Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - А. Н. Лесков. Жизнь Николая Лескова. Том 1, Страница 12

Лесков Николай Семенович - А. Н. Лесков. Жизнь Николая Лескова. Том 1


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

stify">   ** Дело 1862 г. N 137 Особой канцелярии министра народного просвещения "По высочайшему повелению касательно напечатанной в N 143, 1862 г. "Северной пчелой" статьи о пожаре, бывшем в С.-Петербурге 28 мая". - Лен. отделение Центрархива.
   212
  
   цели и стремления своей злосчастной статьи, делая это, несомненно, не без участия автора последней *.
   В сущности, сказанное в "Пчеле" не отличалось от многого появлявшегося на столбцах других газет, как, например, "Наше время", "Современное слово", "Иллюстрация", "St. Petersburger Zeitung", "Время", не говоря уже о "Русском вестнике", "Современной летописи", "Домашней беседе" и т. д. Однако ни одной из них это не вменилось в такую вину, как "Пчеле". Роковую для Лескова роль в его статье сыграла нетерпимость сопоставлений, подчеркивания беспочвенных уличных слухов и толков.
   В самооправдательных стремлениях растерявшаяся "Пчела" не раз попадает из огня в полымя. 7 июня она с воплями и аффектированным негодованием принимается опротестовывать, пока только в воздухе носившиеся, слухи о причастности к поджогам "студентов". Это слово впервые читается в печати. Этим губится в раскаленном общественном мнении газета и автор определенных ее статей... 37
   Личные "терзательства" Лескова были беспредельны. Они "засели" у него "в печенях" на всю жизнь. Он положительно трепетал всегда при воспоминании о них. Это была незаживляемая, неослабно кровоточащая рана. Она была тем больнее, что упорно почиталась им незаслуженной.
   Проходит двадцать лет. Уже "генералом от литературы" задумывает он очерк, которому, по обычаю, примеряет несколько заглавий: "Кустарный пророк", "Религиозные мечтатели и нововеры", "Фабричный пророк" и в конце концов - "Обнищеванцы" **.
   Ни одно из этих заглавий не предвещает, что рассказ коснется в своем развитии уже хорошо призабытых апраксинских событий. Но Лескову забыть их не по силам. Может быть, и не без натяжки, не упускается случай осветить - был ли поджог, кого больнее всех он обездоливал и чьим интересам отвечал. Там говорилось:
   * "Северная пчела", 1862, N 144, 148, 151, 157, 168, 170.
   ** "Обнищеванцы. Религиозное движение в фабричной среде". - "Русь", 1881, N 16-21, 24, 25, с. 28 февраля по 2 мая; "Русская рознь", СПб., 1881. См. еще: Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого, т. I, 1867, с. 512; Сборник мелких беллетристических произведений Н. С. Лескова-Стебницкого, 1873, с. 512.
   213
  
   "Но беды ходят толпами: едва Исаич наработал товару и сдал в рынок, как случилось большое и до сих пор не определенное по своему значению для петербургских рабочих событие: сгорел торговый Апраксин двор. Памятный пожар этот, причина которого так и осталась необнаруженною, был первым общественным бедствием, которое молва стала приписывать умыслу людей, желавших произвести смуту в народе, но до сих пор, кажется, никто не осведомился у рабочего народа: кому привелось пострадать от этого бедствия? Полагали, что более всех понесли убытки одни торговцы этого рынка, тем более что у большинства из них - если не у всех - товар был не застрахован, и потому недоумевали: что же за цель могла быть у них, кому нужным казалось истребить этот рынок? Говорили: "если бы хотели создать затруднения в продовольствии бедного класса и тем вызвать беспорядок, то надо бы сжечь Сенную площадь, а не Апраксин двор. Тогда, говорили, вздорожали бы продукты, а бедный народ назавтра же встретился бы с дороговизною, а может быть даже с совершенным голодом, который бы непременно вывел рабочих из терпения и легко мог сделать их игрушкою в руках "специалистов". В Апраксином же дворе сгорели изделия, а не корм. Истребление изделий потребует возобновления их и тем самым даже увеличит задельную плату, - следовательно, этот пожар наказал только капиталистов, а рабочим это истребление товаров простонародного рынка, так сказать, даже будет выгодно". Такие вполне ошибочные выклады выкладали как официальные, так и вольнопрактикующие наши экономисты и имели успех у послушенствовавших им государственных людей, но на самом деле все эти рацеи были чистейший вздор... Огромное количество рыночного товара тогда производили для рынка мелкие фабриканты, то есть кустари, работающие свое производство у себя на домах, иногда в одну руку, иногда всем семейством и реже при содействии одного или двух рабочих. Все эти мелкие производители разного рыночного товара - люди почти бескапитальные. Две-три сотни рублей, которые они имеют и ими "оборачиваются", постоянно находятся у них "в материале", из которого идет производство... В этом же положении застал их и пожар, истребивший апраксинские лавки, в которых, таким образом, сгорело не столько товара, принадлежавшего самим торговцам, сколько принадлежавшего производителям, кустарям, ко-
   214
  
   торые снесли его туда на распродажу, но денег за него еще не получили. А в этом товаре у кустарей было затрачено все, что они имели, и они буквально оставались нищими... Следовательно, если пожар был делом чьего-либо умысла и расчета, то эти люди знали положение дела лучше, нежели экономисты, и хорошо знали, во что метили. Проникновения же на это с другой стороны не было никакого: на убытки торговцев, которые сейчас же после пожара явились на виду, обратили какое ни есть внимание, а на круглое разорение несравненно большего числа производителей-кустарей - никакого... Эти остались в полной беспомощности и имели самую настойчивую причину считать себя больше всех обиженными.
   Взгляд на возможность поджога не меняется, однако высказывается он уже с некоторою условностью.
   Об апраксинском, как о всяком чудовищно большом, пожаре ходило много взаимно противоречивых версий. Непогрешимо уверенные обвинения и домыслы шли по самым различным направлениям и адресам.
   Толстой находил, что Москву в 12-м году намеренно никто не поджигал и нужды в том не было: она должна была гореть, не могла не гореть 38.
   Без большой сторонней о том заботы мог в любой день гореть и Апраксин двор, представлявший собою готовый костер, сплошное нагромождение деревянных лавок, ларей, закусочных и всевозможных балаганчиков, в которых день-деньской копошились, толклись, ели, пили, курили крайне разношерстные представители городского и пришлого люда.
   Нет основания обходить вниманием также и одну дневниковую запись Одоевского: "Говорят, что поджог в Апраксином дворе был произведен некоторыми купцами, чтобы избавиться от подходящих к Макарьевской ярмарке расчетов. Свидетели видели, что три лавки были заперты, хозяев не было, пожар приближался, - сломали двери, - лавки оказались пустыми, следственно, хозяева их приготовились к пожару" *.
   Такого рода операции были у нас в большом ходу. Тринадцать лет спустя купец-миллионер С. Т. Овсянников, "влетев" в 1875 году утром, "на масляной", в кабинет дельца-миллионера В. А. Кокорева и не заметив
   * "Литературное наследство", кн. 22-24, 1935, с. 159; запись от 18 сентября 1862 г.
   215
  
   стоявшего в глубокой оконной нише Лескова, "был нескромно весел и воскликнул: "А мы нонче блины пекли!" * Другими словами - сожгли огромную, хорошо перестрахованную паровую мельницу около Александро-Невской лавры. Не побоялся и новых судов. Однако сорвался и только во внимание к большим годам угодил не на каторгу, а лишь на поселение в Сибирь. Не те уж были времена, как до гласных судов, хотя бы в тот же 62-й год, к которому и возвращаюсь.
   Ни один из упорно живших слухов никогда не нашел себе ни вполне убедительного подтверждения, ни бесспорного опровержения.
   Почти три десятка лет спустя после смерти Лескова прозвучал голос Горького:
   "Литературная деятельность Лескова началась тяжелой для него драмой, которая могла бы и не разыгрываться, если б русские интеллигентные люди умели относиться друг к другу более внимательно и бережно, - что и до сего дня необходимо, ввиду количественного ничтожества интеллектуальных сил в нашей стране. Но издревле русские люди болеют стремлением "разбрестись" розно, и в первый же год своей работы в Петербурге Лесков получил удар в сердце, совершенно не заслуженный им.
   Летом 1862 г. в Петербурге возникли подозрительные частые пожары, кто-то пустил слух, что это от поджогов, а поджигают студенты. Лесков напечатал в газете статью, требуя, чтобы власть или представила ясные доказательства участия студентов в поджогах, или не медля и решительно опровергла клевету на них. Легкомысленные люди истолковали статью так, что будто бы именно Лесков приписывает поджоги буйному студенчеству. Он неоднократно опровергал это злостное недоразумение, но ему не поверили" 39.
   Июнь 1862 года весь проходит в тяжелом пожарно-полемическом угаре. Жестоко оплошавшая "Пчела" мечется, не зная, чем утишить бурю. Но в то же время на ее так недавно пострадавших столбцах появляется малоуспокоительная статья, говорящая о "Колоколе", "желчевиках", "демагогах", о грядущей терпимости свыше к расколу **.
   * Письмо Лескова к И. С. Аксакову от 1 марта 1875 г. - Пушкинский дом.
   ** "Северная пчела", 1862, N 168, 24 июня.
   216
  
   Темы, досадительные как "нетерпеливцам", так и властям предержащим 40.
   2 июля министр внутренних дел сообщает управляющему Министерством народного просвещения свое заключение о том, что разговоров о "терпимости" к расколу "вовсе не следовало бы допускать", так как они содействуют "кривотолкам раскольников" *. Новая неудача! 41
   28 июля на Украине арестовывается А. И. Ничипоренко, только что побывавший у Герцена. Его привозят в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Тут же, в бесподписной статье, "Пчела" опять заговорила о Герцене **. Ответчиком снова мог быть принят автор пожарного письма.
   Поднимаются разговоры о показаниях Ничипоренко, как и И. И. Кельсиева 42. С первым Лесков жил в зиму 1860-1861 годов у И. В. Вернадского, со вторым встречался в "сальясихином кружке" в Москве. Можно ли поручиться за то - что, когда и как говорил с ними по приятельству? Как угадать - что именно любознательному Третьему отделению покажется особенно значительным и заслуживающим дальнейшего доследования по опросе этих лиц?
   Положение осложняется. Поездки в поволжское понизовье нет. Не толковее ли на некоторое время все же оказаться подальше, не быть в Петербурге, а то и в России? Мысли далеко не безосновательные и сами собой рождавшиеся.
   Кстати: четыре года позже в делах канцелярии санкт-петербургского обер-полицмейстера еще значились такие розыскные данные: "Елисеев, Слепцов, Лесков. Крайние социалисты. Сочувствуют всему антиправительственному. Нигилизм во всех формах" ***. Мог ли Лесков рассчитывать на благоприятную для себя полицейскую "аннотацию" в 1862 году, с нигилистически длинными волосами, в совершенно неблагонамеренной косоворотке?
   Тучи со всех сторон. Медлить нечего. Редакция не то полупредательской, не то преступно беспечной "Пчелы", может быть не без искупительной предупредительности,
   * "Дополнения к "Сборнику постановлений и распоряжений по цензуре с 1720-1862 гг.". Постановления и распоряжения с 1862-1865 гг. Тетрадь 1", СПб., 1865.
   ** "Северная пчела", 1862, N 212, 7 августа.
   *** "Щукинский сборник", вып. V, с. 509.
   217
  
   придумывает своему слишком пылкому, но несомненно ценному сотруднику длительную и дальнюю командировку в качестве корреспондента газеты. Маршрут интересный: Литва, Белоруссия, Украина, Польша (австрийская), Чехия, в завершение пути - Париж, а пожалуй и Лондон. Последний не исключался неспроста: помнилось благожелательное указание "Современника" на вредное для некоторых журналистов влияние петербургского климата и на благотворное иногда воздействие на их "настроение и воззрения" климата лондонского *.
   Исход найден. Поездка обещает уврачевать "смятенный дух" потрясенного сотрудника, оживить столбцы газеты любопытными, живыми письмами о положении дел и настроениях западных окраин, об отношении к России зарубежной Украины, чехов, поляков, о возможности достижения "slawjanskoj wzajemnosci" **, о луи-наполеоновской Франции, а может быть, даже привести к взаимопониманию с самим Герценом. Программа увлекательна. Горизонты широки. Есть где обогатить впечатления, во многом по-новому разобраться, может быть, многое переоценить, перестроиться. Лишь бы уехать... Это свершается беспрепятственно.
   "Будь медлен на обиду, а на прощенье скор", - стоит в одном из его писем ко мне ***.
   Учительно мелькает этот совет в его обращениях и к другим близким и неблизким.
   Удавалось ли его применение самому Лескову?
   Не раз, даже в минуты исключительной умиротворенности, в сумерки ("szara godzina", как любовно называл он эти часы по-польски, по-мицкевичски), в дружественной беседе, многозначительно скандировался им по какому-нибудь поводу любимый стих любимого поэта:
   Забыть! Забвенья не дал бог,
   Да он и не взял бы забвенья ****.
   Не брал его и Лесков.
   Он покидал Петербург и родину, уязвленный в самую глубь своей "самоистязующей" души, полный озлобления и мести.
   * "Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого", т. I, СПб., 1867, с. 509.
   ** Славянского взаимопонимания (пол.).
   *** Письмо от 26 июня 1884 г. - Архив А. Н. Лескова.
   **** Лермонтов. Демон, ч. I, гл. 9.
   218
  
  
   ГЛАВА 4
   БЕГСТВО 43
  
   Шестого сентября 1862 года Лесков выезжает по строившейся тогда французской компанией Варшавской железной дороге.
   Первым пунктом назначения является столица Литвы, Вильно.
   Путешествие дает благотворное рассеяние, отодвигает, заслоняет огорчения, которых столько было перенесено за последние месяцы.
   С дороги посылаются в "Северную пчелу" любопытнейшие письма, печатающиеся под общей рубрикой "Из одного дорожного дневника". Подписи под ними не ставится вовсе. Признается благоразумнее несколько повременить с упоминанием на газетных столбцах имени автора бедоносной "пожарной" статьи.
   Оторвавшись наконец от места стольких переживаний, полный сил и кипучей энергии, Лесков начинает оживать, воспрядать духом.
   "Орлу обновишася крыла и юность его", - любил говорить он. Подъем настроения чувствуется с первой же корреспонденции. Более сочную и жизненно яркую хронику всей поездки, чем оставил ее нам Лесков, трудно себе представить. Это не помешало ей до сегодня остаться почти неведомой, никогда не переизданной и со времени печатания ее на столбцах "Пчелы" прочно забытой. Сейчас воспользоваться выдержками из этого "дорожного дневника", по его живости и искренности, несомненно, как нельзя более ценно.
   7 сентября путешественник заносит уже полный биографического букета курьез: "В Динабурге пиво особенно вкусное; я его рекомендовал генералу, который сидел около меня за столом...
   - А как вы хорошо говорите по-русски! - заметил генерал после того, как я заявил свое удовольствие, что динабургское пиво нравится его превосходительству.
   - Неудивительно, - отвечал я, - тридцать годочков живу на русской земле.
   Генерал посмотрел на меня инспекторским взглядом и с видимым недоверием спросил:
   - Да вам всего-то сколько лет?
   - Да тридцать лет.
   219
  
   - Так вы в России родились?
   - В - ской губернии.
   - Да, но все-таки вы ведь француз?
   - Происхожу от бедных, но честных родителей, вышедших из благословенной семьи православного духовенства.
   Генерал хлебнул пиво, затянулся папироскою и повернул голову в сторону.
   - А ваше превосходительство отчего думали, что я француз? - решился я побеспокоить генерала.
   - Как-с? - спросил он меня, обратясь как бы с испугом.
   Я повторил вопрос. Генерал потянул верхнюю губу, обтер ус и сказал:
   - Так, право, и сам не знаю, показалось что-то.
   Сколько уже раз я был оскорблен таким образом! Еще недавно один дворник в Петербурге три месяца уверял моего слугу, что я француз и с известной стороны субъект весьма подозрительный. В Орловской губернии, назад тому года три, бабы тоже заподозрили меня в иностранстве. Ехал я домой на почтовых, одевшись как следует, то есть по-"немецки". Подошла большая гора, "дай думаю, пройдусь под гору". Схожу с горы, а под горой, около мостика, три бабы холсты колотят. Только что поравнялся с ними, гляжу, одна молоденькая бабочка и бежит; в одной руке валек, а другою паневу на бегу подтыкает.
   - Ей ты! слышь, ей! постой-кась! Постой-мол, говорю, - кричит баба.
   Смотрю, никого, кроме нас двоих, на мосту нет. "Какое, думаю, дело до меня бабе?" Остановился.
   - Постой-мол, - кричит баба, совсем приближаясь ко мне.
   - Ну, стою, чего тебе?
   - Ты чего покупаешь?
   - Я-то?
   - Да, чего покупаешь: не пьявок, часом?
   - Каких пьявок?
   - Известно каких: хорошие есть пьявки.
   - Да на что мне твои пьявки?
   - Аль ты не жид? - спрашивает меня баба, глядя подозрительно.
   - Какой жид? с чего ты выдумала?
   - Ой!
   220
  
   - Какой жид? Бог с тобой!
   - И пьявок тебе не требовается?
   - На что мне твои пьявки?
   - Поди ж ты! - Баба огорчилась, бросила валек на мост и, шмыгнув рукою под носом, сказала с сожалением: - А тетка Наташка баит: "Беги, баит, Лушка, швыдче, вон тот жид идет, што пьявок покупает". Экое горе! - добавила баба с горьким соболезнованием, что я не жид и не покупаю пьявок".
   П. В. Быков, совсем незадолго до бегства Лескова познакомившийся с ним в приемной Вернадского, записал: "Вышел среднего роста, плотного сложения, красивый молодой человек, лет тридцати" *.
   Наружность Лескова была характерна и впечатляюща, но "красивым молодым человеком" называть его было невыразительно.
   Раз как-то он собирался на какой-то большой вечер. Глядя, как он опрыскивается духами "шипр" забытого уже Пино, я, семнадцатилетний юноша, неожиданно для самого себя, произнес: "Какой вы красивый, папа!" Отец повернулся ко мне, окинул меня спокойным взглядом человека, которому предстоит что-то развлекательное, а не обременительное, медленно ответил: "Красив?.. Нет!.. И не был... И ты не будешь. Но... любим будешь. Пожалуй, даже больше, чем это впору серьезному, трудовому человеку".
   Он уехал. Опустелая квартира погрузилась в мертвую тишину. Возвратясь к развернутому на моем столе "курсу" тригонометрии, я задумался: какие из глядевших на меня "кривых" даст мне жизнь в смутно предощущаемой, загадочной, только что затронутой отцом области...
   В тридцать лет Лесков не был "плотен" или хотя бы особенно широк в плечах. Напротив, он был еще худощав, порывист, быстр в движениях. Все это неопровержимо подтверждается фотографическим снимком как раз тысяча восемьсот шестидесятого года.
   Зазнавший его рановато отяжелевшим, Антон Павлович Чехов метко писал брату Александру: "Этот человек похож на изящного француза и в то же время на попа-расстригу" **.
   * Быков П. В. Силуэты далекого прошлого, 1930, с. 157.
   ** Письмо от октября 1883 г. - Чeхов А. П. Полное собр. соч. и писем, т. XIII. М., 1948, с. 79-80.
   221
  
   Встречавший Лескова многие лета И. К. Маркузе оставил весьма достоверный портрет: "Николай Семенович Лесков сохранял в позе и в разговоре некоторую сановитость и торжественность, сознание своей возвышенной миссии никогда его не покидало и как бы отмечало его полную в то время фигуру, с грузною, прочно покоившеюся на широких плечах и короткой шее головою, над которой вздымалась гуща всклокоченных темных волос, печатью известности, или "генеральства", как принято называть теперь эту черту в манерах некоторых литераторов с именем или весом" *.
   Я бы заменил слова "всклокоченных" и "темных" словами - назад зачесанных и иссиня-черных. Остальное - хорошо.
   К старости он давал достаточные основания видеть в нем Ивана IV, Аввакума, расстригу.
   Но это все дела поздние, а в 1862 году сам, начинавший уже воскресать, М. Стебницкий рассказал о себе с неподражаемой веселостью и "пэозажностью".
   Приехав 8 сентября вечером в Вильно, Лесков "немного не застал похорон Сырокомли, любимого из современных польских поэтов... Сырокомлю знают не только в Литве и Польше, но и вообще во всех славянских землях... У него было очень много общего в характере и нраве с покойным Тарасом Григорьевичем Шевченком".
   В библиотеке Лескова стояли издания сочинений Мицкевича и Сырокомли-Кондратовича. Он был прекрасно знаком с их произведениями и некоторые из них читал наизусть, по-польски. Он очень ценил противошляхетскую "притчу" его "О Заблоцком и мыдле" 44, мастерски акцентируя, как уже в прах разорившийся на мыловарении, когда-то зажиточный шляхтич стариком побирается на рынке, причем:
   На ним торба з пшипасем
   И пас з хербем на бляше.
   Этот пояс нищего с непременным гербом на бляхе восхищал Лескова меткостью иронии автора поэмы над неистребимой гоноровостью прогоревшего шляхтича.
   Высмеивая вспыхнувшее одно время и у нас стремление к аристократизму, Лесков писал: "Польская шляхта, не доказавшая своего дворянства, всегда жалуется,
   * Mаркузe И. К. Воспоминания о В. В. Крестовском. - "Исторический вестник", 1900, N 3, с. 279, 983, 988-991, 1000-1001.
   222
  
   что у них "герольд спалён", то есть сгорел; а у наших он всегда "сопрел" *. В беседах на эту тему он вспоминал о шутовских потугах мелкой шляхты - даже и при "спаленном", а может быть никогда и не существовавшем, "герольде" - придумывать себе самый трескучий "nomen glorisum" **, претенциозно удваивая свои коренные, простодушно-крестьянские прозвища - Дробыш-Дробышевский, Плющик-Плющевский, Лукаш-Лукашевич, Борщ-Борщевский и т. д.
   "Наши, даже при "несопрелом герольде", до таких "выкрутасов" этих Враль-Вралевичей не простирались", - прибавлял он с усмешкой.
   Сырокомлю он любил и чтил не только за теплоту и блеск его таланта, но и как "сельского лирика", как чистой воды демократа, врага крепостничества, как поэта, писавшего о темных, забитых белорусах, способствуя пробуждению в них национального чувства.
   Два вечера, вернее, может быть, ночи, проводятся в обществе радушных виленских литераторов. Не обходится дело даже без тостов за русских писателей, знакомство с произведениями которых, однако, как оказывается, невелико: "Из уст здешних литераторов я слышал имена Пушкина, Лермонтова, Кольцова (!), Гоголя, Шевченко, Герцена, Кохановской и Чернышевского. О других ни слова: ни Тургенева, ни Белинского, ни Некрасова, ни Островского, ни Марка Вовчка здесь не вспоминают, а о людях, занимающих второстепенные и третьестепенные амплуа в нашей литературе, - и говорить нечего. Впрочем, поляков упрекать тут не в чем. Если взять в расчет знакомство русских с польской литературою, то верх все-таки останется за поляками. Из русских периодических изданий наибольшим почетом здесь пользуется "Современник". Это я могу сказать утвердительно, потому что сочувствие к приостановленному журналу слышал от людей самых различных общественных положений" 45.
   От Гродно Лесков едет на лошадях через массу попутных городишек, селений, ночуя подчас в крошечных деревушках.
   Хорошо приглядевшись за десяток лет, прожитых на Украине, к ее земельно хозяйственным и экономическим особенностям и к быту ее "хлопов"-крестьян, он остро
   * "Геральдический туман". - "Исторический вестник". 1886. N 6, с. 611.
   ** Славное (прославленное) имя (лат.).
   223
  
   всматривается по пути во все стороны жизни местностей, которые проезжает теперь по своему, как он его называл, "странному и смешному" маршруту.
   Побывав в "литовском Манчестере", то есть в Белостоке, он добирается до знаменитой своими зубрами Беловежкой пущи. Здесь как бы мимоходом, но не без "сеничника яда" 46, описывается, как в 1860 году, во время царской охоты, Александр II, стоя в крытом рубленом павильоне, самолично застрелил 28 из 32 всего убитых при этом зубров, выпускавшихся из загона по прямолинейной аллее, ведшей безобидных животных прямо к павильонам, занятым "охотниками". Далее высказывается, что "Беловежский зверинец, собственно, не зверинец, а, так сказать, садок, в который загоняется зверь для царских охот". Выходило, что в один прием царь "забил" в этом "садке" третью часть всех "современников мамонта", которых во всей Европе, мол, всего 97 экземпляров! 47
   Наибольшею достопримечательностью стоявших на очереди Пружан отмечено наличие в них мостовой, а потом следовала десятидневная остановка в Пинске, именовавшем себя литовским Ливерпулем, а Лесковым, по географическому положению этого города, оцененном скорее как "литовская Москва". Очеркнув довольно обстоятельно местные исторические достопримечательности, он переходит к населению.
   "Обитатели Пинска интересны еще едва ли не более, чем самый Пинск. Впрочем, они именно как бы сотворены друг для друга: и Пинск без пинчуков и пинчуки без Пинска просто, кажется, даже немыслимы. Пинчук-простолюдин не хочет, чтобы его считали малороссом, литвином или поляком; его не кличьте: человиче! как кличут незнакомого человека в Малороссии и Украйне, он пресерьезно отвечает: "Я не человек, я пынчук".
   "Тогда время было еще тихое, - писал в других корреспонденциях Лесков, - и даже в воздухе не пахло разразившимися через полгода событиями <польское восстание 1863 года. - А. Л.>. Предчувствие близости революции на всей Литве мне выразил ясно только один человек: это был старый крестьянин, взявшийся провезти меня с моим товарищем, польским поэтом В. Коротыньским 48, из Пинска в Домбровицу. Едучи пустынной болотистой дорогой, старик часто вступал с нами в некоторые собеседования и однажды обратился к Коротыньскому с вопросом:
   224
  
   - А скажите, будьте ласковы, пане: чи не знаете вы чего, от се нам по селах казакив понаставляли?
   - Того понаставляли, - отвечал мой со путник, - что вы все с своими панами (то есть против своих панов) бунтуетесь, оброков не платите, на панщину ходить не хотите.
   Мужик подумал, почесался, перевалил с плеча па плечо свой колтун и заговорил:
   - Нет, се здаетця, пане, щось буцим-що не так.
   - А как же? - запытал поэт.
   - Як? А ось воно як: се наши паны по костелах бог зна що спивают, а нарочито на нас жалуются, що мы бунтуемось, а у Москви, дила того не разобравши, нам казакив ставят, щоб последнего порося або курку у мужика спонивадили.
   - Але даремна та пратца (напрасный труд), - продолжал с энергией старик, оборачивая к нам свое лицо. - Не треба сюда нияких казакив, ни гармат (пушек); тылько нам цыкнули бы, мы бы сами всих сих панов наших в мешки бы попаковали, да прямо в Москву або в Питер живых и представили. Нехай их там в образцовый полк або куда знают и определят".
   Поэт-поляк сделал вид, что он этих слов не слышал. Но Лесков их не забыл, как характерное определение отношения "хлопов" к польскому панству. Остановился он на этом вопросе и еще раз:
   "Сельский народ по эту сторону Пинны говорит совсем не так, как придорожные крестьяне от Гродно до Пинска. Там народ легче всего понимает польский разговор, а сам говорит каким-то испорченным и бедным польско-малороссийским наречием; здесь же, наоборот, редкий понимает по-польски, а каждый как нельзя более свободно разумеет разговор великорусский, а сам между собою говорит на малороссийском языке с руссицизмами, как, например, говорят частию в Севском, частию в Грайворонском уездах <Орловской и Курской губернии. - А. Л.>... В здешних крестьянах мне не удалось заметить ни симпатий, ни антипатий к польскому или русскому элементу. В них есть какой-то странный индиферентизм, как бы следы апатии, заносимой из Литвы с северным ветром. У пинчуков, наоборот, апатии этой не заметишь. Там польский элемент, благодаря панам и ксендзам... я, разумеется, говорю о панстве, потому что полячество пинчуками не понимается отдельно от панства и панство
   225
  
   отдельно от полячества. "Gazeta narodowa" 49 и некоторые другие заграничные издания ищут причин некоторых столкновений народа с панами в разных подстрекательствах, производимых людьми, враждебными польской народности. Конечно, трудно разуверить кого бы то ни было в том, что крепко засело в голову; по если бы польские органы вникли в дело поближе, побеспристрастнее, если бы они дошли до спокойного состояния, в котором русский народ и его настоящие отношения к полякам сделались им ясными, то они поняли бы, что не враги польской народности вооружают против нее крестьян, между которыми живут католические помещики, а что дело это - творение рук приятельских, рук, которые еще памятны "хлопам".
   1 (13) октября, замешкавшись в дороге с случайным разгоном почтовых лошадей, путники только к вечеру добираются до пограничного пункта Российской империи - Радзивиллова.
   "Обыкновенно думают, что нет хуже езды, как между Тамбовом и Воронежом или между Уманью и Одессою, - заносит в свой "дневник" Лесков. - Напрасно так думают... От Пинска до Домбровиц набрались мы горя до бород, а от Домбровиц к Корцу и до усов хватило" *.
   Таможенные и пропускные операции производятся только до захода солнца. Приходится ожидать его восхода. Останавливаются путники у "пожилого человека с южнославянским лицом", пана Михола. Почтенный шляхтич дает им "свежий, вкусный ужин", в результате которого им остается лишь почить после всех мытарств и невзгод преодоления "странного и смешного" маршрута и способов передвижения сплошь на лошадях, в невероятнейших повозках и условиях.
   Итак, завтра - заграница!
   Таково ли в ней многое, как приводилось о том читать и слышать с чужого голоса, с чужого глаза? Любопытно...
   * "Из одного дорожного дневника". - "Северная пчела", 1862, N 334, 335, 337-339, 343-350; "Русское общество в Париже (Третье письмо к редактору "Библиотеки для чтения")". - "Библиотека для чтения", 1863, сентябрь, и в несколько измененной редакции. - "Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого", т. I, СПб., 1867.
   226
  
  
   ГЛАВА 5
   ЗА РУБЕЖОМ
  
   Утром 2 (14) октября, напившись у пана Михола кофе, Лесков и Коротыньский сели в экипаж и направились к пограничным шлагбаумам и рогаткам, у которых проверялись паспорта и ожидался сугубо строгий досмотр чемоданов и чуть ли не карманов пальто и платья. Наслушавшись от назойливых советчиков всяких страхов об этих операциях, Лесков, в предвидении неисчислимых опасностей, доверчиво поуничтожал на ночлеге все рекомендательные письма, открывавшие ему пути к доверию очень ценных ему потусторонних деятелей. В действительности все затруднения по паспортно-таможенной процедуре предотвращались вручением каким-то унтерам или услужливому фактору-еврею полтинников, злотых или крейцеров, а личный досмотр полностью был исключен. Пришлось горько пожалеть о доверии, оказанном советчикам, но писем уже не было.
   Самый момент переезда государственной границы совершился проще простого: "Мы дали полтинник, и еврей юркнул в мазанку. Через четверть часа он выскочил, махнул в воздухе документами, отворявшими нам двери в Европу... За желтым шлагбаумом стоит австрийский часовой, в огромных сапогах, дающих ему вид тонконогого аиста. "Не имеете ли табаку?" - спросил он нас тоненьким голоском. "Имею", - отвечал я. "Нельзя везти. Сколько у вас?" - "Три сигары". - "Дайте ему два злота", - сказал по-польски еврей, держащий в руках наши паспорта. Мы дали". Все по строго выработанному расписанию.
   "Вот я и за границею. Мук-то, мук-то зато натерпелись!.. - восклицает Лесков. - Вот они, Броды! - первое место полицейско-конституционного государства, благоденствующего под отеческим покровительством габсбургского дома. Шум, крик, движение, немножко грязновато, как вообще в торговых городах, но жизни так много, что людей на улицах как будто больше, чем габсбургских орлов, торчащих чуть не на каждом доме".
   Дилижанс на Львов по расписанию, измененному как раз с этого дня, уже ушел. Поехали в наемной карете.
   До сих пор Лесков знал одну Русь, но зато в самую ее глубь, и от Черного моря до Белого и от Брод до
   227
  
   Красного Яра. Теперь открывалась Европа от Брод до Парижа. На первых шагах большого отличия от нашей Украины не замечалось. Любуясь великолепными видами, развертывавшимися на пути ко Львову, седоки вышли из кареты и пошли пешком поразмяться.
   "Спускаясь помаленьку, - записывает Лесков, - мы поравнялись с кучкою крестьянок, которые шли, весело болтая между собою. "По-нашему говорят", - сказала одна из них, когда мы подходили к группе. Я читал моему товарищу одно место из стихов Шевченки. Женщины оглянулись на нас и сказали: "Добрый день панам!" - "Добрый день", - отвечали мы, обгоняя крестьянок".
   Приезд во Львов состоялся около 11 часов утра 15 октября. Здесь сразу развертываются обширные литературные знакомства <...>.
   Посетив по приглашению львовских литераторов местное "русское казино" 50, автор дневника пишет: "В главной комнате, на самом парадном месте, где в некоторых странах обыкновенно вешаются портреты Наполеонов да Фердинандов, висит в вызолоченной рамке портрет Тараса Григорьевича Шевченки. "Любый кобзарь Украйны" здесь еще в большем, кажется, почете, чем у нас в Малороссии и Украйне" 51.
   Из Львова Лесков, уже по железной дороге, поехал в Краков. "Кракусы" с их "толеранцией" 52 пришлись ему очень по сердцу.
   "У кракусов, впрочем, вообще резонно говорят о русском народе (то есть о москалях) и никогда не усиливаются выдвигать на сцену вопросы племенные и религиозные: "...это ксендзовские штуки, - говорят кракусы, - нам какое дело, кто как молится". Мне кажется, что оснований краковской толеранции можно искать и в особенностях занятий краковского поляка. Поляк с Волыни, Подолии или восточной Галиции - по преимуществу пан, обыватель, помещик; краковский же поляк - ремесленник, купец, торговец. У первого живут традиционные остатки какого-то католического рыцарства, польского шляхетства; у второго торговые сношения сгладили традиции аристократизма, приучили делать дела, а не споры... Вообще народ в Кракове мне показался очень добрым и толерантным. В нем живы все хорошие характеристические черты польского духа, кроме
   228
  
   аристократизма и некоторой узости племенных и религиозных понятий".
   Некраткое пребывание в Кракове ознаменовалось для Лескова двумя далеко не однородными событиями.
   Первое, по его писанию, заключалось в следующем: "Вошли ко мне утром в нумер гостиницы три человека: двое стали у дверей, а третий предъявил мне разграфленную книжку, в которой было написано: "N 9-й (это был нумер, в котором я жил) платит десять злотых". Я спросил: за что это? - "Так следует", - коротко отвечал мне стоявший предо мною гайдук. Я подумал, что это требуется по какому-нибудь городскому положению, и заплатил. Гайдук вырвал мне из книги листочек, на котором значилось только одно слово: "Zaplacono", и со всею своею командою удалился. По удалении этой честной компании, на досуге, я рассмотрел на обороте оставленного мне листка синий штемпель: "Rzad Narodowy" 53, и понял, что с меня взяты podatki на "Sprawe polska" 54.
   Второе, тоже сбереженное его "дневником", было для него столь неожиданно и курьезно: Лесков - в первый и последний раз в жизни - танцевал! Да еще как: всенародно, на рыночной площади, с задорной кракуской, под шарманку, самого заправского "мазура", по-нашему - мазурку! 55
   "Краковский рынок уже был полнехонек народа. Рынок здешний необыкновенно оригинален. Это не деревенская ярмарка, не губернский базар, не петербургская толкучка. Это огромная площадь, буквально залитая людьми, которые очень покойно продают и очень покойно покупают. Полиции нет; по крайней мере так называемой наружной полиции не видно. Только рослый тонконогий австрийский гицель, с тонким длинным шестом, на конце которого прилажена веревочная петля, хватает собачек. Площадь, на которой собирается краковский рынок, обставлена необыкновенно красивыми историческими зданиями. С одной стороны вы видите известный великолепный Kosciol panny Maryi, с другой - огромное старинное строение, называемое здесь "Sukiennicy", a за ним упраздненную ратушу города Кракова. В галереях сукенницы теперь сидят кракуски с молоком и овощами, а около ратуши помещается австрийская гауптвахта. Дамы в Кракове также носят траур, но этот траур здесь нельзя назвать сплошным: он пестрится яркими
   229
  
   нарядами кракусов, которых бездна на базаре. Говор кругом, но крика и брани, отличающих русские торжища, нигде не слышно. Здесь, на базаре, утром я в первый раз видел настоящую польскую мазурку. Из-за угла улицы (Florjanskiej) раздались звуки шарманки, а вслед за тем показался и шарманщик. Он играл на своем инструменте "мазура", а около него пар двадцать отхватывали отчаянную мазурку. Кованые каблуки кракусов звонко отбивали такт по каменной мостовой, а маленькие ножки полек в белых чулочках и краковских сапожках подлетали на воздух, едва прикасаясь к земле. Восхитительно танцуют! В несшихся за шарманщиком парах было несколько пар, составленных необыкновенно оригинально: так, я помню маленького мальчика лет 14, который неистово несся с стройной, высокой девушкой в красной юбке и черном спензере. Одна ее рука была в руке мальчика, а в другой она держала корзину, из которой выглядывали красные хвостики моркови, помидоры и кочан капусты; другая пара - старая дворничиха с метлой на плече, в огромном белом чепце. Она танцует лучше всех и как-то так грациозно кидается к своему кавалеру, высокому, стройному кракусу в расшитом синем кафтане с красными выпушками, что ей все закричали: "brawo, stara! brawo, stara!" При входе на площадь мазурка увеличилась. Несколько торговок, несколько кухарок, несколько молоденьких кракусок поставили на мостовую свои корзины, схватили за руку первого попавшегося им на глаза человека и пустились у танец. Тут со мной произошел казус. Дьявол надоумил какую-то задорную черноглазую кракуску, в зеленой юбке и белом переднике, лишить меня приятного положения зрителя и сделать действующим лицом. Она схватила меня за руку и, крикнув: "Taniec, chlopiec!" - вшвырнула меня в свою бешеную мазурку - меня, человека, привыкшего к самым чинным движениям на Невском проспекте! Господи! Что я только вынес, проклиная мою бесцеремонную даму. Атта Тролль 56 стал бы тут в тупик, не только я, русский человек, которого вертит краковская полька, да еще и не хочет выпустить; не хочет верить, что есть на свете люди, не умеющие танцевать мазурки. Сначала я было попробовал упираться, но задний кракус так ловко поддал меня сзади своим коленом, что я налетел на переднего танцора и уж решился прыгать. В мазурке я ничего не понимал, но русская
   230
  
   сметка спасла меня. Мне показалось, что если я стану подражать русской пристяжной лошади, то я еще могу быть спасен и выйду целым из моего плачевного положения. Я взглянул на мою мучительницу, дернул ее за руку, загнул голову в сторону и понесся московским пристяжным скакуном так, что задний кракус уж не догонял меня и не дал мне больше ни одного стречка. Сколько кругов я прогалопировал - уж не помню, но помню, какой радостию исполнилось мое сердце, когда скачка моя прекратилась. Все пошли выпить по кружке пива в погреб между улицами Florjanskiej и Szpitalnej. У всех лбы были мокрые, и всякий вел свою даму на кружку пива. Я тоже пригласил мою даму и предложил ей две кружки: но она, однако, более одной пить не стала. "Надо, - сказала она, - днем дел

Другие авторы
  • Марченко О. В.
  • Лукомский Владислав Крескентьевич
  • Габорио Эмиль
  • Троцкий Лев Давидович
  • Гиппиус Василий Васильевич
  • Висковатов Степан Иванович
  • Шмидт Петр Юльевич
  • Дитмар Фон Айст
  • Щербань Николай Васильевич
  • Джаншиев Григорий Аветович
  • Другие произведения
  • Гоголь Николай Васильевич - Размышления о Божественной Литургии
  • Тургенев Иван Сергеевич - (О "Записках ружейного охотника" С. Т. Аксакова)
  • Тихомиров Павел Васильевич - Каноническое достоинство реформы Петра Великого по церковному управлению
  • Поплавский Борис Юлианович - Домой с небес
  • Горбунов Иван Федорович - На почтовой станции ночью
  • Богданович Ангел Иванович - Письма из деревни А. Н. Энгельгардта
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Разные повести
  • Соллогуб Владимир Александрович - Р. Б. Заборова. В. А. Соллогуб
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Стихотворения Владимира Бенедиктова. Спб., 1842
  • Савинков Борис Викторович - Душевно ваш В. Ропшин...
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
    Просмотров: 395 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа