ны того
времени. Кто знает, сколькими чертами ее характера и сколькими подробностями
ее поведения наделил он своих Беатриче и Розалинд!
Она прежде всего наполнила его сердце сознанием, что его жизнь стала
богаче, шире и глубже, тем блаженным чувством, которое нашло свое
поэтическое выражение в только что рассмотренном небольшом количестве
гениально остроумных эротических комедий.
Пусть не возражают, что сонеты совсем не рисуют нам этого счастья. Они
возникли в период кризиса, когда поэт убедился окончательно в том, что
раньше, по-видимому, только подозревал, т. е. в том, что возлюбленная
соблазнила его друга.
Впоследствии поэт мог приурочивать к более раннему времени тот мрачный
душевный разлад, который поднялся в нем при виде того, как друг похитил у
него возлюбленную, и как возлюбленная была им обесчещена. Тогда его охватило
такое чувство, как будто оба изменили ему, как будто он сразу потерял обоих.
Он увековечил в сонетах тот образ возлюбленной, который носил в груди в
последние дни своего романа.
Но и в сонетах воспеваются такие минуты, когда все его существо дышало
нежностью и гармонией. Какое блаженно-любовное настроение веет, например, в
мелодическом 128 сонете, в той сцене, где прелестная аристократка
прикасается своими изящными пальцами к клавишам, очаровывая внимающего поэта
музыкой, а он, называя ее ласкательным словом "my music", жаждет
прикоснуться губами к ее пальцам и устам. Он завидует клавишам, которые
целуют ее мягкие ручки, и восклицает: протяни им свои пальцы, а мне - свои
губы!
Конечно, большинство сонетов проникнуты болезненно страстным
настроением, исполнено жалоб или обвинений. Поэт постоянно возвращается к
МЫСЛБ, что его возлюбленная легкомысленна и вероломна. В 137 сонете он
называет ее "заливом, где причаливает ладья каждого мужчины". 138 сонет
начинается словами:
Когда моя возлюбленная клянется мне, что она сама верность, я верю ей,
хотя знаю, что она лжет, -
а в 152 сонете он упрекает самого себя, что произносил бесчисленное
множество ложных клятв, ручаясь за ее достоинство. Ни один перевод не в
силах воспроизвести точно мелодическую красоту и захватывающую энергию этого
отрывка в подлиннике:
Но как я могу осуждать тебя за нарушение двух клятв, когда я нарушаю их
двадцать? Я больший клятвопреступник, потому что все мои обеты - лишь клятвы
обличить тебя. Но ты заставляешь меня изменять честному слову, и я клянусь
опять еще сильнее в твоей глубокой доброте, в твоей любви, твоей верности,
твоем постоянстве и, чтобы озарить тебя, даю глаза слепоте или заставляю их
заверять противное видимому ими.
В 139 сонете он рисует ее, как настоящую куртизанку, которая даже в его
присутствии кокетничает со всеми без различия:
Скажи, что ты любишь другого, но не перемигивайся с другими в моем
присутствии. Для чего тебе хитрить со мной, когда твое могущество
превосходит мои средства защиты.
Она жестоко злоупотребляет своей магической властью над ним. В 131
сонете говорится, что она так же деспотична, как те из женщин, которых
гордость своей красотой делает жестокими: она прекрасно знает, что для его
больного сердца она самый драгоценный и самый сверкающий алмаз. Ее
могущество над ним подобно волшебству. Он сам никак не может этого
постигнуть, сказано в 150 сонете:
О, какая сила даровала тебе могучую власть порабощать меня, и откуда у
тебя обольстительность всего дурного, придающая худшим из твоих дел силу и
обаяние?
Кто научил тебя возбуждать в моем сердце все более сильную любовь,
тогда как я с каждым днем все больше убеждаюсь в том, что ты достойна
ненависти?
Ни один французский поэт 30-х годов нашего столетия, или даже Мюссе, не
говорил более страстными стихами об эротической лихорадке, о муках и безумии
любви, чем Шекспир в 147 сонете:
Увы! Моя любовь подобна горячке, все требующей того, что еще более
поддерживает болезнь. Она питается тем, что сохраняет ее недуг ради
удовлетворения своего извращенного позыва к пище.
Поэт рисует самого себя в виде подавленного страстью любовника. Зрение
его ослабело от тяжкого бдения и ночных слез. Он перестал понимать ее, весь
мир и самого себя. Если тот предмет, в который впиваются его влюбленные
глаза, в самом деле прекрасен, то почему люди утверждают, что он безобразен?
А если он некрасив, то любовь доказывает, что глаза влюбленного не
заслуживают никакого доверия (148 сонет).
Тем не менее, он понимает, чем вызваны ее чары, которыми она покорила
его сердце: это - блеск и выражение ее лучистых черных, как воронье крыло,
глаз (127, 139).
Он любит эти глаза, в которых светится душа; они как будто грустят о
том пренебрежении, которым они замучили его сердце (132). Хотя она еще
молода, но все ее существо соткано из страсти и воли; капризная и упрямая,
она создана повелевать и всецело отдаваться.
Подобно тому, как мы можем догадаться, что она сама сделала первый шаг
навстречу Шекспиру, так точно поступила она по отношению к его другу. В
некоторых сонетах (144, 41) сказано очень ясно, что она домогалась его
любви. В 143 сонете Шекспир употребляет в высшей степени наивное и вместе с
тем живописное сравнение, чтобы охарактеризовать задушевность их взаимных
отношений и ревностное желание молодой женщины покорить сердце его друга. Он
сравнивает ее с матерью, которая кладет своего ребенка на землю, чтобы
догнать убегающую курицу:
Взгляни, как заботливая хозяйка бежит, чтобы изловить одного из своих
пернатых: она усаживает своего ребенка и бежит, между тем как покинутое дитя
пытается ее догнать и кричит, чтобы ее остановить. Так и ты стремишься за
тем, что летит перед тобою, между тем как я, твой младенец, бегу далеко
позади. Но если ты поймаешь то, на что надеешься, воротись опять ко мне с
материнской лаской и поцелуй меня.
Нежное и мягкое чувство, пронизывающее этот сонет, в высшей степени
характерно для настроения поэта в период этих запутанных отношений. Даже в
те минуты, когда он не чувствует возможным снять всю вину с друга, даже
тогда, когда он укоряет его с глубокой скорбью за то, что он отнял у бедняка
его единственного ягненка, он заботится прежде всего о том, чтобы прежние
дружеские отношения не привели к вражде. Вспомните трогательно прекрасный
сороковой сонет:
Бери все мои привязанности, любовь моя, бери их все! Разве у тебя
прибудет что-либо против того, что было? Нет любви, которую ты мог бы
назвать верной мне любовью; все мое было твоим раньше, что было взято
тобою... я прощаю тебе твое грабительство, милый вор, хотя ты крадешь у меня
последнее.
Иногда Шекспир, по-видимому, признавался сам себе, что ведь он сам
сблизил обоих. 134 сонет намекает на то, что Пемброк познакомился с опасной
молодой дамой, исполняя какое-то поручение. Нет никакого сомнения, что
Шекспир примирился с необходимостью делиться со своим другом в ее любви.
Он боялся больше всего потерять его дружбу. Вот почему он здесь
говорит:
Итак, я сознался в том, что он твой и сам я в закладе у твоего
произвола, но я готов отдать себя вовсе, если ты освободишь другого меня для
моего постоянного утешения.
В высшей степени любопытен в этом отношении 135 сонет, где встречается
игра именами Шекспира и Пемброка:
Пусть обращаются ее желания ко всякому, у тебя твой Вильям (или твоя
воля), и Вильям в придачу, и Вильям сверх того.
Здесь попадается следующая краткая и нежная просьба:
Море и все воды принимают же в себя дожди и тем увеличивают свое
изобилие. Так и ты, обладая Вильямом, прибавь к нему одно мое желание, чтобы
увеличить твоего Вильяма.
Он старается утешить себя софизмом или, вернее, просто чем-то вроде
словесного фокуса, что она может иметь в виду обоих, произнося его имя:
Не давай осаждать себя ни дурным, ни хорошим просителям. Соедини все
твои желания в одно: в меня, в одного твоего Вильяма.
То же самое мы видим в трогательном 42 сонете, начинающемся словами:
Все мое не в том, что она принадлежит тебе, хотя могу сказать, я любил
ее горячо; но она принадлежит ей - вот в чем моя главная скорбь, которая
затрагивает меня глубже.
Однако этот сонет заканчивается вымученной и плоской остротой, что она
любит, в сущности, только его одного, так как он и его друг представляют
одно неразрывное целое:
Но вот в чем радость: я и друг мой составляем нечто единое, Сладкое
обольщение! Оказывается, что она любит меня одного!
Все эти и тому подобные выражения указывают не только на преобладающее
значение, которое имела для Шекспира дружба с Пемброком, но и на ту
чувственно-духовную привлекательность, которую имела по-прежнему в его
глазах его непостоянная возлюбленная.
Очень возможно, что в пьесе Бена Джонсона "Варфоломеевская ярмарка"
встречается насмешливый намек на эти запутанные отношения, обрисованные в
изданных в 1609 г. сонетах. Здесь, в третьей сцене пятого действия,
изображается кукольный театр, где представляют пьесу, озаглавленную "Старая
история о Геро и Леандре, приноровленная к современным нравам; история,
именуемая также "Пробным камнем любви" с прибавлением испытания, которому
подверглась дружба Дамона и Пифиаса, двух друзей on the Bankside".
Геро является здесь девушкой из Лондона. Один из ее возлюбленных
переплывает Темзу, чтобы повидаться с ней. Дамон и Пифиас встречаются в ее
доме. Когда они узнают, что "обладают вдвоем этой проституткой", они сначала
ругают друг друга самым беспощадным образом, а потом заключают интимнейшую
дружбу.
Мы доказали, таким образом, насколько это возможно при полном
отсутствии современных свидетельств, тождество смуглой дамы и миссис Мэри
Фиттон. Если же кто усомнится в возможности любовной связи между актером
Шекспиром и высокопоставленной почетной фрейлиной королевы, тот пусть
вспомнит, что она находилась, по новейшим изысканиям, в близких сношениях с
шекспировской труппой. В. А. Харрисон доказал, что небольшая давно известная
книга "Девятидневное чудо", написанная клоуном труппы Вильямом Кемпом и
изданная в 1600 г., была посвящена именно ей. В посвящении сказано: "Миссис
Анне Фиттон, гоффрейлине священной девственной королевы Елизаветы". Нам,
однако, достоверно известно, что ни в 1600 г., ни годом раньше среди
придворных дам королевы не было Анны Фиттон. Или Кемп не знал настоящего
имени своей покровительницы, или наборщик смешал имена "Мэри" и "Анна", что
весьма возможно при тогдашнем типографском шрифте. Если вы прочтете эту
небольшую книгу, в вашем воображении обрисуется целый уголок старой Англии.
Главная задача клоуна заключалась не столько в том, чтобы выступать в
самой пьесе, сколько в том, чтобы спеть и протанцевать по ее окончании свой
"джиг" - даже после трагедий, чтобы стушевать угнетающее впечатление.
Простой зритель никогда не покидал театра, не посмотрев эпилога, который
имел некоторое сходство с комическими номерами наших varietes.
Так, например, известный "джиг" Кемпа о кухарке представлял презабавную
смесь плохих стихов, которые частью пелись, частью произносились, а также
смесь карикатурной мимики и пляски, хороших и плоских острот. Когда Гамлет
говорит о Полонии: "Если ему не спеть "джиг" или ве рассказать непристойную
историю, он непременно заснет", - он имел, быть может, в виду подобное
произведение.
В качестве лучшего комического танцора Кемп пользовался всеобщим
уважением и всеобщей любовью. Он гастролировал при разных немецких и
итальянских дворах. В Аугсбурге он должен был повторить перед императором
Рудольфом свой знаменитый "маврский" танец (Morris-dance). Это был тот
девятидневный танец, который он предпринял в молодые годы из Лондона в
Норвич, и который он затем описал в своей книге.
Он отправился в 7 часов утра от дома городского головы; пол-Лондона
было на ногах, чтобы полюбоваться прологом к этому грандиозному фокусу.
Кроме барабанщика и слуги Кемпа сопровождал контролер, следивший за тем,
чтобы все происходило по программе. Для барабанщика этот путь представлял
такие же трудности, как для Кемпа; он держал в левой руке флейту, барабан
висел на левом плече, а правой рукой он барабанил. Исполняя "маврский" ганец
на пути от Лондона в Норвич, Кемп аккомпанировал себе только музыкой
бубенчиков, привязанных к его гамашам.
Уже в первый день он достиг Румфорда, но так устал, что должен был
отдохнуть два дня. Дорогою жители Стрэтфорда-Лангтона устроили в честь его
медвежью травлю, так как им было известно, что это его любимое развлечение.
Но толпа любопытных, пришедших поглазеть на него, была так велика, что ему
самому удалось только услышать рев медведя и вой собак.
На второй день он вывихнул себе бедро, но поправил его потом при помощи
того же танца.
В Бурктвуде собралась такая громадная толпа зрителей, что он употребил
целый час на то, чтобы пробиться сквозь нее в таверну. Здесь былш пойманы
два карманника, присоединившиеся к толпе, сопровождавшей его из Лондона. Они
утверждали, что составили пари относительно исхода танца, но Кемп узнал в
них двух театральных воров, которых видел привязанными к позорному столбу на
сцене. На следующий день он добрался до Челмсфилда; здесь число
сопровождающих уменьшилось до двухсот.
В Норвиче городской оркестр встретил Кемпа на большой площади в
присутствии многотысячной толпы торжественным концертом. Он квартировал в
гостинице за счет города, получил от городского головы богатые подарки и был
включен в гильдию заморских купцов, что давало ему право на часть ее доходов
в размере 40 шиллингов ежегодно. Даже больше. Панталоны, в которых он
предпринял свое балетное путешествие, были прибиты к одной из стен внутри
ратуши и хранились там как воспоминание. Совершенно естественно, что артист,
пользовавшийся в такой степени симпатиями народа, считал себя не хуже
Шекспира. Он, кроме того, находил совершенно естественным обращаться к
придворной даме королевы в высшей степени фамильярно. Он посвятил миссис
Фиттон свою скоморошью книгу "о девятидневном чуде", как он скромно называл
свой фокус, в таком тоне, который представляет режущий контраст с
подобострастными посвящениями настоящих писателей. Он добивается ее
покровительства, говорит он, потому что иначе любой певец баллад сочтет его
не заслуживающим уважения.
Вот как он определяет ту цель, которую имел в виду при издании книги:
"Я хотел отблагодарить вашу честь за ваши милости, которые позволяют мне
(подобно милости других щедрых друзей) вопреки земным невзгодам чувствовать,
что сердце мое - легче пробки, и ноги мои подобны крыльям; мне кажется, я
мог бы даже со ступкой на голове долететь или, как говорится в старой
пословице, "допрыгать" до Рима".
Фамильярный, свободный тон этого посвящения позволяет не только
заключить, что человек, принадлежавший к сословию актеров, мог подойти к
такой знатной даме, как миссис Фиттон, совершенно игнорируя лежащую между
ними социальную пропасть, но доказывает так же неопровержимо, что молодая,
эксцентричная дама была хорошо знакома с членами шекспировской труппы.
ГЛАВА XXXVII
Платонизм. - Шекспир и Микеланджело.
В посвящении к сонетам Шекспира их герой назван просто "мистером W.
Н.", вследствие чего в нем долгое время не хотели видеть Вильяма Герберта.
Было бы слишком дерзко, говорили эти люди, называть такого знатного
аристократа, как молодой лорд Пемброк, без перечисления его титулов. Но мы
понимаем, что издатель хотел добиться этим того, чтобы большая публика не
угадала сразу Пемброка в герое того конфликта, который обрисован так ясно в
сонетах. Правда, эти стихотворения написаны отчасти для большой публики.
Ведь поэт дает неоднократно обещание обессмертить ими красоту друга. Но сам
автор не издавал в свет своих сонетов. А книгопродавец Торп понимал, быть
может, что лорду Пемброку будет не очень приятно, если его назовут так
прозрачно любовником смуглой дамы и счастливым соперником поэта, тем более,
что эта юношеская драма в его жизни имела такой печальный конец, о котором
было бы неудобно вспоминать.
Современного читателя, приступающего к чтению сонетов без
предварительного знакомства с душевной жизнью эпохи Ренессанса, с ее
отношением к античному миру, с ее нравами и поэтическим стилем, поражает
особенно тот любовный язык, на котором поэт объясняется своему молодому
другу, это чисто эротическая страсть к мужчине, которая здесь выражается.
Там, где в переводе сонетов употребляется слово "мой друг", в оригинале
часто стоит "my love" (моя любовь, мой возлюбленный).
Иногда прямо высказывается, что друг совмещает для поэта
привлекательные черты женщины и мужчины. Например, в 20 сонете говорится:
Тебе девичий лик природой дан благою -
Тебе, кто с ранних пор владыкой стал моим, -
(по-английски гораздо сильнее: thou master-mistress of my passion, т.
е. владыка-владычица моей любви).
Этот сонет заканчивается шутливым, немного слишком прозрачным
заявлением, что природа думала сначала сделать друга девушкой, но создала
его затем мужчиной на радость всем женщинам; поэт должен, к сожалению,
довольствоваться только сердцем друга. Тем не менее, в других сонетах
выражается такое страстное чувство, что в прошлом столетии могла совершенно
естественно возникнуть легенда, будто эти стихотворения воспевают женщину.
Так поэт умоляет в 23 сонете, чтобы вознаградили ею за любовь. Так Шекспир
называет в 26 сонете друга - "господином его любви", которому он покорен,
как вассал.
В подобных выражениях так резко выступает наружу поэтический стиль
столетия, что целый ряд основательных знатоков тогдашней английской и
итальянской литературы, вроде Делиуса и Эльце в Германии, Шюка в Швеции,
заключили на основании этих стереотипных и традиционных черт, что сонеты
воспевают совершенно фиктивную страсть и что в них нет автобиографического
элемента.
Указывали на то, что любовь к красивому юноше, освященная в глазах
людей эпохи Ренессанса авторитетом Платона, была очень популярной темой
современных Шекспиру поэтов, пенивших обыкновенно, подобно ему, красоту
друга выше красоты возлюбленной. Женщина вмешивается очень часто, как здесь
в сонетах, пагубным, роковым образом в отношения между друзьями. Поэт рисует
себя по старой поэтической манере увядшим и морщинистым стариком, как бы он
ни был в действительности молод. Шекспир поступает так несколько раз подряд,
хотя ему было в то время не более 37 лет. Если поэт обращается далее к
красивому юноше с советом жениться, чтобы его красота не исчезла вместе с
ним, то подобное воззвание было также общим местом в тогдашней поэзии. В
поэме Шекспира "Венера и Адонис" богиня любви дает юноше именно тот же самый
совет. Некоторые из более слабых сонетов, отличающиеся изысканными и
запутанными образами и метафорами, настолько отмечены печатью духа времени,
что не могут считаться типичными для Шекспира. Другие сонеты представляют, в
свою очередь, рабские подражания чужим образцам и не могут поэтому служить
выражением субъективных или индивидуальных настроений. Так 46 и 47 сонеты
затрагивают ту же тему, как 20 сонет Уотсона в поэме "Слезы воображения"; 18
и 19 сонеты Шекспира заканчиваются той же самой мыслью, как 39 сонет в
"Delia" Дэниеля, а 55 и 81 сонеты схожи по содержанию с 69 сонетом Спенсера
в его "Amoretti". - Наконец, история двух друзей, из которых один похищает у
другого невесту, встречается уже в романе Лилли "Эвфуэс".
Хотя все эти замечания верны, но они не дают нам еще права заключить,
что сонеты воспевают не действительные, а вымышленные происшествия.
Конечно, дух времени окрашивает всегда чувство дружбы и его выражение в
известный специфический цвет. В конце XVIII века дружба носила в Германии и
Дании мечтательный и сентиментальный характер, а в Англии и Италии XVI в.
она была проникнута эротическим платонизмом. Но вы чувствуете, как вместе с
выражением чувства видоизменяются также его оттенки. В эпоху Возрождения
господствовал такой страстный культ дружбы, который теперь совершенно
неизвестен в тех странах, где половая жизнь не отличается
противоестественностью. Дружба Монтеня и Этьена де ла Боэси или страстная
нежность Лапте к юному Филиппу Сиднею могут служить пояснительными
примерами. Но во всей культурной истории и во всей поэзии Ренессанса культ
дружбы нигде не отличался такой страстностью, как в песнях и сонетах
Микеланджело.
Отношения Микеланджело к мессиру Томмазо Кавальери являются, без
сомнения, интересной параллелью к дружбе Шекспира с Вильямом Гербертом:
здесь та же самая страстность в выражении любви со стороны старшего по
возрасту. Но так как письма написаны так же горячо и вдохновенно, как
сонеты, посвященные какому-то "Signore", то мы имеем в данном случае перед
собою не одни только поэтические фразы. В упомянутых сонетах выражения
продиктованы порой такою страстью, что племянник Микеланджело изменил слово
"Signore" в "Signora", так что некоторое время господствовало убеждение,
будто его сонеты посвящены, подобно шекспировским, женщине.
Первого января 1533 г. пятидесятисемилетний Микеланджело пишет из
Флоренции знатному римскому юноше мессиру Томмазо Кавальери, который
сделался впоследствии его любимым учеником:
"Если я не обладаю искусством переплыть бездонное море вашего мощного
гения, то этот последний извинит меня и не будет меня презирать за мое с
вами несходство и не потребует от меня того, чего я не в силах сделать. Тот,
кто несравненен во всех отношениях, никогда не найдет товарища. Вот почему
ваша светлость, являющаяся единственным светочем нашего столетия в этом
мире, не может найти удовлетворения в чужих произведениях: вы не имеете
подобного себе, и никто не похож на вас. Если, тем не менее, та или другая
из моих работ, которые я надеюсь и обещаюсь исполнить, вам понравится, я
назову ее скорее счастливой, чем удачной. Если бы я удостоверился в том, что
чем-нибудь могу служить вашей светлости, мне, по крайней мере, намекали на
это, то я принес бы все, что имею в настоящем, и все, что сулит мне будущее,
вам в подарок. Мне жаль, что я не могу вернуть прошлое, чтобы служить вам
дольше, и имею в своем распоряжении только будущее, которое не может быть
очень продолжительным вследствие моей старости. Мне остается только сказать:
читайте в моем сердце и не читайте моего письма, потому что красноречие пера
никогда не сравняется с добрым намерением".
Кавальери пишет Микеланджело, что он совершенно переродился с тех пор,
как познакомился с великим художником. Тот отвечает:
"Я, со своей стороны, считал бы себя совсем не рожденным, или
мертворожденным, или же оставленным небом и землей, если бы я не усмотрел и
не убедился из вашего письма, что ваша светлость примет охотно некоторые из
моих произведений". В одном письме к Себастьяне дель Пиомбо, написанном в
следующее лето, он просит передать привет мессиру Томмазо и говорит: "Я бы,
вероятно, тотчас упал мертвым на землю, если бы перестал думать о нем!".
В сонетах Микеланджело пользуется фамилией своего друга, как Шекспир
именем Пемброка, для разных jeux-de-mots.
В 22 сонете говорится так же страстно о Кавальери, как в сонетах
Шекспира о Пемброке:
Быть может, ты посмотришь с большим доверием, чем я думаю, на тот
целомудренный огонь, который горит в моей груди, и почувствуешь сострадание,
так как я умоляю тебя так искренно. И если бы я мог удостовериться, что ты
намерен выслушать меня - о, что за счастливый день был бы тогда для меня!
Пусть тогда время прекратит свой бег, и солнце остановится на своем пути,
чтобы продлились те часы, когда я навеки заключу в свои недостойные объятия
моего милого и желанного повелителя!
Конечно, в сравнении с Кавальери Микеланджело мог с некоторым
основанием называть себя стариком. Однако те, которые ссылались, в
подтверждение своей мысли, что описываемые в сонетах отношения носят
условный и нереальный характер, на тот факт, что Шекспир не мог называть
себя тогда стариком, упускали из виду относительное значение этого термина.
В сравнении с 18-летним юношей Шекспир со своим богатым жизненным опытом
мог, в самом деле, казаться стариком, тем более, что он был на 16 лет
старше. Если 63 и 73 сонеты возникли в 1600 или 1603 г., то Шекспиру минуло
тогда 36 лет, т. е. он находился в таком возрасте, когда его современник
Дрейтон точно так же горевал в поэме "Idea" о старческих морщинах, покрывших
его лоб, и когда (по меткому замечанию Тайлера) Байрон говорил в своей
лебединой песне в таких выражениях о самом себе, которые кажутся списанными
с 73 сонета Шекспира. Здесь сказано:
Ты можешь видеть на мне то время года, когда пожелтелые листья совсем
опали или висят лишь кое-где на сучьях, вздрагивающих от холода, на которых
еще так недавно распевали милые птички.
Байрон выражается так:
Как листья дни мои поблекли и завяли,
Цветы моей любви оборваны грозой;
И вот - грызущий червь - упреки и печали
Одни осталися со мной!
У Шекспира читаем:
Ты видишь во мне мерцание того огня, который лежит на пепле своей
юности, как на смертном одре, и должен здесь угаснуть, пожираемый тем, что
служило к его же питанию.
У Байрона:
Как гибельный вулкан средь глади вод безбрежной,
Мой внутренний огонь клокочет с давних пор.
Не светоч он зажжет таинственный и нежный
А погребальный мой костер!
Оба поэта сравнивают себя в эти сравнительно молодые годы с осенним
лесом, украшенным пожелтевшими листьями, лишенным цветов и плодов, не
оглашаемым пением птиц, и оба сравнивают огонь, тлеющий в их сердце, с
одиноко горящим пламенем, не получающим извне никакой пищи. - "Пепел моей
юности будет ему смертным одром" - говорит Шекспир; "это - погребальный
костер", - заявляет Байрон!
Не следует также делать, подобно профессору Шюку, на основании
условного стиля первых 17 сонетов (например, на основании их порою
дословного сходства с одним местом в романе Филиппа Сиднея "Аркадия")
заключение, что они не находятся ни в какой внутренней связи с жизнью поэта.
Мы видели, что молодость Пемброка, давшая повод заявлять, что поэт
обращается в этих сонетах не к нему с советом или просьбой жениться, не
является, на самом деле, веским возражением. Ведь нам доподлинно известно,
что его хотели женить на Бриджит Вир, когда ему было только 17 лет, а в
следующем году на Анне Герфорд. Когда Пемброк познакомился с Мэри Фиттон, не
только мать, но и Шекспир должны были искренно желать его брака.
Если, таким образом, в сонетах многое необходимо отнести на счет
влияния эпохи и поэтической традиции, то все это не лишает нас права видеть
в них выражение настроений, которые сам Шекспир пережил.
Эти сонеты освещают нам такую сторону его внутреннего существа, которую
не раскрывают нам его драмы. Перед нами вырастает человек чувства, жаждущий
любить, обожать и преклоняться, и исполненный сравнительно более слабым
желанием быть любимым.
Мы узнаем из этих сонетов, как угнетала и мучила Шекспира мысль, что
общество ни во что не ставит то сословие, к которому он принадлежал.
Презрение древнего Рима к скоморохам, отвращение иудейской расы к тем людям,
которые маскировали свой пол, наконец, ненависть первых христиан к
театральным зрелищам и их соблазнительным удовольствиям, все это передалось
по наследству тогдашнему времени и создало, в связи с возраставшим влиянием
и могуществом пуритан, общественное мнение, под гнетом которого должна была
глубоко страдать такая тонко организованная и чуткая натура, как Шекспир.
Ведь на него смотрели не как на поэта, выступающего иногда в качестве
актера, а наоборот, как на актера, пишущего театральные пьесы. Ему было
больно сознавать, что он принадлежит к касте, лишенной всяких гражданских
прав. Отсюда стих 29 сонета:
Если я проклинаю свою судьбу и оплакиваю свою участь...
Вот почему он обещает в 36 сонете вести себя так, как будто он незнаком
с другом, и просит его не быть с ним ласковым при всех, чтобы не запятнать
своего имени!
Этим же чувством проникнута горькая жалоба 72 сонета, где поэт просит
друга не любить такое ничтожество, как он, и выраженное в ПО сонете
сожаление о том, что поэту пришлось быть актером. "Увы! - восклицает он. -
Это правда, я шатался туда и сюда, изображая из себя какого-то мужа и
поступаясь дешево самым драгоценным!"
Вот почему, наконец, он обвиняет в 111 сонете фортуну за то, что она не
позаботилась о нем, что она заставила его жить за счет общественных
развлечений.
Это вечное давление, оказываемое несправедливым отношением среднего
сословия к его профессии и к его искусству, объясняет нам то восторженное
чувство, которое поэт питал к знатному юноше, сблизившемуся с ним как
вследствие унаследованной от аристократических предков любви к искусству,
так и в силу способности к страстному увлечению. Юный, красивый и
привлекательный Вильям Герберт предстал перед Шекспиром словно добрый гений,
словно вестник из лучшего мира, чем тот, в котором ему приходилось жить.
Он являлся как бы живым доказательством того, что Шекспир имел права не
только на аплодисменты толпы, но также на расположение знатнейших английских
фамилий, на дружбу, похожую скорее на любовь, с представителем одного из
древнейших аристократических родов Англии.
Красота Пемброка произвела, без сомнения, самое глубокое впечатление на
душу Шекспира, склонную от природы к обожанию красоты. Очень вероятно также,
что молодой аристократ поощрил по тогдашнему обычаю поэта, которому он
покровительствовал, богатым подарком, вследствие чего Шекспир должен был
чувствовать себя вдвойне несчастным в той драме, которая поставила его между
другом и возлюбленной.
Во всяком случае, та преданная, страстная любовь, связавшая Шекспира с
Пемброком, та ревность, с которой он относился к другим поэтам, курившим ему
фимиам, словом, то чувство, которое поэт питал к своему другу, дышало такой
полнотой и силой, носило такой эротический характер, которые немыслимы в
наше столетие. Обратите, например, внимание на выражение вроде следующего
(110):
Осчастливь меня своим приветом, дарующим мне блаженства неба, и прижми
меня к твоей чистой и любящей груди.
Эти стихи вполне соответствуют вышеприведенному желанию Микеланджело
"прижать навеки к своей груди милого и желанного повелителя!" Или обратите,
например, внимание на следующий стих в 75 сонете:
Ты мне так же необходим, как насущный хлеб!
Эти слова гармонируют как нельзя лучше с одной фразой, встречающейся в
одном письме Микеланджело к Кавальери (1533):
"Я мог бы легче обходиться без питья и еды, питающих наше тело самым
жалким образом, чем забыть ваше имя, наполняющее душу и тело такими
сладостными ощущениями, что я не боюсь ни горя, ни смерти, пока я его
помню!"
В связи с этим эротическим оттенком, отличающим чувство дружбы в
платоновском духе, находится как у Шекспира, так и у Микеланджело
подчиненность старшего своему более молодому другу, поражающая неприятно
современного читателя, привыкшего преклоняться перед этими всеобъемлющими
гениями. Оба забывают свою гордость, чтобы покориться молодому, блестящему
другу. Какое странное впечатление производит, например, Шекспир, называя
себя рабом юного Герберта, или заявляя, что он совсем не ценит своего
времени, т. е. самого драгоценного времени всего столетия. Он представляет
другу полное право позвать его к себе или заставить его ждать. 58 сонет
начинается словами: "Божество, сделавшее меня своим рабом..." В 57 сонете
говорится: "Будучи твоим рабом, что я могу делать, как не выжидать часов и
минут твоей прихоти? Нет у меня ни драгоценного времени на какое-либо дело;
нет никаких обязанностей, пока ты меня не потребуешь. Я не смею бранить
бесконечных часов, когда смотрю на стрелку ради тебя, и не считаю едкую
горечь разлуки, когда ты скажешь мне "прощай".
Подобно тому, как Микеланджело заявляет Кавальери, что его произведения
недостойны предстать перед глазами друга, так точно Шекспир отзывается
иногда о своих стихах. В 32 сонете он просит своего друга сохранить эти
листы, если он умрет:
Сохрани их не ради их совершенства, которое могут превзойти другие
поэты, а ради моей любви к тебе.
Это смирение становится прямо недостойным Шекспира в тот момент, когда
друзья готовы разойтись. Шекспир то и дело обещает так очернить самого себя
в глазах света, что измена послужит другу не к позору, а к чести. В 88
сонете он говорит:
Зная лучше свои слабости, я могу для твоей пользы порассказать о тайных
прегрешениях, в которых я повинен, и тогда ты отстраняя меня, увеличишь свою
славу.
Еще сильнее выражена эта мысль в 89 сонете:
Скажи мне, что ты покинул меня из-за какого-нибудь моего недостатка, и
я тотчас подтвержу твое обвинение. Ты не можешь, любовь моя, ради предлога к
желаемому тебе разрыву оговорить меня наполовину так, как я оговорю самого
себя. Ради тебя я выступаю обвинителем против себя, ибо я не должен любить
того, кого ты возненавидел.
Вы буквально поражаетесь, если встречаете в одном месте, в 62 сонете,
симптомы резко выраженного самолюбия, но оно исчезает уже во второй
половине, где оно называется грехом и где личное "я" поэта скромно прячется
за особу друга. Тем приятнее отметить в некоторых сонетах (55, 81)
настойчиво высказанное убеждение, что эти стихотворения - бессмертны.
Правда, поэт находится здесь под влиянием древности и современной ему эпохи;
правда также, что, по мнению Шекспира, его обессмертит память о друге, о его
красоте и симпатичности, но все-таки поэт, лишенный самолюбия и
самосознания, не написал бы следующих строчек 45 сонета:
Ни гордому столпу, ни царственной гробнице
Не пережить моих прославленных стихов, -
или следующих стихов в 81 сонете:
Твоим памятником будут эти нежные стихи, которые будут перечитываться
очами еще не родившихся поколений. Ты будешь жить вечно - такова сила моего
пера.
Однако конечной мыслью поэта является постоянно мысль о друге, о его
красоте, достоинствах и славе. Подобно тому, как он будет жить в будущем, он
существовал и в прошедшем. Шекспир не может себе представить жизни без него.
В некоторых сонетах, не находящихся во внутренней связи (59, 106, 123), он
постоянно возвращается к странной мысли о вечной повторяемости явлений,
мысли, проходящей через всю мировую историю от пифагорейцев до Фридриха
Ницше. При таком восторженном культе дружбы понятно, что измена друга или,
если хотите, похищение друга возлюбленной, ее двойная интрига и трагическая
развязка 1601 г. произвели глубокое впечатление на впечатлительную душу
Шекспира. Эта катастрофа оставила на долгое время след в его душевной жизни.
В то же самое время случилась другая неприятная история чисто личного
характера. Имя Шекспира было замешано в скандальную историю. В 112 сонете он
заявляет:
Твоя любовь и пыл изглаживают знаки,
Наложенные злом на сумрачном челе, -
(в подлиннике сильнее: which vulgar scandal stamp'd upon my brow, т. е.
"которыми пошлая сплетня заклеймила мое чело").
По его словам, ему безразлично, что люди называют добром или злом; он
придает значение только взглядам друга. Но в 121 сонете, где он касается
подробнее этой истории, он признается, что вызвал эти сплетни
предосудительным поступком, в котором, как мы видели, был виноват его
горячий темперамент. Он не отрицает этого факта, но глубоко возмущен теми
людьми, которые следят с жадными и лицемерными взорами за его жизнью, хотя
они сами хуже его.
Нам неизвестны подробности этой скандальной истории. Мы можем только
догадываться, что предметом этих сплетен была мнимая связь с какой-нибудь
женщиной, какое-нибудь амурное приключение. Тайлер обратил очень остроумно,
но, конечно, не совсем неубедительно, внимание на два современных
свидетельства. Первое - это вышеупомянутый анекдот, записанный в дневнике
Джона Мэннингема под 13 марта 1601 г., о том, как Шекспир вместо Бербеджа
пошел на свидание с мещанкой под псевдонимом "Вильяма Завоевателя". Этот
анекдот курсировал, по-видимому, по всему городу и был, вероятно, записан
вскоре после того, как произошло это событие. Второй намек встречается в
пьесе "Возвращение с Парнаса", где выступают Бербедж и Кемп. Здесь последний
говорит: "О, этот Бен Джонсон опасный парень! Он вывел на подмостки Горация,
который заставляет поэтов проглотить порядочную пилюлю, но наш друг Шекспир
дал ему такого слабительного, что он загрязнил им свою репутацию". Это,
по-видимому, намек на ссору между Беном Джонсоном с одной стороны и
Марстоном и Деккером с другой, достигшей в 1601 г., когда появилась пьеса
первого "Рифмоплет", где автор говорит устами Горация. Марстон и Деккер ему
ответили в том же году пьесой "Бич сатиры или Обличение поэта-юмориста"
(Satiromastix or the Untrussing of the Humours Poet). Так как Шекспир не был
непосредственно замешан в эту ссору, то нам остается только одно - угадать
смысл вышеприведенных слов. Ричард Симпсон высказал предположение, что
король Вильям Рыжий, в царствование которого происходит действие в пьесе
"Satiromastix", никто другой, как Вильям Шекспир. Вильям Рыжий не
обнаруживает в этой пьесе особенного целомудрия и овладевает невестой
Вальтера Терилла приблизительно так, как в анекдоте Мэннингема Вильям
Завоеватель овладевает подругой Ричарда III. Симпсон считает вероятным, что
Вильям Завоеватель анекдота превратился по недоразумению в Вильяма Рыжего
пьесы, и что это имя содержит, быть может, намек на цвет лица Шекспира. В
таком случае пьеса "Satiromastix" служила бы лшпним доказательством
распространенности этого анекдота. Имел ли Шекспир в виду эту историю или
какую-нибудь другую, один факт остается несомненным, что поэт принял близко
к сердцу эти сплетни.
Нам остается только еще бросить взгляд на внешнюю форму сонетов и
сказать несколько слов об их поэтических достоинствах.
Что касается формы, то прежде всего следует заметить, что эти сонеты
собственно вовсе не сонеты и имеют с ними только то общее, что состоят из 14
стихов. В этом случае Шекспир следовал просто поэтической традиции родной
литературы.
Сэр Томас Уайет, вождь старой школы английских лириков, посетил в 1527
г. Италию, познакомился там с формой и стилем итальянской поэзии и ввел
сонеты в английскую литературу. К нему примкнул более молодой граф Генри
Суррей, предпринявший также путешествие в Италию и подражавший тем же
образцам. После смерти обоих поэтов их сонеты были изданы в сборнике
"Totel's Miscellany" (1557).
Ни один из них не сумел воспроизвести сонет Петрарки, состоящий из
октавы и секстета. Уайет сохраняет, правда, обыкновенно восьмистишие, но
расчленяет шестистишие и заканчивает куплетом (т. е. двустишием). Суррей
удаляется еще дальше от строгой и сложной формы образца. Его "сонет" состоит
очень часто, как впоследствии сонет Шекспира, из трех квартетов
(четверостиший) и одного куплета, не связанных между собою рифмой. Сидней
снова стал придерживаться октавы, но разбивал обыкновенно секстет на части.
Спенсер пытался соединять довольно оригинально второй и третий квинтеты, но
сохранял заключительный куплет. Дэниель, непосредственный предшественник
Шекспира, вернулся опять к довольно бесформенной форме Суррея. Главный
метрический недостаток шекспировских сонетов как метрического целого
заключается в прибавлении двустишия, которое обыкновенно уступает началу,
редко содержит образ, ласкающий глаз, и заключает обыкновенно отвлеченную
мысль, придающую определенному в стихотворении чувству скорее риторическую,
чем поэтическую окраску.
Художественное достоинство сонетов самое разнообразное. Ниже остальных,
несомненно, первая группа, этот 17 раз повторенный и варьированный совет
другу - оставить миру живую копию своей красоты. Здесь совершенно
естественно личные чувства поэта высказываются лишь в незначительной
степени. Хотя мы доказали, что эти стихотворения могли быть написаны уже в
1598 г. Вильяму Герберту; но так как образ мыслей и манера выражения имеет
много общего с "Венерой и Адонисом", "Ромео и Джульеттой" и с другими
юношескими драмами поэта, то возможно, что эти стихотворения возникли
раньше. Два последних сонета (153 и 154), разрабатывающих ту же самую
античную тему, также совершенно безличны. В 1879 г. немецкий ученый В.
Герцберг, следуя указанию Фризена, нашел в палатинской антологии греческий
источник обоих сонетов.
Стихотворение, которым воспользовался Шекспир и которое он перевел
почти дословно в 154 сонете, принадлежало византйскому схоластику Мариану,
жившему, вероятно, в V веке. Оно было издано в 1529 г. в Базеле среди других
эпиграмм на латинском языке, переводилось неоднократно в продолжение XVI
века и попало в этом виде в руки Шекспира.
Таким образом, сонеты, написанные по условной схеме, вроде тех, где
глаза и сердце ведут между собой тяжбу, или тех, где поэт играет своим
именем и именем своего друга, отличаются наименьшими поэтическими
достоинствами.
Однако эти стихотворения составляют только незначительную часть всего
сборника. Все же остальные сонеты отличаются высоким подъемом чувства, и чем
сильнее настроение, выраженное в них, чем глубже эмоция, вызвавшая их, тем
энергичнее стих и тем мелодичнее речь. Среди его сонетов существуют такие,
которые написаны столь благозвучным и мощным языком, что с ними не
сравняется ни одна из песен, вставленных в его пьесы, ни один из прекрасных
и знаменитых диалогов его драм. По-видимому, свободная и растяжимая форма
оказала здесь Шекспиру существенную услугу. То, что в итальянском языке не
чувствуется как затруднение, т. е. необходимость подбирать к одному слову
три или четыре рифмы, оказалось бы в английском языке очень ощутительным
осложнением. Так мог Шекспир отдаваться вдохновению с полной свободой, не
стесняемый оковами, которые налагает рифма. Он многое сделал в смысле
благозвучия и мощности языка, он нашел самые разнообразные выражения для
горя и скорби, меланхолии и покорности судьбе. Трудно представить себе нечто
более мелодичное, нежели упомянутое