Главная » Книги

Брандес Георг - Шекспир. Жизнь и произведения, Страница 37

Брандес Георг - Шекспир. Жизнь и произведения



такой же негодяй, равным образом должен исполнять эту роль. Он говорит с остроумной иронией (V, 1):
  Обещания - в духе нынешнего времени: они открывают глаза у ожидания. Исполнение - дело гораздо более глупое, и в настоящую пору оно в употреблении только у простых и ограниченных людей. Обещание - дело самого хорошего тона; исполнение - нечто вроде духовного завещания, доказывающего сильную умственную болезнь того, кто делает его.
  Если что-либо было ненавистно Шекспиру, так это прежде всего мертвый этикет (ceremony), прикрывающий собою пустоту или обман. Поэтому уже в самом начале пьесы (I, 2) Тимон говорит своим гостям:
  
  
   Друзья, лишь для того
  
  
   Придуманы законы этикета
  
  
   Чтоб лоск бросать на лживые дела
  
  
   И глубоко притворное радушье,
  
  
   Которое, еще не проявясь,
  
  
   Уж сердится, что надо проявиться;
  
  
   Но в искренней приязни этикет
  
  
   Вещь лишняя.
  Как ни противоположен Тимону по всему складу своей природы циник Апеманг, - столь же грубый, насколько Тимон утончен, столь же черствый сердцем, насколько Тимон щедр и прямодушен, столь же низкий, насколько Тимон велик - все же в самом первом его монологе (I, 2) уже звучит основной тон пьесы:
  
  
  Мы делаем безумцами себя
  
  
  Лишь для того, чтоб веселиться; щедро
  
  
  Кидаем лесть, чтоб только опивать
  
  
  Других людей, и выпитое нами
  
  
  Им отдаем на старости их лет
  
  
  Презрением и злобой ядовитой.
  
  
  Где человек, который хоть бы раз
  
  
  Не развратил иль не был развращаем?
  
  
  Кто в гроб сошел без славного толчка
  
  
  Руки друзей?
  В реплике, первая половина которой монотонностью своих стихов указывает на то, что она не вся или не первоначально принадлежит Шекспиру, но которую Шекспир подверг ретушевке, и где некоторые строки носят печать его руки во всей ее рельефности, первый чужестранец говорит следующее (III, 2):
  
  
  Вот называй приятелем того,
  
  
  Кто ест с тобой с одной и той же ложки!
  
  
  Для Люция, я знаю, был Тимон
  
  
  Вторым отцом: он деньгами своими
  
  
  Его кредит поддерживал, давал
  
  
  Все средства жить; он жалованье даже
  
  
  Платил его прислуге. Каждый раз,
  
  
  Как Люций пьет - касается губами
  
  
  Он серебра Тимонова. И что ж?
  
  
  Теперь... О, как в неблагодарном виде
  
  
  Чудовищно ужасен человек!..
  
  
  Теперь того он не дает Тимону,
  
  
  Что нищему хороший человек
  
  
  Всегда подаст.
  Наконец, как в "Кориолане" слуга в Капитолии высказывался в пользу героя согласно с собственным суждением поэта о самом себе, совершенно так же и здесь один из служителей Тимона, получив отказ на просьбу о займе, восклицает так, что в его голосе слышится голос Шекспира (III, 3):
  Дьявол не знал, что делал в то время, как он делал человека лицемером Он этим возвысил себя, и я убежден, что, наконец, гнусности людей дойдут до того, что дьявол в сравнении с людьми покажется невинным созданием. Как восхитительно этот господин старался выказать себя мерзавцем! Он принимает добродетельный вид, чтобы делать зло, подобно тем людям, которые под личиною пламенного рвения готовы жечь целые царства.
  Нельзя отрицать, что эта выходка против пуританизма в устах слуги грека крайне поразительна по своей откровенности. И здесь-то чувствуется, по чьему адресу были направлены многочисленные выходки пьесы против лицемеров вообще.
  Что же касается двойного авторства в этой драме, то мы должны остановиться несколько на нем, чтобы по возможности отметить нешекспировские места.
  В первом действии не представляются достойными Шекспира преимущественно разговоры в прозе между Апемантом и прочими действующими лицами. Реплики здесь сильны, но изысканны, не всегда остроумны, однако всегда исполнены горечи и служат выражением для презрения к людям. Стиль несколько напоминает диалог между Диогеном и Александром в старинной пьесе Лилли "Александр и Кампаста". Первый из диалогов Апеманта мог, однако, быть написан Шекспиром; его реплики здесь могли возникнуть как продолжение к репликам Терсита в пьесе "Троил и Крессида"; последний разговор положительно производит впечатление вставки, сделанной чужой рукой, или сцены, которую Шекспир позабыл вычеркнуть. Монолог Флавия (I, 2,) в этом виде невозможно приписать перу Шекспира. Правда, что в переводе он не отделяется резко от остального; но по-английски стихи совсем плохи. Быть может, они представляют результат записей, сделанных в театре каким-нибудь неумелым стенографом из зрителей.
  Во втором действии длинный разговор между Апемантом, шутом, Кафисом и всеми слугами (II, 2) написан, по всей вероятное га, второстепенным автором. Он заключает в себе лишь пустую и праздную болтовню, рассчитанную на то, чтобы позабавить раек, и вводит лиц, которые как будто должны получить значение для действия, но исчезают в тог же миг совершенно бесследно. Так, например, паж, являющийся с поручением и письмами от содержательницы публичного дома, к персоналу которого, как оказывается, принадлежит и шут. Мы ничего ровно не узнаем о содержании писем, которые он приносит и адреса которых он не может прочшать.
  В третьем действии многое еще слабо и безлично, и вместе с тем на сцене постоянная бесплодная суета, но к концу его, в сцене пира, сам Шекспир находится налицо, и мы чувствуем веяние его духа в буре, исходящей из уст Тимона.
  Четвертое действие - величавая работа Шекспира, где он является всего совершеннее и всего могучее. Здесь весьма мало таких мест, которые я был бы склонен оспаривать у него в пользу другого автора. Я не могу разделять уверенности, с какой английские исследователи и даже такой поэт, как Теннисон, объявили нешекспировским монолог Флавия, заканчивающий вторую сцену. По своему содержанию он соответствует его монологу в следующей сцене, где он резюмирует тему пьесы в этом одном предложении: "Что может быть гнуснее на земле друзей!" И хотя в третьей сцене, очевидно, есть некоторая сбивчивость, так как, например, о приходе поэта и живописца объявляется задолго до того, как они показываются, все же я считаю невозможным присоединиться к мнению Флея, будто Шекспир не имеет ни малейшей роли в строках от слов "Скажи, Тимон, где спишь ты по ночам?" до "Из всех глупцов, какие есть на свете, главнейший - ты".
  В особенности одна реплика здесь указывает несомненнейшим образом на самого художника, как на своего автора. Это то место, где Тимон желает, чтобы осуществилось желание Апемонта сделаться зверем среди зверей:
  Будь ты лев, лисица надула бы тебя; будь ты ягненок, лисица съела бы тебя, будь ты лисица, лев заподозрил бы тебя, если бы даже случилось так, что обвинителем твоим явился бы осел; будь ты осел, твоя глупость мучила бы тебя, и ты жил бы для того только, чтобы служить завтраком волку; будь ты волк, твоя прожорливость не давала бы тебе покоя, и ты нередко рисковал бы жизнью из-за того, чтобы добыть себе обед...
  В этих словах столько житейского опыта, сколько было бы в эссенции, составленной из всех вместе взятых басен Лафонтена.
  Последние сцены пятого действия, очевидно, не были просмотрены Шекспиром. Что солдат, категорически заявляющий о своем неумении читать, все-таки может разобрать, что на камне написана эпитафия Тимона, и настолько предусмотрителен, что снимает с нее оттиск воском, - это комическая нелепость, а под самый конец обе несходные между собой эпитафии Тимона смешиваются в одну, хотя в первой говорится, что умерший хочет остаться неизвестным и безымянным, между тем как вторая начинается заявлением: "Здесь лежит Тимон..." В общем, однако, ни плохой текст, ни встречающаяся местами беспорядочность в ходе действия, ни чужая рука, которая чувствуется здесь, не могли ничуть затемнить основного намерения и основной мысли, руководившими Шекспиром, когда он писал эту пьесу.
  "Тимон" в своих главных чертах напоминает "Лира", и здесь безрассудно оказываемые благодеяния, и здесь неблагодарность в награду.
  Но горечь и страстность здесь в десять раз сильнее - как и гениальность, бесспорно, слабее. Возле Лира в его несчастье стоят храбрый, мужественный Кент, верный шут, сердце сердец Корделия, ее муж, доблестный король Франции. Здесь рядом с силами разрушительными целая группа добрых, плодотворных сил Тимону никго не остается верен, кроме одного единственного слуги, что по античным условиям жизни означает человека из рабского состояния, слуги, с самоотверженною любовью решившего не покидать своего господина, так что Тимон с сокрушением вынужден исключить одно человеческое существо из общего проклятия, которое он изрекает, чтобы облегчить себя. В своем собственном классе он не находит ни одной искренне преданной ему души, ни среди мужчин, ни среди женщин. У него нет, как у Лира, дочери, нет, как у Кориолана, матери, нет ни одного женского сердца, которому он был бы дорог, и нет друга, нет ни одного друга!
  Насколько же счастливее его был Антоний! В "Антонии и Клеопатре" Шекспир развернул картину испорченного мира, мира, находящегося в состоянии разложения. Весьма многое было здесь гнило или лживо; но сама страсть, приковывавшая своими чарами двух главных действующих лиц друг к другу, сама страсть эта была неподдельна. К драме и к этим двум лицам подходила глубокая реплика Пердикана в пьесе Мюссе "On ne badine pas avec l'amour". "Если кто-нибудь вздумает рассказывать тебе гнусные истории вроде тех, которые отравили тебе душу, то отвечай на это тем, что я сейчас скажу тебе. Да, конечно, все мужчины лживы, непостоянны, коварны и т. д., все женщины вероломны, жеманны, тщеславны, любопытны и т. д.; мир есть ничто иное, как бездонная клоака... но есть в этом мире одна вещь святая и прекрасная - любовь между двумя из этих столь несовершенных и отталкивающих существ". Это простое обстоятельство, что Антоний и Клеопатра любят друг друга, эта наивысшая страсть возвышает и очищает как его, так и ее, и служит утешением для нас, зрителей драмы, вопреки всем несчастьям, которые страсть навлекает на них обоих.
  У Тимона нет возлюбленной, нет никаких отношении к другому полу, а лишь глубокое презрение к нему. Характерною чертою для грубости и глупости, с какими мнимые поклонники Шекспира посягали на него уже в конце 17-го века, служит тот факт, что в переделке "Тимона", изданной в 1678 году Шадуэллем под заглавием "История Тимона Афинского, человеконенавистника", Тимон представлен неверным по отношению к своей любовнице Эвандре, страстно его любящей и до самой его смерти сохраняющей привязанность к нему. Пьеса, получившая таким образом привлекательную женскую роль и любовную историю, естественно, имела успех, какого никогда не выпадало на долю шекспировского Тимона, ибо герой здесь один, совершенно один со своей горечью и своей ненавистью к людям.
  Шекспир умышленно замаскировал недостатки его характера и его рассудочной деятельности, делающие его менее симпатичным как в богатстве, так и в несчастье. В пору своего благоденствия он не привязался ни к одному отдельному человеку, будь то мужчина или женщина, настолько глубоко и горячо, чтобы чувствовать близ своего сердца биение другого. Если бы он оказал сильное предпочтение какому-нибудь одному другу или какой-нибудь одной подруге, то не расточил бы так легкомысленно свое имущество, раздавая его встречному и поперечному. Так как он любил всех людей вообще, то теперь и ненавидит их одинаковым образом. Критики не было и нет в его природе.
  Но Шекспир хотел именно воспользоваться им как великим общеизвестным примером того, какая кара постигает наивную доверчивость. Поэтому необдуманность Тимона он представляет исключительно результатом величавого благородства его природы, он оправдывает его и становится на его сторону в его негодовании; сочувствие и единомыслие поэта с героем пьесы сквозит даже там, где отвращение Тимона к людям не только возрастает до ненависти, но переходит в желание всех их истребить.
  Тимон, как мы видели, делается отшельником для того, чтобы не видеть людей. Что его человеконенавистничество есть не просто только маска, надетая отчаянием, которое могла в нем вызвать потеря земных благ, это доказывается на деле, когда судьба его в этом испытывает. Тимон выдерживает испытание, когда находит золото и видит в нем уже не средство к наслаждению, а только оружие для мести. Единственно потому, что оно попало ему в руки как такое оружие, радуется он металлу сверкающему, красивому, драгоценному (IV, 3):
  
  
   ...Это
  
  
   От алтарей отгонит ваших слуг,
  
  
   Из-под голов больных подушки вырвет.
  
  
   Да, этот плут сверкающий начнет
  
  
   И связывать, и расторгать обеты,
  
  
   Благословлять проклятое, людей
  
  
   Ниц повергать пред застарелой язвой,
  
  
   Разбойников почетом окружать,
  
  
   Отличьями, коленопреклоненьем,
  
  
   Сажая их высоко на скамьи
  
  
   Сенаторов. Вдове, давно отжившей,
  
  
   Даст женихов; раздушит, расцветит,
  
  
   Как майский день, ту жертву язв поганых,
  
  
   Которую и самый госпиталь
  
  
   Из стен своих прочь гонит с отвращеньем!
  Когда затем Алкивиад, бывший с ним ранее в дружеских отношениях и сохранивший неизменною свою приязнь к нему, приходит к нему и беспокоит его в лесной глуши своим посещением, Тимон встречает его следующим восклицанием (IV, 3):
  
  
   Пусть рак съест внутренность твою
  
  
   За то, что ты вновь лица человечьи
  
  
   Мне покажешь.
  
  Алкивиад: Как зовут тебя? Ведь, ты
  
  
   Сам человек - и можешь человека
  
  
   Так не терпеть?
  
  Тимон. Зовусь я мизантропом
  
  
   И род людской глубоко ненавижу.
  
  
   Что до тебя, хотел бы я, чтоб ты
  
  
   Был псом: тогда я мог бы хоть немного
  
  
   Любить тебя.
  Старик Шопенгауер со своим отвращением к людям и со своею любовью к собакам едва ли выразился бы иначе.
  Причиною этой ненависти, как Тимон изложил это в своем монологе, есть спокойное уразумение негодности человеческой природы.
  
  
   Пред каждою из высших ступеней
  
  
   Нижайшая стоит благоговейно,
  
  
   И голова ученого всегда
  
  
   Склоняется пред золотым болваном.
  
  
   Все вкривь идет; прямого ничего
  
  
   Нет в проклятой натуре человека,
  
  
   И подлость лишь прямая в ней пряма.
  Алкивиад, явившийся в обществе двух гетер, приветливо заговаривает с Тимоном. Последний произносит оскорбительные слова по адресу одной из этих женщин, говоря, что она более, чем меч воина, способна истреблять людей. Она отвечает ему, он возражает ругательствами и впадает совершенно в тон пьесы "Троил и Крессида"; легкомысленная девушка в его глазах есть лишь распространительница чумы и заразы, и он высказывает надежду, что она многим и многим юношам подарит недуги и болезни. Алкивиад предлагает ему свою дружбу.
  
   Тимон мой благородный,
  
   Чем я могу тебе мою приязнь
  
   Здесь доказать?
  Тимон. Ничем иным, как только
  
   Мой взгляд на мир сильнее укрепив.
  Алкивиад. Какой же взгляд?
  Тимон. Дай слово быть мне другом
  
   И обмани.
  Когда Алкивиад сообщает ему, что идет со своим войском на Афины, Тимон выражает пожелание, чтобы боги разорили все гнездо его победой и уничтожили его самого после того, как он победит. Он дает ему золото для того, чтобы вести войну, и убеждает его свирепствовать, как чума (IV, 3):
  
  
  Пусть меч твой не минует
  
  
  Ни одного. Пощады не давай
  
  
  Ты старикам, столь чтимым за седые
  
  
  Их бороды: они ростовщики.
  
  
  Руби насмерть лукавую матрону:
  
  
  В ней честны лишь одежды, а она
  
  
  Развратница. Пред девственниц щеками
  
  
  Не опускай разящего меча:
  
  
  Знай, груди их молочные, коварно
  
  
  Манящие к себе глаза мужчин
  
  
  Из-за своих решетчатых окошек,
  
  
  Не вписаны в страницы доброты
  
  
  И жалости - отметь их, как ужасных
  
  
  Изменников. Бей и грудных детей,
  
  
  Смягчающих улыбкою веселой
  
  
  Гнев дураков; кроши их на куски
  
  
  Без жалости; воображай, что каждый
  
  
  Из тех детей - тот незаконный сын,
  
  
  Которого двусмысленный оракул
  
  
  Избрал за тем, чтоб глотку у тебя
  
  
  Перерубить. От жалости навеки
  
  
  Ты отрекись: на уши и глаза
  
  
  Надень такой неодолимый панцирь,
  
  
  Чтоб не могли проникнуть сквозь него
  
  
  Крик матери, и девы, и младенца,
  
  
  И вид жреца, лежащего в крови
  
  
  Перед тобой, в священном облаченье!
  
  
  Вот золото для воинов твоих!
  
  
  Все истреби и, бешенство насытив,
  
  
  Погибни сам!
  Гетеры, увидав, что он болен по-прежнему, естественно, спешат выпросить у него золота и для себя. Он отвечает им словами: "Ну, твари, подымите передники!" Клясться он их ни в чем не заставит, так как они ведь не могут присягать, но они должны дать ему обещание, что будут продолжать обманывать и распутничать, пусть соблазняют они того, кто захочет их обратить на путь истины, пусть прикрывают свои жидкие волосы волосами трупов и лучше всего трупов, умерших на виселице женщин, пусть они румянятся и красятся до тех пор, пока сами не сделаются похожи на трупы, и пока лошадиный навоз не будет падать им прямо в лицо.
  Они, одна громче другой, только просят у него еще золота; за деньги они все готовы сделать, и в ответ он держит к ним такую речь, какой, по резкой необузданности ее, Шекспир не превзошел и в пафосе своих юных лет - более того, какой он вообще не достигал еще никогда.
  
  
  В костях мужчин вы сейте истощенье,
  
  
  Параличом сводите ноги их,
  
  
  Энергию и живость расслабляйте;
  
  
  Ломайте вы юристам голоса,
  
  
  Чтоб не могли они давать защиту
  
  
  Кривым делам и ябеды гнусить;
  
  
  Слуг алтаря, кричащих против плоти
  
  
  И собственным не верящим словам,
  
  
  Заразою дарите; продолжайте
  
  
  Проваливать и разрушать совсем,
  
  
  Вплоть до костей, носы у тех, кто, слыша
  
  
  Своим чутьем свой личный интерес,
  
  
  Лишен чутья к общественному благу;
  
  
  Плешивьте всех мерзавцев завитых;
  
  
  Каким-нибудь страданьем наделяйте
  
  
  Тех храбрецов хвастливых, что войной
  
  
  Пощажены; все в мире заражайте
  
  
  И заглушать старайтесь и сушить
  
  
  Источники людского плодородья!
  
  
  Вот золото! Губите вы других,
  
  
  А это пусть и вас самих погубит!
  
  
  Пусть грязный ров могилой будет вам!
   Тимандра и Фрина. Давай, давай побольше и советов,
  
  
  
  И золота, великодушный муж!
  В этих словах есть страстность, которая ошеломляет. Стоит только прочесть для сравнения "Тимона" Лукиана, чтобы почувствовать, как пафос Шекспира охватил здесь своим пламенем яростные лишь по содержанию, по форме же столь бесстрастные рассуждения и решения древнего грека: "Имя человеконенавистника будет всего сладостнее звучать в моих ушах, и отличительными признаками моего нрава будут угрюмость, резкость, грубость, раздражительность и вражда к людям и т. д." Прочтите еще для сравнения конец плутарховского Алкивиада, которого имел перед собою Шекспир, и вы увидите, что сделали его угнетенное состояние духа и его ожесточение из верной наложницы Алкивиада, Тимандры, которая последовала за ним во Фригию, у которой он был схвачен, когда его убийцы подожгли дом, и которая сперва обернула его труп в самые дорогие ткани, какие имела, затем устроила ему такое пышное погребение, какое только могла придумать, одинокая в чужой стороне.
  Вслед за Алкивиадом приходит демон-мучитель Тимона, Апемант, а когда ему удается его прогнать, являются два разбойника, привлеченные слухами о золоте. Для Тимона они желанные гости. Со словами: "Ну, вот вам золото, мошенники и воры" он дает им то, чего они домогаются. И к своему подарку он присоединяет благие советы. Пусть они пьют, пока не обезумеют от вина; этим они избавятся от виселицы. Пусть не верят они врачам, - противоядие, которое они дают - отрава, они чаще убивают, чем воры грабят. Пусть они, где только могут, отнимают и имущество, и жизнь. Все в мире крадет. Сам закон прикрывает лишь грабительство:
  
  
   ...Грабьте
  
  
   Друг друга. Вот вам золото еще.
  
  
   Пилите глотки: все, кого вы только
  
  
   Встречаете - грабители. Теперь
  
  
   Направьте путь в Афины, разбивайте
  
  
   Все лавки там: что ни украли б вы -
  
  
   У вора украдете.
  Добряк Прудон в новейшие времена выразился не иначе, изложив свое учение в словах: "собственность есть кража".
  Когда приходят сенаторы и взывают к величию Тимона как полководца и государственного мужа, он делает сначала вид, будто склонен оказать им помощь, но затем говорит (V, 2): "Если Алкивиад будет рубить моих соотечественников, то передайте ему привет от Тимона и скажите, что Тимону до этого нет никакого дела, пусть он опустошает Афины, пусть таскает за бороды наших старцев, пусть предает на поругание солдат наших весталок, до всего этого Тимону нет дела, как нет до этого дела ножам солдат, лишь бы только вы им подбавляли глоток. Самое тонкое лезвие ножа в лагере Алкивиада для Тимона дороже всех глоток в Афинах".
  Всякое чувство к отечеству, даже жалость к беззащитным угасли в его душе.
  И затем Шекспир заимствовал под конец у Плутарха и мастерски разработал следующую черту жесточайшей иронии: Тимон объявляет сенаторам, что в противность трубящей о нем молве, он вовсе не радуется всеобщему крушению. Они могут еще лишний раз воспользоваться его гостеприимством. У него есть здесь смоковница, которую он решил срубить. Но всякий из его сограждан, будь он высокого звания или низкого, раз он хочет избегнуть бедствий осады, свободно может, если ему угодно, прийти сюда, пока дерево еще не срублено, и повеситься на нем. Затем он сообщает, что его могила готова, там найдут они его, и да будет им оракулом его памятник: "Уста мои? Довольно теперь горьких слов! Пусть чума и зараза докончат то, чего еще не достает! Да будут отныне одни лишь могилы работою рук человеческих, а смерть единственным приобретением! Солнце, скрой свои лучи! Тимон свершил свое дело!" И он спускается в могилу, чтобы там покончить с жизнью.
  Итак, вот последнее слово: пусть чума свирепствует среди человечества! Пусть она заражает и истребляет людей, пока остается хоть один человек, который может вырыть себе могилу! Пусть гибель мчится ураганом по земле! Тимон ищет смерти для себя. Солнце погаснет сейчас для него. Так пусть же погаснет оно и для всех остальных!
  Это не скорбь о силе злобы разрушать счастье редких существ, как в "Отелло", и не вопль об угрожающих возможностях и о неисчислимых бедствиях, вмещаемых в себе жизнью, как в "Лире"; это один только гнев на неблагодарность, которую пришлось претерпеть, гнев, разросшийся до таких размеров, что он покрьюает небосклон жизни черными тучами, гасит солнечный свет и разражается таким громом, какого мы не слыхали до сих пор и у самого Шекспира, между тем как на горизонте сверкает молния за молнией.
  Все, что Шекспир пережил и выстрадал в эти позднейшие годы, все разочарования, которые он потерпел вследствие людской низости, и все, что он передумал по поводу того, что ему суждено было перенести, все это он сконцентрировал здесь, и из этой глины создал один великий, полный отчаяния образ, - образ человеконенавистника, дикая риторика которого подобна темной эссенции из запекшейся крови и желчи, извлеченной из раны для облегчения муки.
  
  
  
  
  ГЛАВА LXXII
  
  Выздоровление. - Переворот. - Новые женские образы.
  И вот оно было произнесено, это самое последнее, самое исступленное слово горечи. Черная туча разрядилась, и постепенно небо вновь сделалось чистым.
  Шекспир точно избавился от самой жгучей муки отчаяния, облекши ее в слова и образы, и точно вздохнул полной грудью, когда поднимавшееся целые годы crescendo достигло, наконец, наивысшего forte, и когда не оставалось ничего больше сказать. Ибо после желания, чтобы вся совокупность человечества была уничтожена чумой, сифилисом, резней и самоубийством, могло ли быть еще более жестокое проклятие?
  Он устал проклинать, он вылил все свое бешенство, горячка миновала. Он почувствовал себя так, как будто начал выздоравливать.
  И что же случилось тогда? Погасшее солнце зажглось сызнова. Черное небо снова сделалось голубым для взоров поэта. Он снова проникся кротким участием ко всему человеческому.
  Каким образом? Почему? Кто может на это ответить?
  Нигде в окутанной мраком жизни Шекспира нет столь чувствительного пробела; нигде не страдаем мы до такой степени от отсутствия сведений насчет того, что случилось с ним лично. Некоторые указывали здесь вообще на покорность судьбе, свойственную немолодым летам; действительно, проблески этого душевного состояния можно уловить в последних произведениях поэта. Но в 45 лет Шекспир не был и не чувствовал себя стариком, и слово "покорность" есть лишь общее место, употребленное для объяснения удивительного, поразительного смягчения, вселяющегося теперь в душу Шекспира, долгое время столь мятежную. И не только смягчение видим мы в ней или примирение, хотя примиряющий или примирительный элемент заявляет себя с известной силой, но и пробуждение свободной, резвой фантазии, так долго и так всецело покоившейся как бы сном смерти. Покорность судьбе не бывает двигателем для воображения.
  Жизнь снова приобрела цену в его глазах; земля снова показалась ему прекрасной, волшебной, фантастически привлекательной, а люди, ее населяющие, перестали быть для него ничтожной толпой.
  Во внешних обстоятельствах не наступило никакой перемены. Политическое положение Англии и англичан было все то же. Шекспира не могли глубоко затронуть такие, например, события, как последовавшая в 1610 г. смерть Генриха IV Французского от кинжала Равальяка, или изгнание иезуитов из Англии как результат этого убийства и запрещение английским католикам (рекузантам) приближаться ко двору на 10 миль в окружности. Сильного впечатления не мог произвести на него и тот факт, что в 1612 г. король Иаков устроил торжественное перенесение в Вестминстер останков своей матери и воздвиг над нею прекрасный памятник.
  Что случилось лично с самим поэтом? Что повлияло на него, что изменило его чувства, что настроило его, что возвратило его так долго расстроенной лире прежнюю гармонию и мелодичность? Никто не может на это ответить. Мы можем только с уверенностью чувствовать, что здесь в его жизни произошел решительный перелом.
  Но перенесем взор на остающиеся крупные драматические произведения Шекспира, на "Перикла", "Цимбелина", "Зимнюю сказку", "Бурю", на последний великолепный период его деятельности для театра! Взглянем на этот изумительно яркий сентябрь его жизни с таким богатством красок, какою никогда до сих пор не представляло еще его искусство и с чистой прозрачно-свежей сентябрьской атмосферой.
  Что стоит на первом плане в воспоминании всякого человека из творений этой пышной осени? Что иное, как не юные женские образы: Марина, Имоджена, Пердита, Миранда, эти утраченные и вновь обретенные, порой одинокие и покинутые юные создания, сплошь и рядом претерпевающие жестокую несправедливость, во всяком случае, не оцененные по заслугам или не занимающие того места, которое им подобает, но все преодолевающие прелестью, возвышенностью и победоносным благородством своего существа.
  Само собою разумеется, что они имели модели или одну и ту же модель. Новый мир открылся для Шекспира, и было бы бесплодно предаваться разнообразным, близким или далеким догадкам насчет того, как он открылся для него, или кто ему открыл этот мир. Мы лишь слегка коснемся той возможности, что во время и после бурного кризиса презрения к людям Шекспир вновь примирился с жизнью благодаря юношески женственному величию и благодаря поэзии, которое оно распространило вокруг себя, и которое оно принесло с собою.
  У всех этих молодых женщин есть нечто родственное, и все они резко отличаются от других групп молодых женщин у Шекспира. Они лишь наполовину принадлежат миру действительности, наполовину же - миру фантазии. Обаяние юности и романтика сказки окружают их лучезарным сиянием, все они оказываются поистине неприступными для житейской грязи и незаслуженного унижения, в которое их повергает судьба. Они самоуверенны, хотя не обладают смелой отвагой гениальных молодых девушек Шекспира. Они кротки, хотя нет у них безмолвной, трогательной грусти, свойственной его молодым женщинам, приносимым в жертву. Ни одна из них не кончает трагически, и ни одна не произносит шутки. Но каждая стоит перед поэтом, как достойное благоговения существо.
  Марина и Пердита находятся в совершенно сходных условиях. Они - брошенные дети, по-видимому, без отца и без матери; они переживают одинаковые опасности, одинаково терпят низкую долю. Имоджену ложно обвиняют, угрожают ей смертью, как перед тем Марине, но ее обвиняет и ее обрекает на смерть тот, кто ей дороже всех в мире, и все же она сохраняет несломленной силу своего характера, более того, сохраняет неприкосновенной свою любовь к безрассудному и недостойному супругу.
  Миранда, наконец, низвергнута с того места, которое принадлежит ей как принцессе, обречена на уединенную жизнь на необитаемом острове, но бдительная нежность отца оберегает ее. Вообще, в изображении как ее, так и Марины, в той нежности, с какой рисуется этот образ есть нечто наполовину отеческое, но в "Буре" особенно поразителен взгляд на молодую девушку в ее естественной прелести как на возбуждающую удивление тайну природы. Агнеса у Мольера и Миранда у Шекспира представляют в том отношении сходство между собою, что ни та, ни другая не видала молодого мужчины ранее встречи с тем, кого ей суждено полюбить; но, тогда как Мольер наделяет свою Агнесу лишь тою невинностью, которая коренится в ее искусственно поддерживаемом неведении, невинностью, исчезающей так же быстро, как роса, перед солнцем любви, Миранда является перед Шекспиром почти как чуждое ему существо и остается идеалом невинности, задушевной женственности и девственной эротики, перед которым он едва не склоняет головы с чувством похожим на молитву.
  Пробежим взором женскую галерею Шекспира.
  Вот грубые, с мужским складом характера, героини его юности, женщины кровожадные, как Тамора, преступные и энергичные натуры, как Маргарита Анжуйская, а позднее леди Макбет, Гонерилья, Регана; вот образы, выполненные с некоторым пренебрежением к женщине, как Анна в "Ричарде III", или сварливые, бранчливые, как Катарина в "Укрощении строптивой" и Адриана в "Комедии ошибок", натуры, в которых как будто нашли отзвук воспоминания об оставленной в Стрэтфорде Жене.
  Вслед за тем являются страстно любящие молодые женщины из периода молодости Шекспира: Джульетта в "Двух веронцах", Венера, Титания, Елена в комедии "Конец - делу венец" и, наконец, настоящая Джульетта.
  Затем утонченные, остроумные, чисто-веселые молодые девушки, начиная уже с Розалинды в "Бесплодных усилиях любви", переходя к Порции в "Венецианском купце" и кончая Беатриче, Виолой и настоящей Розалиндой.
  Затем следуют наивные, с трагическим складом души, глубоко чувствующие, молчаливые, обреченные на гибель: Офелия, Дездемона, Корделия.
  Затем, в период самого глубокого разочарования, - чисто чувственный женский тип: Клеопатра, Крессида.

Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
Просмотров: 464 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа