причину".
385
В таких обычаях ярко сказывалось что-то неистребимо гостомельское, орловское и ни в какой мере не столичное для людей определенного круга и положения.
В весенние или осенние приезды кого-нибудь из киевлян Лесков ревниво брал на себя роль столичного чичероне и исполнял ее рьяно.
Он любил "Петра творенье", гордился им, видел в нем самый умный и нервный город в стране". В одном из своих фельетонов первого десятилетия он восклицал: "Один наш едкий и остроумный писатель сказал: "...в Москве - сердце России, а в Петербурге ее шляпа" *.
В исключительных красотах Петербурга не допускалось ни малейшего сомнения.
В 1875 году, при посещении с эмигрантом князем И. С. Гагариным парижских иезуитских школ, Лесков с глубоким удовлетворением прочел во французском букваре: "Les environs de Saint-Petersbourg sont admirables!" **
Он твердо запомнил это заслуженное признание и не упускал вспомнить его в беседах со скептиками, находившими, что смешно искать что-либо доброе на ингерманландском болоте!
В невской дельте "бегали" синенькие катерки "Финляндского легкого пароходства". Совсем маленькие перевозили за две копейки через Неву, на которой было маловато мостов, а несколько покрупнее совершали рейсы от Летнего сада до Крестовского острова, проходя всю Большую Невку.
Последний маршрут входил в непременную программу ознакомления провинциалов с красотами ближних петербургских окрестностей. Когда с пароходика открывался Каменный остров, Лесков маестозно 61 простирал руку и чеканно декламировал стихи К. П. Масальского:
Возможет ли поэзии резец
Изобразить Елагинский дворец,
Когда он, месяца лучами освещенный,
В кристалл Невы глядяся голубой,
Любуется собой? 62
* "Русские общественные заметки". - "Биржевые ведомости", 1869, N 270, 5 октября. Без подписи.
** Окрестности С.-Петербурга очаровательны! (фр.)
386
В зимней обстановке хорошее настроение выливалось, конечно, в иных формах. Здесь первенствовало посещение театров, а на масленой даже и балаганов, строившихся довольно долго на Адмиралтейской площади, а потом переведенных на Марсово поле. Превыше всего уделялось внимание литературе.
Здесь в разнообразных жанрах выступал и сам мастеровитый чтец, Лесков.
Придав своему подвижному лицу умильно-плотоядное выражение, а голосу то грубоватую нетерпеливость, то лукавую смиренность, он со смаком читал притчу П. В. Шумахера:
Монах стучит в ворота рая.
Апостол Петр ему в ответ:
- Куда грядешь, не разбирая!
Здесь вашей братьи духа нет!
Вы все печетесь о житейском.
Вишь! словно боров разжирел.
Должно быть, в чине архирейском
Ты всласть курятинки поел?
- Апостоле! не осудиши!
У всякого свои грехи!
Да говори про кур потише,
Чтоб не запели петухи.
И на этот раз Лесков не вполне тожественен опубликованному тексту или автографу, хранящемуся в альбоме М. И. Семевского.
При сборе некоторых знакомых и приятелей устраивались инсценировки. В одной из них длинный режиссер Александрийского театра, Ф. А. Федоров-Юрковский, с медною полоскательницей на голове и палкой от половой щетки вместо копья в руке, въезжал из передней в залу верхом на детской палочке с лошадиною головой. Сопровождавший его "маленький художник", Я. Л. Филатов, в какой-то цветной скатерти-епанче, с собственною своею, традиционно художническою, широкополою шляпой на голове, тоненьким фальцетиком возвещал: "Вот наконец достигли мы Мадрида!" Тотчас же появлялся со своим "Дюрандалем" в руке Всеволод Крестовский. Происходил горячий поединок, в котором оба противника проявляли великолепный комизм и смешили своими "антраша" до слез. Дон-Кихот и Санхо-Панча уступали место балету, но "Всеволод" и тут играл чуть ли не самую видную роль дирижера. За рояль садилась моя школьная учительница Е. С. Иванова. Вслед за этим,
387
для развлечения утомившихся и отдыхающих танцоров, М. П. Лелева вытаскивала меня, ставила на медный лист у большой кафельной печки (иначе я не соглашался выступать) и заставляла петь партию Вани из "Жизни за царя" ("Иван Сусанин" Глинки) - "Как мать убили" и "Бедный конь в поле пал...".
Не только балаганы, но даже и последний мелкий, лично мой номер не забыт писателем, и много лет спустя, в "Полунощниках", появилось некоторое, хотя и сильно видоизмененное, его применение - подвыпивший герой женским голосом поет: "Медный конь в поле пал! Я пешком прибежал!" Ничто никогда не оставалось без отзвука, хотя бы и в новой "интерпретации", как научились сейчас говорить по-русски.
Всего живее воспринимались, конечно, сольные "эстрадные" выступления самого Лескова. Темы для них почерпались из разнородных личных его памятей, накопленных за богатую встречами и былями жизнь.
Одно из хорошо запечатлевшихся еще в детстве происшествий разыгралось, по его словам, на родных стогнах, когда ему было всего десять лет.
"Везла меня матушка, - не спеша начинал он повествование, - из Орла домой на первые гимназические мои рождественские каникулы. На какой-то почтовой станции не доступный никаким увещеваниям и просьбам смотритель коротко и бесповоротно отрезал: нет лошадей - и безучастно углубился в лежавшую перед ним, будто бы занимавшую его книгу. Мы были в отчаянии. Это явно доставляло ему особое наслаждение: знай, мол, наших и чувствуй, какая во мне сила! Приходилось смириться, и мы, с сопровождавшими нас слугами, занялись чаем.
Невдолге к станции подкатили большие сани, и в комнату вошел отменно пристойный молодой человек предъявивший подорожную на пять лошадей.
- Нет лошадей, - не взглянув на нее, оторвал смотритель и снова уставился в свою книжку.
Молодой человек молча взял подорожную и вышел. Смотритель окинул всех победным оком. Восхищенно переглянулись и наши слуги: вот как отбрил барина в еноте! Безнадежность нашего положения получала новое подтверждение.
Но тут же неожиданно послышались тяжелые шаги, распахнулась входная дверь, и в комнату ввалилось что-то в огромной медвежьей шубе и, подойдя к столу, рыкнуло:
388
- Читал, мерзавец, подорожную?
- Неет-с, - потеряв все недавнее величие, отвечал смотритель.
- Не читал? Небось, четырнадцатым классом, каналья, пользуешься?
- Пользуюсь, ваше высокопревосходительство!
- Чин "не бей меня в рыло" имеешь?
- Имею-с.
- Избавлен по закону от телесного наказания?
- Избавлен-с.
- Так не уповай на закон!
И весь разговор пересыпался оглушительными затрещинами, дававшимися шубой смотрителю, то валившемуся с ног, то снова встававшему для получения новой плюхи.
Шуба вышла. Смотритель выбежал распорядиться лошадьми строгому сановнику. Сани ушли. Смотритель вернулся и удрученно сел на свое место. Мы все оставались в оцепенении. Но душевное состояние потерпевшего требовало излитий и сочувствия.
- Вот, изволите видеть, - грустно обратился он к моей матушке, - какие у нас в России бывают по службе неприятности. Это еще хоть большая персона, а то другой раз какой-нибудь прапорщик или корнет к рылу лезет, так это уже совсем противно.
И с этим, отойдя сердцем, приказал подать нам лошадей.
Домой мы добрались без дальнейших приключений, сочельник встретили в кругу родных, очень смеявшихся рассказанному матушкой случаю на станции, а я лично навсегда уразумел силу закона и несравненное превосходство над ним в моем отечестве властей предержащих, поучающих не уповать на закон, а почитать только начальство", - заканчивал Лесков *.
Изображался им, случалось, киевский кривоносый, почти неграмотный пономарь Константин Пизонский (он же Ломоносов) на испытании в чтении духовных книг. Преобразясь в жалкого церковнослужителя, не раз изобразивший его в своих произведениях писатель начинал: "И пливедоша тлех отлоков, отлоков. Имя же пелвому Мисс... Мисс... Миссааах, Миссах! Имя же втолому Сид..., Сидд... Сиддлааах, Сидлах! Имя же тлетьему Ав...
* Происшествием этим автор воспользовался в гл. 6 и 7 очерка "Смех и горе" (Собр. соч., т. XV, 1902-1903, с. 18-21).
389
Авв... Аввденагогого... Тай казав же, - що не выговолю!" - с отчаянием бросал книгу и махал руками псевдоиспытуемый под всеобщий хохот *.
"Заглянул будто как-то в начале лета, - начинался новый художественный артикль, - в свое любимое детище, в Училище правоведения, на Фонтанке, против Летнего сада. Николай Палкин. Время вакационное. Воспитанники за городом, на даче. Идет ремонт помещений. Парты из классов вынесены и навалены где попало. Заставлена ими и парадная лестница от самого входа.
Окинув наводящим ужас свинцовым взглядом беспорядок, царь грозно спрашивает выбежавшего навстречу директора:
- Это что?
- Мело маста, ваше императорское величество!..
- Что-о?! - еще строже переспрашивает гордившийся даром ошеломлять верноподданных Николай.
- Маста мело! - лепечет потерявший голову генерал-лейтенант А. П. Языков.
- Ду-урак! - с всемилостивейшею улыбкой бросает ему величество и, повернув к своей пролетке, мчится дальше. На высочайшем челе проступает удовлетворенность: мимоходом свершен акт государственного управления..."
И принимаемая Лесковым при рассказе осанка, и властно указующий на подразумеваемые парты державный перст, и августейший опаляющий взгляд - все, вплоть до заключительного оклика, потрясает...
Материалом для одной из коротких и превеселых сценок служило воспоминание, сбереженное писателем из его, когда-то такого горестного, бегства из Петербурга за границу в 1862 году.
Слушатели переносились в чешскую Прагу, в дом какого-то особенно расположенного к русским чеха или поляка. Радушный хозяин, стремясь оказать своему русскому гостю особую ласку, в конце хлебосольного завтрака многозначительно возвестил, что сейчас угостит его настоящим московским чаем, и притом так, как это всего приятнее может быть сердцу московита.
- И, представьте себе, - все более оживляясь, раскрывал картину рассказчик, - тут же, сразу же, стало
* См.: "Котин Доилец". СПб., 1888; "Печерские антики", гл. 35; "Благоразумный разбойник". - "Художественный журнал", 1883, N 3.
390
слышаться в соседней комнате какое-то шарканье многих ног, и вслед за этим дверь туда распахнулась настежь и в ее проеме непостижимо повис в воздухе большой, горящий яро начищенной медью, наш простодушный русский самовар! Не сразу я разглядел и понял, что от его ручек в обе стороны тянулись толстые полотенца, концы которых были крепко ухвачены двумя молодыми служанками, с ужасом на лицах тащивших его на весу, едва переступая и страшась сблизиться с ним. А не в меру распаленный самовар сопел, свистел, клокотал и брызгался, извергая густые клубы пара.
Здесь Лесков вскакивал со стула и, входя в роль пражского славянского компатриота, начинал взволнованно указывать руками дальнейший путь шумливого самовара к столу, непрестанно приговаривая: От, тен котвал московьский! Як тен пуха! Як тен дмуха!.. Для пана бога остружно! Сердцем прошу остружно! Ну и страшливи котвал!.. *
Живость сцены заставляла опасливо ежиться, как бы видя этот зловеще качающийся на полотенцах и злобно фыркающий "котвал".
Жизненность приведенных картинок убеждала, что в молодых сценических опытах Лескова в спектаклях "киевской княгини" Васильчиковой ему нетрудно было щегольнуть даром и перевоплощения, и творческой импровизации.
Случилось как-то, в зиму 1867-1868 годов, нечто никем не чаянное и ничем не предусмотренное.
Поздний фурштатский вечер. Чай давно отпит. День закончен. Старшие "дети" еще с чем-то возятся по своим углам. Столовая и угловой зал уже темны. Мать у себя не то читает, не то что-то мастерит: у хозяйки забот и дела много. В обособленном на краю квартиры кабинете, не счесть уже который раз, "перестругиваются" отдельные "куски" будущих "Соборян".
Один за другим гаснут в комнатах огни. И прекрасно, никто не помешает "совершать"! Хороший творческий пульс, настроенность, подъем. Поработаем!..
Увлеченность трудовой задачей разгорается. Дом исподволь засыпает.
* Видимо, рассказчик сбивался при этом с чешской речи на не во всем безупречную киевско-польскую, да и то уже несколько призабытую им.
391
Но вот невдолге среди мертвой тишины откуда-то доносятся непостижимо громкие протяжные восклики, в которых не сразу, с трудом постигается: "уй-яз-влен, уй-яз-влен, уй-яз-вленн!" - и снова "до бесконечности", как говорила старогородская просвирня Препотенская.
Первой выбегает в зал еще не успевшая лечь моя мать. Затем, накинув на себя что попало, появляются гимназисты.
Не обращая ни на кого внимания, по темному залу ходит взад и вперед творец "Соборян" и неукротимо, сейчас уже для всех явственно, продолжает деланным басом во всю силу возглашать: "и скорьбьми уй-язвленн, и скорьбьми уйязвлен!"
Ничего страшного. А сразу, да еще спросонья, не знать что в голову шло! Теперь все стало смешно, хотя по-прежнему непонятно.
- Что? - остановись наконец спрашивает Лесков. - Похоже? На дьякона Ахиллу похоже? Мог он, увлекшись так, вопить в соборе?
- В соборе, днем, в экстазе, вероятно, и мог, - говорит успокоившаяся уже мать, - но не в спящем доме, не в пустом зале...
- Нет, по совести, не скажут, что авторская выдумка невероятна, искусственна? Для первозданной натуры-то!
- Думаю - не должны сказать, - продолжала мать, - однако очень необычайно, как и разыгранная сейчас импровизация.
- Ну и спасибо, пусть и необычайно, но ведь не невероятно! А разве Киево-Печерской лавры знаменитый дьякон Антоний, "переложив" меру вина накануне какого-то торжественного служения, не грохнул что-то несуразное, вроде "анафемы" вместо "многая лета", да с повторением. Едва убрали с солеи от срама. Я с него и взял для Ахиллы и даже много смягчил случай.
В общем, поверочный опыт удался. Удовлетворенный им автор возвратился к своему алтарю, остальные, позевывая, "восвояси".
О другой, сколько-нибудь схожей с этой, самопроверке не слыхал.
Чрезвычайно нравился нам, пожалуй, самый большой из шутливых рассказов отца, носивший торжественное название: "Три генерала от литературы в интимно-затруднительных положениях" - о Тургеневе, Гончарове и Писемском. Эта трилогия о "литературных генералах" до-
392
вольно пространно сбережена Дудышкиным, на которого и ссылался всегда, разворачивая ее, Лесков.
Из достаточно обильного материала памятей Лескова об Алексее Феофилактовиче Писемском представляется нигде как будто не повторенным рассказ об одном трагикомическом происшествии, разыгравшемся с ним как раз в Ингерманландии. Повествовал его Лесков, по обыкновению, в лицах, ссылаясь на то, что слышал сию повесть от самого ее героя.
В период участия Писемского в этнографических работах, организованных в 1856 году по инициативе великого князя Константина Николаевича, пришлось писателю отправиться на каком-то военном корабле или яхте не то в Выборг, не то в Ревель.
Приезжает он с необходимыми в пути вещичками, занимает отведенную ему каютку и снова выходит на ют оглядеться. Все ново, необычно, пожалуй, интересно, хотя как-то и неспокойно. Напряженно ждут самое высочество. Наконец прибывает с пышной свитой и оно. Раздаются команды, играют "встречу", все почтительно застывает, взвивается брейд-вымпел "августейшего".
Остановив "слабым манием руки" гром "музыки боевой", генерал-адмирал здоровается с "людьми". Отвечают - "как орех раскусили" - дружным пожеланием здравия. Команда распущена. Становится как-то легче и свободнее.
Отыскав себе где-то местечко, Писемский присаживается, вынимает книжку и принимается читать. Углубляется. Время идет, и яхта, шлепая колесами, уже выходит из Невы в "Маркизову лужу" 63. Слышатся голоса, шарканье ног по палубе. Поднимает глаза - невдалеке князь в великом искательном окружении. Делать нечего, встает, книжку в карман. Тот, бросив в его сторону быстрый взгляд, говорит накоротке что-то ближним и, отделяясь от них, подходит в одиночку, благосклонно приветствует, задает несколько вопросов, на которые невымуштрованный писатель отвечает на своем "акающем" чухломском наречии, едва ли безупречно соблюдая все требования этикета и титулования.
Князь начинает дергать углом глаза и щекой. Остро следящая за поведением двух неравных собеседников свита неспокойна. Для милостивого завершения начинающего, должно быть, утомлять разговора высочество бросает:
393
"Я очень люблю этот ваш сочный московский говор. Вы ведь москвич?" Это произносится тоном отпускного комплимента, требующего признательного согласия, облегчающего счастливое, обоюдно приятное, окончание аудиенции.
Но в тот момент, когда августейший адмирал готов "лечь на обратный курс", неуемный писатель, в нарушение всякого благоприличия, твердо акает: "Никак нет, ваше высочество, я кастрамич!" Это долетает до свиты, подающей недогадливому литератору "штормовые" сигналы. "Да? А я почему-то считал, что вы москвич!" - рассеянно повторяет, несколько сильнее уже дернув глазом и щекой, высочество. "Не могу знать, почему это вам так казалось, а только я кастрамич", - продолжает Писемский. "Ах, так?" - "Точно так - кастрамич", - не унимается Феофилактович. Утомленный необычными поправками, генерал-адмирал с полупоклоном оставляет ненаходчивого собеседника и, встреченный застоявшейся в ожидании свитой, направляется куда-то в другую часть судна.
Едва группа эта достаточно отдалилась, как на Писемского вихрем налетает какой-то свитский и засыпает его горячими упреками за неловкость возражений высочайшему собеседнику. Встречный протест выводит блюстителя этикета из пределов сдержанности. "И не все ли вам, наконец, равно - москвич вы или костромич! Его высочество, в своем лестном к вам внимании, изволил сказать "москвич". - "Так точно, ваше высочество, москвич". И делу конец. И коротко, и почтительно, и всем приятно! А вы заладили: кастрамич, кастрамич! Да и что в том за заслуга, что вы костромич? Одна для всех неприятность и, если хотите, даже неуважительность..."
Но тут возмутился духом уже сам писатель: "Ну уж коли так, так желаю вам всем счастливого плавания, а я с утра себя не в порядке чувствую, и мне на берег надобно. Всепокорнейше прошу, где можно будет, спустить меня, потому что я человек этим вашим обстоятельствам непригодный".
Перестаравшийся свитский струхнул и забил отбой. Но не тут-то было: Писемский уперся, и не сдвинуть. Налетевший на него угодник побежал за командиром яхты. Стали уговаривать вдвоем. Не берет! "А как же мы его высочеству-то доложим, что вас нет?" - "Скажите - животом захворал".
394
На счастье, в Петергофе еще какое-то олимпийство на борт брать предстояло. Писемский сошел, и больше в Балтике о нем слышно не было.
Сколько в этом рассказе Писемского и сколько Лескова, сопоставлять возможности нет.
Конечно, в репертуаре Лескова не мог отсутствовать Толстой. И при этом - самый апокрифичный, но увлекательно изъяснявшийся и чрезвычайно нравившийся в лесковском оформлении.
Артиллерийская бригада, в которой служил Лев Николаевич, возвращается из-под Севастополя. Люди оборваны, лошади плохи, упряжь и седельный убор изношены. На пути получается извещение, что великий князь Михаил Павлович будет "смотреть" бригаду под Курском, куда он сам прибудет тогда-то. Времени мало, получить что-либо из интендантства невозможно. А предстать перед грозные очи прославленного своею грубостью и отсветным сквернословием высочества - страшно. Командир и офицеры собирают, какие можно, деньги. Нанимаются вольные портные, шорники. Сидят, не разгибаясь, и свои, бригадные. Кое-как удается изготовиться к сроку. Утомленное ездою высочество вылезает из экипажа, садится на лошадь и едет вдоль фронта в грозном чине. Все трепещет. - Писатель придает своему достаточно всем известному взгляду такое выражение, что слушателей дерет мороз по коже. Зная ход событий, я проворно бегу в прихожую и молча сбоку подаю отцу его трость. - Все трепещет, - повторяет рассказчик... - Впившись глазами в одного фейерверкера, князь останавливается и резко бросает: "Пуговица!!" Общее смятение. "Болтается пуговица", - кричит еще громче фельдцейхмейстер и, протянув руку, дергает фейерверкерский погон. - Лесков делает великолепный рывок в воздухе. - Пуговица летит. Князь дергает несчастного за борт мундира. Все восемь на живую нитку прихваченных пуговиц летят. Высочество рвет мундиры еще двух-трех фейерверкеров налетая дальше на Толстого. "А у тебя так же?" - спрашивает оно, простирая руку. Тут Лесков, как бы сидя на лошади, сгибает колени, искренно бледнеет и, набирая левой рукой поводья, чтобы вздыбить подразумеваемого коня, гневно смотрит в лицо воображаемому военачальнику и, опуская поданную мною, заменяющую саблю трость, жестко чеканит: "Ваше высочество, я ще-кот-лив!" Взбешенный князь скачет дальше, сыпя: "Сапожники,
395
скверно, мерзко", - и уносится вовсе с поля. Вернувшись со смотра, Толстой, ни минуты не медля, подает прошение об увольнении его в отставку и вручает его, по команде, своему батарейному командиру. Через час к командиру бригады приезжает адъютант августейшего ругателя с приказанием Толстому уйти в отставку. Бригадный показывает ему толстовское прошение.
Утомленный рассказчик умолкает. Все зачарованы. Все слышанное так образно, интересно, жизненно убедительно, что в голову не приходит усомниться в его исторической достоверности. Да и кто помнит, что Михаил Павлович умер за шесть лет до Севастополя, а Лев Толстой, в офицерском образе, пожинал плоды своих первых литературных успехов в Петербурге, посланный туда курьером.
Значительно удивительнее, что И. А. Шляпкин в своей непостижимо краткой и не слишком точной поминке Лескова привел без всякой оговорки свою гимназическую дневниковую запись о таком именно рассказе покойного и ему лично *.
Сам Лесков иносказательно не раз пользуется этою темой **, как и выражениями о щекотливости и дерганье пуговиц ***. Где и когда все это применено с большим правом на бесспорность - секрет автора.
Сейчас, может быть, всего ценнее, как горячо и мастеровито подавалась любая "лыгенда".
"Тьмы низких истин нам дороже..." 64
А нам, мирно подраставшим у Таврического сада, самым дорогим был - тоже почти легендарный для нас - хороший час!
ГЛАВА 11
ВНИМАНИЕ "СФЕР" И ВЕЛИКОСВЕТСКИЕ ПОЧИТАТЕЛИ
"Леса рушатся, спадают, и из-за них высится в своем роде чудесное и совершенно своеобразное сооружение, уника в русской литературе до той поры и одинаково
* Шляпкин И. К биографии Н. С. Лескова. - "Русская старина", 1895, N 12.
** "Блуждающие огоньки", (они же "Детские годы"), гл. 2 и 3. - Собр. соч., т. XXXII, 1902-1903.
*** "Герои Отечественной войны по графу Л. Н. Толстому". - "Биржевые ведомости", 1869, N 99; "Мелочи архиерейской жизни", гл. 1. - Собр. соч., т. XXXV, 1902-1903; "Бесстыдник". - Там же, т. XVI, с. 168.
396
с той поры, как бы какой-то Василий Блаженный в письменности, - великолепный "Запечатленный ангел".
Трудно сказать лучше, чем это сказано А. А. Измайловым в его неопубликованной работе о Лескове.
Нельзя не вспомнить рядом, что много раньше писала о "только что скончавшемся" Лескове Л. Я. Гуревич: "Вся его обстановка, его язык, все, что составляло его жизнь, было пестро, фантастично, неожиданно и цельно в самом себе, как единственный в своем роде храм Василия Блаженного" *.
Было ли тут заимствование? Не думаю. Верю, что это было даже не слепое, а закономерно логическое совпадение мысли и представления людей, искренно любивших талант Лескова и вдумчиво всматривавшихся в него.
"Ангел" появился в печати в 1873 году **.
Чем же было навеяно желание развернуть на иконописной канве уникальную повесть, чем было порождено увлечение Лескова изографией, где заложено было основание этому "сооружению", кто являлся, пусть и непроизвольным, пособником и вдохновителем в его создании? На это, в свой час, дал ответ сам автор.
"Когда, в довольно долголетнее отвержение от литературы... меня от скуки и бездействия заняла и даже увлекла церковная история и самая церковность, я, между прочим, предался изучению церковной археологии вообще и особенно иконографии, которая мне нравилась" ***.
К этому есть еще что и добавить.
Жил-был во граде святого Петра "художный муж" Никита Савостьянович Рачейсков, он же Савватиев или Саверьянович Рачейский. Одно из этих отчеств, как и редкое простосердие сего мужа, пришлись впору великому землепроходцу российскому - "очарованному страннику", Ивану Северьяновичу Флягину, он же и Голован.
Откуда повелось знакомство "изографа" с писателем, не умею сказать, но помню его с самых детских лет моих.
Обитал этот служитель хитрого искусства в одной из самых неприглядных в то время улиц столицы с подходившим к ее достоинствам названием - Болотная, ныне
* Л. Г. Личные воспоминания о Н. С. Лескове (Из дневника журналиста). - "Северный вестник", 1895, N 4, с. 67.
** "Русский вестник", 1873, N 1.