ого историка он без рассуждений является с
пышной свитой на форум и выставляет напоказ раны, полученные им на войне,
герой Шекспира не может принудить себя хвастать перед чернью своими
подвигами или показывать ей свои раны с тем, чтобы взывать к ее состраданию
или удивлению (XI, 2):
...Не в силах
Я стать полунагим перед толпою,
Указывать ей раны и за них
Униженно просить избранья. Нет,
Такой обряд тяжел мне.
Наконец, он поддается, но едва он ступил на форум, как начинает
проклинать обряд, который согласился исполнить (II, 3):
Что ж говорить мне надо? "Муж почтенный,
Прошу тебя!" Проклятье! Не умею
На этот лад я свой язык настроить.
"Взгляни, достойный муж, на эти раны:
Я добыл их в бою, в тот самый час,
Когда иные из твоих собратий
Бежали с ревом..."
Он пытается преодолеть себя и, немного погодя, словно с плохо скрытой
иронией и нетерпением, обращается к стоящим поблизости. Но на вопрос - из-за
чего он решился выступить искателем консульства, он отвечает запальчиво и
безрассудно:
...Из-за моих заслуг.
2-й гражданин. Твоих заслуг?
Кориолан.
Конечно, не по собственной охоте.
3-й гражданин. Как не по собственной?
Кориолан.
Я не хотел бы
Моею просьбой бедняков смущать.
Получив несколько голосов посредством такого, не особенно
дипломатического образа действий, он восклицает в сторону:
О, как мне сладки эти голоса!
Нет, лучше умереть голодной смертью,
Чем нашу заслуженную награду
Выпрашивать!
И когда затем трибуны принимаются строить против него козни,
подстрекают народ не избирать его, и он, под влиянием этого оскорбления,
забывается до такой степени, что они получают возможность приговорить его к
изгнанию, тогда он разражается потоком ожесточенных ругательств и угроз: "Вы
- стая подлых сук!.. Я изгоню вас!" - вроде того, как через две тысячи лет,
на достопамятном заседании, другой вождь, сначала избранный народом, потом
внезапно возбудивший против себя нападки демократической зависти, Гамбетта,
излил громовым голосом над шумевшим народным собранием в Бельвиле свой
негодующий гнев: "Подлое отродье! Я буду преследовать вас до самых ваших
нор!"
По свойству сюжета и по всему замыслу трагедии было необходимо
присоединить к чувству собственного достоинства у Кориолана высокомерие,
отталкивающее порой той формой, в которой оно выражается. Но сквозь
сознательное художественное преувеличение в изображении гордости героя,
чувствуется, как из глубины презрения к людям, презрения, вздымающегося, как
море во время бури, в душе самого Шекспира поднималась в те дни неизмеримая
гордость, чистая и твердая, как гранит.
ГЛАВА LXX
"Кориолан" как драма.
"Кориолан" - трагедия, построенная по строгим правилам, с единичным и
энергическим действием, с постоянно возрастающим от акта до акта напряжением
и логической развязкой. Если исключить "Отелло", то Шекспир никогда не давал
своему сюжету более ясной формы. Это трагедия об участи непоколебимо
правдивой, великой личности в мире мелких людей с мелкими чувствами, и о
проклятии, которое навлекает на себя беспощадный, героический эгоизм, когда
он побуждает героя ставить свою гордыню выше всякого долга к государству и
отечеству.
Аристократические симпатии отнюдь не заставили, однако, Шекспира
пропустить без внимания непростительное преступление Кориолана и его
необходимые последствия. Взбешенный своим изгнанием, великий полководец
переходит на сторону врагов римской республики, ведет войско вольсков на
свой родной город, опустошает, грабит и наводит страх, не хочет слушать
своих собратьев-патрициев, когда они являются к нему со смиренными мольбами,
и уступает лишь тогда, когда женщины, с его матерью и женой во главе,
взывают к нему, прося пощады и мира.
Что Шекспир не хотел представить измену отечеству преступлением,
заслуживающим прощения, это он дал понять в негодовании, которое раньше
выразил Кориолан, когда одно лишь слово "изменник" было брошено ему в лицо в
виде брани (III, 3):
Пусть вас и ваш народ
Спалят огни из преисподней ада!
Меня назвать изменником? Мерзавец,
Трибун-ругатель, если б у тебя
В глазах сидели тысячи смертей,
В твоих руках еще по миллиону
И столько ж на поганом языке -
Я и тогда сказал бы, что ты лжешь!
Сказал бы так спокойно и свободно,
Как я богам молюсь!
И вскоре после того оскорбленная гордость побуждает его совершить то
самое преступление, которое он с таким негодованием отрицал за собой. Его не
останавливают ни любовь к отчизне, ни мысль о согражданах. Мать, которую он
всю свою жизнь боготворил, и жена, которую он всегда любил и чтил, вот те
силы, о которые сламывается его жажда мести. Но он знает хорошо, что принося
в жертву на алтарь семьи свою ненависть, он приносит в жертву самого себя,
так как вольски не простят ему, что выдавши им Рим, он теперь их триумф
выдает Риму. И он гибнет, сраженный долго накапливавшейся завистью Авфидия,
которая может проявить себя теперь, в силу гнева обманутых вольсков.
Все эти главные характеры и все это логически построенное действие
Шекспир нашел почти в законченной форме у Плутарха. От себя он прибавил
личности трибунов, характер Менения, за исключением только басни о желудке и
членах, и характер Виргилии, в сказании сводящийся чуть ли не к одному
имени, тогда как Шекспир двумя-тремя штрихами создал из имевшихся у него
данных женщину, прелесть которой заключается в кротости ее натуры. "Привет
тебе, тихая красота!" - приветствует ее возвратившийся на родину Марций (II,
1), и это восклицание определяет ее вполне. Впрочем, некоторые из ее главных
реплик, равно как и важнейшие реплики Волумнии, лишь переложены в стихи из
прозы Плутарха, благодаря чему, конечно, у этих женщин и оказывается в жилах
так много чистой римской крови.
В особенности Волумния - истинный тип римской матроны из эпохи
республики. Она разработана с особым тщанием, и ее характер, богатый и
энергический, не лишен в то же время и теневых сторон. В древнеримских
сказаниях воину всегда отводится первое место, его матери - второе. Родство
Волумнии с сыном сказывается во всем внешнем облике ее и во всех ее речах.
Как женщина, она более склонна, чем он, пускать в ход или, по крайней мере,
попускать притворство; но она не так упорно горда по темпераменту.
Первая мысль у нее может быть иезуитской, вторая стремительна:
Волумния. Сын мой, сын мой!
Ты прежде облекись во власть, а там уж
Изнашивай ее!
Кориолан. Пускай она
Износится!
Волумния. И без тревог всех этих
Ты мог всегда остаться тем, чем создан.
Зачем, не выждавши своей минуты,
Ты высказался весь перед врагом?
Кориолан. Пускай их перевешают!
Волумния. И даже
Сожгут потом!
И когда наступает решительный момент, она выступает перед трибунами не
с большей умеренностью, а с совершенно такою же страстью к ругательствам,
как и ее сын. Она бранится, как и он, и в ее репликах точно так же слышится
удовлетворение, которое в этот период его жизни доставляла Шекспиру
возможность браниться, или точнее, заставлять свои драматические фигуры
облегчать свое сердце в ругательствах.
Волумния кричит трибуну (III, 5):
...Ты показал свой разум,
Изгнав вождя, который супостатам
Нанес ударов более, чем слов
Ты выболтал с тех пор, как в свет родился.
Сициний. О боги!
Волумния. И ударов славных больше.
Чем умных слов сказал ты. И для Рима
Он бился так! Ступай же! Нет, постой -
Еще скажу я что-то. Я б хотела,
Чтоб сын мой здесь стоял, с мечом в руках.
Поучительно сравнить заключительное обращение Волумнии к сыну, как оно
выражено в последнем акте, с ее речью у Плутарха.
Шекспир строго придерживается своего источника, но самые простые, самые
человечные черты он прибавляет от себя.
Так, например, это место:
Не более ли всех людей на свете
Он матери обязан, а пред ним
Болтаю я - и нет, увы, ответов.
Ты к матери всегда неласков был,
Для ней же, для наседки одинокой,
В тебе вся жизнь была: она тебя,
Кудахтая, взрастила для войны
И радостно встречала из походов,
Где славу добывал ты.
Эти более нежные черты, которыми Шекспир довершил свой рисунок,
смягчают суровую, воинственную осанку Волумнии.
Дикция здесь такая же, как всюду у Шекспира в период его наивысшей
зрелости. Но никогда до сих пор не употреблял он более смелых метафор, не
выказывал большей самостоятельности в оборотах речи и не укладывал более
обильного мыслями и чувствами содержания в возможно наименьшее количество
стихов.
Мы указывали на замечательное распределение материала. Оно не исключает
того, что в действии встречаются крупные неправдоподобности, одни -
сказочного, другие - общенаивного характера.
Во-первых, физическая мощь и смелость главного лица преувеличены до
мифических размеров. Он совсем один врывается в город, выдерживает там
натиск всего неприятельского войска, затем возвращается, хотя и раненый, но
все же непобежденный. О таких вещах не повествуют даже библейские
ветхозаветные сказания, призывающие, однако, на помощь содействие небесных
сил. Ни бегство Самсона из Газы (Кн. Судей, 16, 3), ни бегство Давида из
Кешлы (I. Сам. 23) не облечены в такую сказочно-героическую форму.
Затем неправдоподобно столь неразумно высокомерное и вызывающее
отношение сената, и в особенности Кориолана, к партии плебеев Что имеют в
своем прошлом патриции, что делало бы возможным такое поведение? Ведь они
уже должны были однажды решиться на политическое отступление, допустить
учреждение трибунской власти, и никому из них и в голову не приходит
восстать против приговора трибунов, осуждающего Кориолана на изгнание. Так
зачем же при всяком случае оскорблять и издеваться? И как объяснить то, что
храбрый патрициат, постоянно выражавшийся в таком геройском духе, выказывает
такое жалкое малодушие, когда Кориолан ведет войска на Рим? Аристократы
настолько партийны, что среди поражения только злорадствуют по поводу
нерешительности плебеев и их заслуженного несчастья; под конец, отбросив
всякое достоинство, они бросаются к ногам негодующего изменника.
В этом пункте источник Шекспира представлял неясность, причинившую ему
немало затруднений. У Плутарха Кориолан, во главе своего войска, щадит
имущество римских патрициев, но грабит достояние плебеев, занимая один
латинский город за другим. Когда он таким образом осаждает Лавинию,
настроение в Риме внезапно изменяется. Плебеи хотят отменить изгнание
Кориолана, но сенат противится этому, неизвестно по каким причинам. Лишь
тогда, когда неприятель совсем приблизился к городу, сенат решается начать
переговоры Кориолан предъявляет весьма умеренные условия мира, настаивает
преимущественно на том, чтобы вольски были приняты в латинский союз. В Риме
совсем упали духом, тем не менее, сенат дает самый высокомерный ответ
римляне никогда не поддадутся страху, если вольски хотят, чтобы им оказали
"милость", то пусть они предварительно сложат оружие Непосредственно после
того сенат впадает в полное отчаяние и посылает женщин, чтобы они своими
мольбами смягчили гнев Кориолана
Кориолан Шекспира не разделяет с героем сказания предупредительности к
своим прежним единомышленникам. Но патриции выказывают перед ним такое же
отсутствие мужества, такую же растерянность, как и в легенде Коминий, Тит
Ларций и другие, изображенные сначала весьма храбрыми людьми, являются
впоследствии униженными трусами. Короче говоря, в драму Шекспира перешло
немало тех противоречий, какими богато повествование Плутарха.
Это свидетельствует о некоторой спешности в работе, начинающей
проглядывать теперь у Шекспира. С этих пор он уже не отделывает свои пьесы
так тщательно, как прежде.
Говоря это, мы, конечно, не имеем в виду непоследовательности,
встречающиеся в характере главного действующего лица драмы - Кориолана; они
делают его еще более живым и правдивым; поэт или бессознательно выдвинул их,
или был слишком гениален, чтобы их избегать. Так, например, когда Кориолан
до последней минуты отказывается просить голосов у народа, он высказывает
следующую мысль (II, 3)
Таков обычай
Но если бы обычаю во всем
Повиновались мы, никто не смог бы
Пыль старины сметать, а правде века
Сидеть бы за горами заблуждений
Кориолан не чувствует, что этой сентенцией он подрывает самый корень
всей ультраконсервативной государственной мудрости, которую он исповедует.
Ведь именно этого Кориолан и не хотел понять, что если мы во всех пунктах
будем следовать нравам и обычаям, то никогда не разделаемся с заблуждениями
прошлого, никогда не взорвем заграждающие нам путь горы предрассудков, и не
только это, но никогда не сметем даже пыли, извращающей и пятнающей разум
минувших времен. Для Кориолана то, что освящено давностью, всегда является
справедливым. Он сам не чувствует того, что его пренебрежение к личностям
народных трибунов и к широким слоям населения заставило его занять позицию,
неустойчивую и непрочную в политическом смысле, - читатель не может быть
вполне уверен в том, что Шекспир чувствовал здесь глубже и острее, чем его
герой. Но сознательно или бессознательно, он, во всяком случае, вложил в
душу своего героя эти придающие ему столько жизни непоследовательность и
противоречие.
В пьесе "Троил и Крессида" било ключом презрение к женщинам как
женщинам, к эротике как комической и низменной чувственности, к лживой
геройской славе и поддельному воинскому величию. В "Кориолане" бьет ключом
презрение к народу, к простолюдину как толпе и массе, к глупости и
непостоянству невежд, к трусости и неблагодарности рабских душ, к низости их
предводителей.
Но страстное презрение, наполняющее душу Шекспира, еще в третий раз
делает размах, и всего сильнее, всего необузданней вспышка его разражается в
том произведении, к которому он теперь приступает. Взрыв в "Тимоне"
направлен не против отдельного пола, не против отдельного сословия, не
против отдельного народа, не против отдельного класса или отдельной дроби
человечества. Он проистекает от чистого, ничего и никого не исключающего
презрения к людям.
ГЛАВА LXXI
"Тимон Афинский". - Человеконенавистничество.
"Тимон Афинский" дошел до нас в весьма плачевном виде. Текст зачастую
ужасен и, кроме того, между отдельными сценами, порой между отдельными
страницами, есть такие коренные различия в стиле и во всем тоне пьесы, что
их нельзя объяснить, исходя из предположения, что все написано одним
автором. Нередко завязываются нити, которые вскоре обрываются; немало таких
пунктов, где встречаются или упоминаются обстоятельства, не подготовленные
раньше. В самых лучших местах обработка стиха решительно изобличает руку
Шекспира и относится к этому наиболее богатому идеями периоду его жизни; в
других же стих небрежен, вял, немелодичен и отчаянно монотонен; но в
особенности диалог в прозе по своей растянутости и изысканности зачастую так
плох, что коробит читателя, между тем как вставлен он в твердо сплоченные,
энергические сцены.
А потому в наши дни все исследователи пришли к соглашению относительно
того, что в "Тимоне" (как и в "Перикле") мы имеем перед собою лишь крупный
шекспировский отрывок.
"The Life of Timon of Athens" впервые напечатана в старейшем издании
in-folio 1623 г. Если мы раскроем ее, то нас поразит тот странный факт, что
эта пьеса, помещенная между "Ромео и Джульеттой" и "Юлием Цезарем",
начинается четырьмя страницами, перенумерованными: 80, 81, 82, 83 вместо 78,
79, 80, 81 и кончается на странице 98. Вслед за тем имена актеров, место для
которых всегда отводится не иначе, как в обрезе, занимают собою всю 99-ую
страницу, а стр. 100 остается чистой. Тотчас после того начинается "Юлий
Цезарь", на первой странице которого стоит цифра 109. Флей верно заметил,
что "Троил и Крессида", пьеса, как мы видели, не перенумерованная по
страницам, как раз заполнила бы место от 78-ой до 108-ой страницы. Кроме
того, еще вследствие ошибки, дающей известное указание, вторая и третья
страницы ее помечены цифрами 79 и 80. Таким образом, очевидно, что издатели
первоначально "Троила и Крессиду" хотели включить в число трагедий, потом
заметили, что в действительности в этой пьесе нет ничего трагического, и так
как "Юлий Цезарь" был, вероятно, уже отпечатан, стали искать какое-нибудь
другое трагическое произведение, которое могло бы так или иначе заполнить
место, случайно оставшееся свободным.
Шекспир напал на этот сюжет во время своих подготовительных работ к
"Антонию и Клеопатре". У Плутарха в жизни Антония есть сжатое описание
Тимона и его человеконенавистничества, его отношений к цинику Апеманту и
Алкивиаду, история о смоковнице и текст двух его эпитафий, встречающихся в
"Тимоне Афинском". Этот сюжет, очевидно, привлек к себе Шекспира благодаря
своему соответствию с его собственным удрученным и возмущенным основным
настроением в эти годы, и он начал углубляться в него. Он ознакомился тем
или другим путем с не переведенным еще в то время диалогом Лукиана "Тимон",
где было немало штрихов, которые могли придать истории полноту, и которые он
мог присвоить себе: рассказ о том, как Тимон находит в земле золото, как эта
находка вновь заманивает к нему паразитов, как он их гонит прочь от себя и
т. д.
Все говорит в пользу того, что путь, посредством которого Шекспир узнал
все эти частности, заключался в том, что у него была перед глазами более
ранняя пьеса о Тимоне, где встречались эти детали.
В 1842 г. Дейс издал найденную в рукописи пьесу "Тимон", относящуюся,
по мнению Стивенса, к 1600 г. или около того и рассчитанную, по-видимому, на
представление в том или другом академическом кружке. Здесь, как и у
Шекспира, есть верный управитель и сцена прощального пира, заканчивающая
третий акт. Но только там Тимон бросает в своих гостей камнями,
разрисованными в виде артишоков, а не брызгает в них горячей водой. Впрочем,
в шекспировском "Тимоне", в заключительных строках третьего действия,
сохранились следы этого этюда: {Отрывки из "Тимона" приводятся в переводе П.
И. Вейнберга.}
2-й гость. Он бешеный.
3-й гость. Моя спина про это знает.
4-й гость. То золото дарит, то камнями бросает.
И в этой, совсем однако ничтожной пьесе, Тимон находит золото.
Покинувшая его любовница возвращается тогда к нему и хочет снова ему
принадлежать; он с презрением прогоняет ее, как и всех других, кто является
к нему, и восклицает: "Зачем, фурии, терзаете вы меня? Призываю всех богов в
свидетели, что я ненавижу имя друга, отца или товарища. Я проклинаю воздух,
которым вы дышите, мне противно, что я сам должен вдыхать его!" Но вслед за
тем, в эпилоге, он крайне наивно объявляет, что в нем совершился полный
переворот. "Теперь я один. Это сборище подлецов оставило меня в покое. Но
что это значит? Я чувствую внезапную перемену. Моя ярость улеглась; мое
сердце смягчается и отрекается от своей ненависти". Затем он кончает еще
наивнее просьбою об аплодисментах: "Пусть любящие руки громкими
рукоплесканиями призовут Тимона обратно в город".
Ничто не доказывает, что Шекспир знал именно эту пьесу. Более вероятно
то, что он имел перед собой другую пьесу о Тимоне, принадлежавшую его
труппе, но не понравившуюся в своем первоначальном, хотя и современном виде,
почему Шекспиру и показалось интересным подвергнуть ее, вследствие желания
товарищества, радикальной переработке. Не в том, однако, смысле, что пьеса,
какою она дошла до нас, могла бы считаться с начала до конца его
произведением, - слишком многие места в ней носят печать другой, гораздо
более слабой руки, - а в том смысле, что все существенные, лирические,
сильно патетические части принадлежат ему и только ему.
По этому вопросу существуют две теории. Флей в известном, с большим
тщанием написанном исследовании, старался представить долю Шекспира в
трагедии первоначальной и самостоятельной ее частью, которую впоследствии
другой, второстепенный писатель дополнил применительно к потребностям сцены.
Он выделил все места, неоспоримо принадлежащие Шекспиру, и напечатал их как
обособленную пьесу, не только составляющую, по его мнению, все, что есть
ценного в "Тимоне Афинском", - с этим легко согласиться, - но, кроме того,
вовсе не нуждающуюся в остальных репликах и сценах для того, чтобы ее можно
было понять. Это мнение, что Шекспир работал здесь без какой бы то ни было
чужой основы, разделяется Суинберном, за исключением этого случая, вряд ли
когда-либо соглашавшегося в чем-либо с Флеем. Суинберн полагал сначала, что
работа Шекспира над "Тимоном" была просто-напросто прервана ранней кончиной
поэта, но затем стал склоняться к тому мнению, что после более или менее
продолжительного занятия этим сюжетом он отложил его, по крайней мере, на
время, как слишком малоподходящий для драматической обработки. Но это не
приводит Суинберна к слишком низкой оценке труда, выполненного здесь
Шекспиром; напротив, о четвертом действии пьесы он употребляет даже такое
выражение, что это трагедия, какую мог бы написать Ювенал, если бы он был
вдохновлен божественным пламенем Эсхила!
Противоположная теория, что Шекспир имел перед собой готовую пьесу о
Тимоне, в которой он переработал лишь некоторые главные части, тогда как все
прочие остались в своей несовершенной и неуклюжей форме, ранее всех была
высказана англичанами Симпсоном и Найтом. Сначала она оспаривалась, потом
усердно защищалась Делиусом, изложившим свои доводы в обстоятельной статье.
К этим исследователям присоединился и комментатор эрвинговского издания Г.
А. Эванс. Между обеими группами мало разногласий относительно того, какие
части обязаны своим возникновением Шекспиру, а какие нет. Разница во взгляде
касается исключительно вопроса о том, переделал ли здесь Шекспир чужой труд,
или же его собственное произведение было дополнено другим писателем.
Так как попытка Флея выделить из "Тимона" с помощью шекспировских
частей связную и понятную пьесу потерпела полнейшую неудачу, - ибо для того,
чтобы понять драму, безусловно необходимо добавить ее весьма многими из
слабых и нешекспировских мест, - то всего логичнее, конечно, признать за
Шекспиром роль переделывателя, и английские критики высказались в пользу
того воззрения, что неудовлетворительные сцены, оставшиеся посреди
написанных им самим, принадлежат современным ему поэтам Джорджу Вилкинсу и
Джону Дею.
Ответ на этот вопрос так затруднителен, что нет возможности теперь
высказаться по его поводу решительно, особенно же критику, для которого
английский язык не родная речь. Лучшим исходом был бы тот, если бы под
влиянием столь победоносно надвигающегося в наши дни мистицизма и
оккультизма некоторые из достопочтенных личностей, получающих при помощи
маленьких столиков и карандашей ответы из мира духов, могли побудить самого
Шекспира дать откровенные и исчерпывающие суть дела объяснения. До тех же
пор мы должны довольствоваться одними вероятиями.
Тот, кто знаком с сюжетом лишь по переводу, или кто, подобно немецким
критикам Гервинусу и Крейссигу, не обращает достаточного внимания на язык,
тот, пожалуй, вовсе не поймет необходимости искать здесь другого автора,
помимо Шекспира, и всегда останется возможным предположение, что даже слабые
и неудачные по своей прозаической растянутости места были, по крайней мере,
намечены Шекспиром, и что многое из того, что совсем его недостойно, тем не
менее, принадлежит Шекспиру, лишь вчерне набросанное, слегка очерченное,
написанное в таком глубоком унынии, в таком безмерном равнодушии к
частностям, что поэт не пожелал просмотреть, переработать, сделать более
сжатым свой текст. Но только эта гипотеза имеет весьма мало за себя, так как
мы знаем, как совершенны по форме были работы Шекспира уже в первоначальной
редакции.
В том виде, в каком драма сохранилась, она рисует нам человека до
безрассудства и до чудачества щедрого и великодушного, человека, для
которого существует одна только неизменная радость - одарять других и делать
добро. Король Лир лишь однажды и в глубокой старости отдал свое достояние и
отдал его лишь своим дочерям. Тимон каждый день и всем без разбора
раздаривает целые суммы и целые сокровища. Когда пьеса начинается, он сам по
себе, по-видимому, и не жадный до наслаждений, живет в такой роскоши, какой
может окружать себя меценат в городе, считающемся наиболее утонченно
цивилизованным среди жизнерадостных городов. Художники и купцы, находящие в
нем покровителя и покупщика, приносят ему стихи, картины, бриллианты,
дорогую мебель и получают за это в награду плату, превосходящую их
собственные требования. Хор паразитов изо дня в день поет ему хвалебные
гимны. И он, среди этих обстоятельств и благодаря своей великой беспечности
и своему доброжелательству относительно всех, вступающих с ним в сношения,
весьма естественно приходит к такому взгляду на жизнь, что общество, в
котором он вращается, есть кружок, основанный для обмена дружескими
услугами, оказываемыми и принимаемыми с равным великодушием и без малейшего
расчета с чьей бы то ни было стороны. Он не хочет слушать своего верного
управителя, тщетно старающегося поставить ему на вид, что невозможно
продолжать этот образ жизни. Он так же мало беспокоится об исчезновении
денег в своей кассе, как если бы он жил в каком-нибудь коммунистическом
обществе и имел в своем распоряжении общую кассу.
Затем наступает момент катастрофы. Управитель уже не в состоянии
выдавать суммы, которые Тимон желает раздаривать; мало того, сам меценат
вынужден искать займа. Но едва разнесся слух о его обеднении, как один за
другим начинают скопляться счета; нетерпеливые кредиторы, в которых
превратились товарищи, посылают гонцов с требованием своих денег. На все
просьбы о ссуде Тимон получает отказ от своих бывших друзей. Один выставляет
предлогом, что у него нет денег, другой притворяется обиженным тем, что
Тимон не к нему первому обратился с просьбой о помощи. Один из прежних
приятелей не хочет даже дать взаймы Тимону из крупных сумм, которые тот
подарил ему незадолго перед тем.
До сих пор Тимон был баловнем счастья. Теперь действительная сущность
света разом открывается ему, как Гамлету и Лиру, и как у них, но ярче и в
более резкой форме человеконенавистничества, на смену доверчивости и
наивности является у него теперь дикий пессимизм. Чтобы показать своим
ложным друзьям все презрение, которое он чувствует к ним, Тимон еще раз
приглашает их на пиршество. Они воображают, что он снова разбогател,
собираются все с извинениями на устах за свой образ действий в этот
промежуток времени. Сервировка великолепна, блюда закрыты, но все они
наполнены лишь теплой водой, и вместе с этой водой Тимон бросает в лицо
своим вероломным друзьям свой гнев и свое презрение.
Затем он удаляется от людского сообщества в глухую лесистую местность,
чтобы пребывать там в уединении и вести жизнь стоика, питаясь самой скудной
пищей. Что когда-то у Жака в пьесе "Как вам угодно" выступало наполовину как
шутка: грубое выпроваживание всякого, кто посещает его и нарушает его покой,
то сделалось у Тимона совершенно серьезным способом действий. Однако он
недолго остается бедным: как только он принимается копать землю, чтобы найти
кореньев для утоления голода, он нападает на зарытый в ней громадный клад.
Но совсем наоборот с человеконенавистником у Лукиана, радующимся этому
золоту как средству вести беспечную жизнь отшельника, Тимон у Шекспира
смотрит с омерзением на свое богатство. И столь же мало ценит он воздаяние,
которое судьба посылает ему путем почетных приглашений и призывов со стороны
его соотечественников. Правда, мы немножко поздно узнаем в этот момент, и не
особенно правдоподобным нам это кажется, что некогда Тимон обнаружил
выдающийся стратегический талант и как полководец оказал большие услуги
своему родному городу. Эта черта заимствована у Лукиана, но образ Тимона
вышел бы крупнее и интереснее, если бы мы раньше получили представление о
такого рода дарованиях у расточительного мецената. Как бы то ни было,
сенаторы в виду угрожающей войны предлагают ему теперь главное начальство
над войском. Но он с гордостью отвергает предложение этих одетых в пурпур
скряг и ростовщиков. Даже неизменная верность его служителя не смягчает его.
Он проклинает все и всех и умирает от собственной руки.
Нешекспировские частности в выполнении не исключают того, что гений и
рука Шекспира чувствуются во всем замысле. Чрезвычайно легко заметить, каким
образом это произведение вырастает из непосредственно предшествовавшего и
проследить связь между одной драмой и другой.
Обратите внимание на то, как держит себя Кориолан, когда на него
обрушивается неблагодарность плебеев. Он является врагом своего народа и
своей страны, он нападает на свой родной город. Когда Тимон делается жертвою
неблагодарности тех, кого он осыпал дарами и благодеяниями, его ненависть
устремляется на весь человеческий род. Здесь кроется контраст, возбуждающий
работу мысли. Ожесточение Кориолана активно: оно побуждает его к действию,
так что он становится во главе войска; ожесточение Тимона пассивно, оно
долгое время выражается лишь в отчуждении от людей и в проклятиях, и только
когда он находит золото и решает употребить свое богатство на
распространение несчастий и пагубы, его ненависть принимает до некоторой
степени практический оборот.
Но ведь этот контраст находился вне драмы. Шекспир ввел его в драму.
Его Алкивиад по всему своему способу действий есть точная параллель
Кориолану. Здесь снова легко отметить переход от одного образа к другому.
Плутарх в переводе Норта дал Шекспиру имена Алкивиада и Тимона тесно
связанными между собою в жизнеописании Антония; он рассказывал в кратких
чертах об их взаимных отношениях, о приязни, которую питал Тимон к
Алкивиаду, так как предвидел, что он навлечет несчастье на афинян. У
Шекспира имя Алкивиада не вызывало, как у нас, представлений о блестящей
эпохе греческой культуры и греческого искусства, не напоминало ему таких
имен, как Перикл, Сократ, Аристофан, Платон. Обыкновенно он дает своим
грекам латинские имена - Люций, Флавий, Сервилий и т. д. Равным образом с
именем Алкивиада он не связывал представление о несравненной гибкости, об
обаянии, о неустойчивости, об отваге и страсти к наслаждениям. Он берет
Алкивиада только и только как воина и полководца. И кроме того, в своем
Плутархе он нашел биографию Алкивиада рядом с биографией Кориолана,
поставленную в параллель с жизнью римского военачальника, как однородную с
ней. И вот он воспользовался Алкивиадом по отношению к Тимону приблизительно
так, как воспользовался Фортинбрасом по отношению к Гамлету.
Там, где Тимон довольствовался ненавистью, там Алкивиад хватается за
оружие. Когда Тимон проклинает всех без различия, Алкивиад карает строго, но
обдуманно. Он не разрушает городских стен, не предает смерти каждого
десятого человека, как ему предлагают это сделать. Он хочет казнить только
своих личных врагов, тех, которые в его глазах являются виновными, тогда как
Тимон (подобно Гамлету) обобщил свой горький опыт и ненавидит все, что носит
имя и лицо человека. И когда из Афин приходят сенаторы и упрашивают его
принять верховную власть над городом и защитить его против свирепого
Алкивиада, он оказывается более жестоким, более холодным, в тысячу раз более
пропитанным озлоблением, чем был Кориолан, которого все-таки можно было
умолить, и чем оказывается Алкивиад, довольствующийся твердо ограниченной
местью. Он остается последовательным в своем отвращении к жизни и в своей
ненависти ко всему человечеству.
Пьеса несомненно написана в непосредственной связи с "Кориоланом", в
душевном состоянии, гораздо более побуждавшем Шекспира углубляться мыслями в
негодность человечества и язвительно и беспощадно клеймить презренное, каким
оно является в действительности, нежели баюкать себя на волнах воображения.
Здесь еще менее вымысла, чем в "Кориолане". Действие не только просто, но
бедно, симметрично, как в притче или дидактическом стихотворении;
большинство действующих лиц отвлеченные и собирательные - они почти не имеют
собственных имен, а обозначают профессию - поэт, живописец, слуги, или класс
- ложные друзья, паразиты, знатные ростовщики, и даже, хотя и названные
только по имени, гетеры. Все применено здесь лишь как средство рельефнее
выставить главный характер или, вернее, могучий взрыв лирики
человеконенавистничества, пафоса ожесточения и проклятия, в котором он
вылился весь.
Идея пьесы со знаменательной, логической, как редко у Шекспира,
точностью указана в первой же сцене драмы, где поэт описывает свое
произведение:
В своих стихах, неконченых еще,
Представил я такого человека,
Которого нам мир земной дарит
Объятьями и роем наслаждений.
. . .
Громадные богатства и при них
Приветливость и доброта большая
К нему влекут все души.
Он развивает аллегорию. Он представляет себе Фортуну, восседающую на
троне, на высоком живописном холме, у подошвы которого люди высокого звания
и состояния и самые различные по природе стремятся подняться наверх, чтобы
улучшить свою долю:
Средь той толпы, прикованной глазами
К царице, я поставил одного,
Похожего чертами на Тимона.
Движением руки зовет его
К себе на холм Фортуна - и такая
Внезапная любезность быстро всех
Противников Тимона превращает
В его рабов и слуг.
Живописец делает справедливое замечание, что эту аллегорию с холмом и
восседающей на троне Фортуной, в сущности, так же удобно было бы изобразить
на картине, как представить в стихах, но поэт продолжает:
Когда Фортуна вдруг,
По прихоти своей обыкновенной,
Кидает вниз любимца своего -
Приверженцы, которые недавно
Коленями и на руках за ним
Ползли наверх, дают ему скатиться,
И ни один не следует за ним
В падении.
В этой программе такая же приблизительно наглядность, как в первой
главе появившейся несколькими веками позднее "Сафо" Доде, где весь ход
рассказа заранее символизирован в возрастающем затруднении, с каким молодой
герой романа несет молодую женщину на верхний этаж того дома, где он живет.
Горечь, наполняющая душу Шекспира, сквозит здесь, между прочим, в том,
что этот поэт и этот живописец, оказывающиеся в пьесе паразитами и более
того - негодяями, ясно изображены (в пятом действии) первыми в своей
профессии; для них, следовательно, не существует извинения, всегда
имеющегося в запасе для бездарностей. Весьма знаменательно и то, что
Шекспир, со своим мрачным взглядом на своих собратьев-поэтов, - он ни об
одном из них не упоминает в своем завещании - заставляет поэта в наброске
своего произведения горячо осуждать тот порок, который так пышно расцвел в
нем самом. Отсюда относящееся к нему восклицание Тимона в конце пьесы:
Так ты хочешь явиться негодяем в своем собственном произведении? Хочешь
бичевать в других людях свои собственные пороки?
Характерной чертой для "Тимона", как и для "Кориолана", является то,
что основные мысли пьесы и основное настроение поэта находят себе выражение
в репликах самых различных персонажей. Нет темы, которая встречалась бы
здесь так часто, как лживость в поступках, неблагодарность в сердце; это
была основная тема душевной жизни Шекспира в то время, поэтому она
варьируется здесь и эпикурейцем, и циником, и до катастрофы, и после нее;
мало того, чужестранцы и подчиненные постоянно напоминают ее зрителю. Мы
видели, что даже вероломный поэт должен был послужить рупором для основной
мысли Шекспира. Живописец, точь-в-точь