сделал теперь?
Он задумался.
- Думаю, что не мог бы бить его.
- А я бы с удовольствием, кабы была мужчиной, - сказала я.
Он, по обыкновению, добродушно засмеялся на мое возражение.
Лев Николаевич, уезжая к Киреевскому на несколько дней, отвез нас в Покровское.
Я в первый раз была в Покровском. Жизнь там была совсем иная, чем в Ясной Поляне.
Одноэтажный каменный дом весь дышал стариной. Отношения людей к господам были преданные и почтительные. Люди при господах ходили на цыпочках. По утрам главная горничная графини Гаша, с высоким гребнем в косе, прямая, с неподвижным лицом, напоминающая своим типом Агафью Михайловну, то и дело говорила всем, чтобы не шумели, пока почивают господа. А если случайно залает собака, или прокричит петух под окном спальни Марии Николаевны, Гаша стремительно бросалась в девичью и высылала какую-нибудь девчонку (а их было три-четыре) отогнать петуха или собаку.
В доме был заведен порядок, который, казалось, невозможно было нарушить. По праздникам, в 8 часов утра, дверь нашей комнаты тихо отворялась, и на пороге появлялась Гаша, увешанная крахмальными юбками и платьями. Она несла их двумя пальцами, как-то особенно воздушно, держа их выше головы. Бережно раскладывая их на диване, она говорила:
- Графиня приказали надеть вам розовое платье, они едут с вами к обедне.
- А мамаша встает? - сонным голосом спросит Варенька.
- Почивают, - официально и коротко ответит Гаша, плавной походкой в мягких башмаках выходя из комнаты.
Так как дом был невелик, Соню с Марьей Афанасьевной и детьми устроили в бане, прикомандировав на помощь няне девочку Дуньку лет пятнадцати - шестнадцати.
В 9 часов мы все ехали к обедне. Дома ожидал нас хлебосольный чай, с разными булочками, печеньями, густыми сливками, и кофе с цикорием.
Соня мало принимала участия в нашей жизни. На новом месте заскучали дети, и она с ними. Она скоро уехала в Ясную. За ней приезжал Лев Николаевич. Меня оставили в Покровском. Я рада была пожить с девочками.
Скажу несколько слов о Марье Николаевне и ее брате Дмитрии. С детства очень балованная тетушками - Пелагеей Ильиничной и Татьяной Александровной, - она была капризна, своевольна, но с прекрасным сердцем и оригинальным умом. Истинная вера ее никогда не омрачалась сомнениями и помогала ей переносить несчастия. Она была несчастлива в своем замужестве: ее выдали замуж тетушки, когда ей было 16 лет. Она говорила мне, что она была очень "ребяча", что ей было безразлично, за кого выходить замуж. По совету тетушек, она вышла замуж за графа Валерьяна Петровича Толстого, своего родственника, который был много старше ее. Они жили в имении Покровском.
Валерьян Петрович вел очень безнравственную жизнь и изменял жене, когда только представлялся случай. Свекровь, любившая Марью Николаевну, оберегала ее, как могла, от неприятностей и старалась все скрывать. Но после смерти ее это было трудно, и Марья Николаевна, узнав все происходившее, была настолько огорчена и одинока, что Лев и Сергей Николаевичи уговорили расстаться с мужем и увезли ее с детьми в Пирогово, где и был выстроен дом на другом берегу реки.
Впоследствии, когда Лев Николаевич изменил свои взгляды на жизнь и вообще на все окружающее, он говорил:
- В одном я упрекаю себя постоянно - это, что я уговорил Машеньку бросить мужа и навсегда расстаться с ним. Это нехорошо. Что Бог соединил, люди не должны разъединять. И сестра должна была терпеливо переносить все, что Бог послал ей.
Я спорила с ним, что безнравственный муж и отец только приносит вред всей семье.
Эти слова Льва Николаевича о Марье Николаевне я вспомнила, когда мне дали знать телеграммой в Петербург о его уходе из Ясной Поляны 28 октября 1910 г., а 30 октября я выехала в Ясную Поляну. Конечно, если бы я виделась со Львом Николаевичем, я бы припомнила ему его слова. Но я не видала его перед смертью, потому что не поехала в Астапово, где он скончался.
Но я отвлеклась от своих воспоминаний.
Марья Николаевна была очень склонна к мистицизму, была суеверна, верила в явления, предчувствия и предсказания.
Эта черта суеверия и любовь к божественному - наследственная от матери, проявлялась почти во всех Толстых, а в особенности она была в Дмитрии Николаевиче. Это был оригинальный человек. Он имел угрюмый характер, был очень верующий. С молодых лет соблюдал посты, ходил в церковь, притом не в модную, а в тюремную; знакомился с духовенством, любил беседовать с ним, имел друзей не из общества, а сходился с бедняками.
Марья Николаевна рассказывала мне, что у него был друг по фамилии Полубояринов, а братья и товарищи смеялись над ним и называли его "Полубезобедовым". Дмитрий Николаевич мало обращал внимания на их насмешки так же, как и на все внешнее, le comme il faut*, о котором смолоду так заботились Сергей и Лев.
_____________________
* как надо быть (фр.), т. е. внешняя порядочность и внешнее изящество.
- Митенька был замечательный человек, - говорил Лев Николаевич. - Нравственно высок, вспыльчив до злобы и удивительно скромен и строг к себе. Как мне ясно, что смерть Митеньки не уничтожила его, а он был прежде, чем я узнал его, прежде, чем родился, и есть теперь, после того, как умер.
После смерти двух братьев Марья Николаевна долго жила за границей и воспитывала там своего сына Николая.
Покровское расположено довольно красиво: старинный сад с липовыми аллеями и река в конце сада составляют всю красоту имения. Белый каменный дом, уже старый, казался мне таинственным, вероятно, потому, что я слышала много легенд о нем.
Бывало, вечером, сидим мы вместе с Марьей Николаевной в саду или в слабо освещенной гостиной. Свет луны падает полосами на пол и освещает середину комнаты. Все мы, утомившись от жаркого дня и прогулки, сидим молча. Мне хочется навести Марью Николаевну на рассказ о чем-нибудь сверхъестественном, и мне это удается. Марья Николаевна рассказывает нам о смерти своей свекрови Елизаветы Александровны.
- Я сильно тосковала по ней, - говорила Марья Николаевна, - мне казалось, что я потеряла в ней неизменного друга и покровительницу, и я много плакала.
И вот, однажды ночью, муж был в отсутствии, мне не спалось. В спальне тускло горела лампада. У кровати моей стояли ширмы, и на эти ширмы я обыкновенно вешала свои деревянные четки, которые носила днем. Был первый час ночи, все в доме уже спали, когда я услышала медленные шаги, приближавшиеся ко мне, и я увидела, как из-за ширмы вышла женщина вся в белом, с покрытой головой; она медленно подошла к ширме, пошевелила висевшими четками так, что я слышала отчетливо деревянный звук их, потом она подошла ближе ко мне и пристально взглянула на меня, и я узнала в ней свою, свекровь. В первую минуту я не испугалась, но, опомнясь, что ее нет более в живых, мне стало страшно, я вскрикнула. Призрак исчез.
Помолчав немного, Марья Николаевна прибавила: - И в этот год мы навсегда расстались с мужем.
После этого рассказа я навожу Марью Николаевну на воспоминания ее о Тургеневе. Я слышала, что Иван Сергеевич бывал часто в Покровском, что он любил Марью Николаевну, ценил ее тонкий ум и ее художественное чутье.
- Тургенев часто бывал у вас? - спрашивала я.
- Да, - говорила Марья Николаевна, - он приезжал в Покровское, привозил рукописи свои и читал мне их. Мы целые вечера проводили с ним. Мужа литература утомляла, - улыбаясь, говорила Марья Николаевна.
- Правда, что героиня его Вера Ельцова взята с вас? - спросила я.
- Говорят так. Тургенев подметил даже мою черту характера, что я не любила стихов, и он это описал в характере Веры Ельцовой, - сказала Марья Николаевна.
- А вы его любили? - спросила я с решительностью.
Марья Николаевна весело засмеялась.
- Танечка, ты - enfant terrible! (ужасный ребенок! (фр.)) Он был смолоду удивительно интересен своим живым умом и поразительным художественным вкусом. Да, такие люди редки, - помолчав, сказала Марья Николаевна.
Кто коротко знал Марью Николаевну, тот знает и ее правдивость. Она не только неспособна была выдумать что-нибудь, но даже не имела привычки преувеличивать свой рассказ; говорила она спокойным, ровным голосом, нисколько не заботясь о впечатлении, которое производила на своих слушателей.
Самые близкие соседи Марьи Николаевны была многочисленная, патриархальная семья барона Дельвига. Семья барона Александра Антоновича и он сам пользовались уважением и симпатией всей округи. Помню, как тридцатого августа собиралось многочисленное общество на именины барона. Все деревенские новости: о назначениях, о посевах и урожаях и проч. можно было узнать в этот день. Но нам, молодым девушкам, конечно, не приходилось принимать участия в этих беседах, нас влекло на лужайку, где устраивались шумные игры в кошки-мышки и горелки, где бегала не только вся молодежь, но и совсем взрослые, словом, кого только носили ноги. Сколько незатейливых помещичьих свадеб и увлечений влекли за собой эти игры!
Все чувствовали себя благодушно, весело в этой гостеприимной семье, где никогда не слышалось ни злобы, ни осуждения, где ко всем относились просто, ровно и добродушно.
Раз как-то Марья Николаевна предложила идти пешком в Мценск на богомолье, за двадцать пять верст от Покровского.
К сожалению, этот обычай паломничества почти совсем вывелся с железными дорогами, а сколько поэзии он вносил в будничную жизнь! Отрываешься от всего земного, условного и тесного. Идешь себе по неведомым местам, и одна картина сменяется другой. Впереди простор, беспредельное пространство, где так легко дышится; вокруг тишина, нарушаемая лишь пением жаворонков, и чувствуется, что и мысли и сердце - все успокаивается и сливается в одно с этой удивительной природой.
Место сбора было назначено в Покровском. Нас собралось человек десять. Мы вышли рано утром. С нами шла Любовь Антоновна (сестра барона Дельвига) и баронесса, остальные были из соседей - барышни и двое молодых людей. За нами ехала долгуша для ленивых и слабых, там была уложена и провизия. Дни стояли жаркие - была, кажется, середина июля. Дорога шла частью лесом, частью большаком.
- Увидим, - говорила Марья Николаевна, - кто из нас набожный и дойдет пешком до Мценска, не садясь ни разу в долгушу. Вот мы с Любовью Антоновной наверное будем неутомимы, - прибавила она.
И, действительно, изнеженная и вообще мало двигавшаяся Марья Николаевна ни разу не пожаловалась на усталость.
Мы шли бодро и весело, проходя незаметно незнакомые нам места.
Вечером, на полдороге, где был постоялый двор, мы сделали привал с ночевкой.
Мы все проголодались, а так как в избе было душно и были мухи, мы велели вынести стол и подать самовар на воздух.
Несмотря на усталость, чувствовалось оживление. Кто-то из молодежи нес самовар, другие раскладывали провизию. Марья Николаевна была необыкновенно добра и мила ко всем и трогательно заботилась о моем отдыхе, так как я считалась далеко не из сильных.
Баба Матрена с постоялого двора прислуживала нам и спрашивала, куда мы идем. Узнавши, что на богомолье в Мценск, она очень одобрила нас, говоря, что Николай угодник много чудес творил и что лик его, изображенный на большом камне, приплыл по реке к берегу, - к тому самому месту, где и построен собор.
- А какие чудеса творил угодник? - спросила Марья Николаевна.
- А вот на селе у нас две порченые были, - начала Матрена, - кликуши, значит, в церкви бесновались, и чего-чего только с ними не делали: и под куриный насест сажали, и со Спасского старуха отчитывала, ничего не легчало, а одна странница посоветовала к угоднику свести. Так и сделали. Отслужили молебен, к мощам приложились, и порчи не стало. А то мальчика бык забрухал, и тоже чудотворец исцелил. Да, богомольцы много чудес рассказывают, - говорила Матрена, - всех и не припомнишь.
Марья Николаевна внимательно слушала рассказы бабы; она, кажется, боялась, чтобы наше веселое настроение и сдержанный смех не обидели Матрену.
Солнце уже садилось, и вечерняя прохлада чувствовалась в воздухе. Так как на другое утро мы должны были встать рано и продолжать свой путь, Любовь Антоновна уговорила всех разойтись пораньше.
Ночлег наш был устроен на сене в каком-то просторном сарае, куда и поместились Марья Николаевна, баронесса и мы трое.
Мы весело осматривали наше новое, тускло освещенное убежище. Сквозь щели сарая проглядывал свет луны. На сене были разостланы простыни, и для каждой из нас была подушка.
Когда я легла, я почувствовала запах конюшни, дегтя и близость каких-то животных. После того как все затихло и потушили огонь, слышалось фырканье лошадей, блеяние овец и легкий шум возившихся кур на насесте. Это непривычное соседство вызвало во мне какое-то ощущение близости к природе, необычайной и привлекательной. Мне не спалось и хотелось, чтобы и другие чувствовали прелесть этой ночи.
- Лиза, ты спишь? - тихо окликнула я ее, - как хорошо здесь, ведь правда?
Лиза не спала: она живо привстала, как будто ожидала моего вопроса.
- Да, чудесно, как сеном пахнет, - сказала она. - А ты знаешь, я нисколько не устала и завтра ни за что в долгушу не сяду.
Как видно, она только что думала об этом.
На другом конце сарая Варенька тихо разговаривала с баронессой.
Но вскоре усталость взяла свое, понемногу все затихло, вокруг меня уже спали. Я слышала сквозь сон, как Марья Николаевна шептала молитву, глубоко вздыхая.
На другой день к вечеру мы подходили к Мценску. Утомленные дорогой, мы, молча, тихим шагом, подымались в гору. Перед нами уже раскинулся весь город, и на высокой горе виднелся собор. Была суббота, и колокол торжественно и медленно звонил ко всенощной. Марья Николаевна остановилась и набожно перекрестилась. Как все тогда казалось значительно, и как Марья Николаевна умела придать нашему паломничеству религиозный характер своим добрым и простым настроением.
В Мценске мы остановились в гостинице, которая после нашего просторного сарая показалась мне тесной и душной.
Не помню, как провели мы день, но знаю, что через два дня мы были уже в Покровском, откуда через несколько дней я уехала в Никольское.
Дома в Никольском развлекали меня дети, особенно маленькая Таня, которая развивалась с каждым днем и забавляла своими детскими выдумками. Сережа был серьезный, спокойный мальчик; он трогательно относился к сестре: уступал ей игрушки, снисходительно относился к ней, как к маленькой.
Однажды, помню, как он напугал нас: Соня, няня, я и Сережа находились в столовой. Окно было открыто. Няня как-то отошла от Сережи и не заметила, как он влез на окно, и вдруг раздался не то крик, не то испуганный возглас, и Сережа исчез. В это время входил в комнату Лев Николаевич, и Соня закричала:
- Левочка! Сережа упал из... - она не договорила "из окна", как Лев Николаевич уже был внизу, а няня стояла, низко пригнувшись к окну. Она успела подскочить к Сереже и на лету поймала его за холщовую рубашку. С испугу он неистово кричал.
Окно от земли было аршина на два с половиною. Лев Николаевич благополучно принес Сережу к нам, взяв его из рук испуганной няни.
Этот случай так напугал нас, что я до сих пор помню его. Он как будто вывел меня на время из какой-то летаргии, хотя и возбудил во мне только чувство ужаса.
Самые близкие соседи наши Дьяковы.
- Соня, поедем к Дьяковым, - говорю я, - они нас так звали.
- Поедем, только через несколько дней.
Соня и рада, и удивлена, что я что-нибудь пожелала. Она удивительно добра ко мне, что меня трогает.
Последнее письмо отца мне понравилось: "Да, похороню все в Чернском черноземе, как пишет папа", говорю я себе: - "Не надо опускаться".
Мы в Черемошне, имении Дьяковых, в 25 верстах от Никольского, в Новосильском уезде. Нам все рады. Дмитрий Алексеевич больше всех рад Льву Николаевичу. Я вижу, с какой нежностью он заботится о нем, как он хвалит его роман, с каким юмором он относится к хозяйству его.
- Левочка, а что, Ясную ты на Кирюшку оставил? - спрашивал, смеясь, Дмитрий Алексеевич.
- Лев Николаевич, вы прочтете нам вечером что-либо из вашего романа? - спрашивает Долли.
Лев Николаевич согласился и превосходно прочел нам место охоты с дядюшкой. Лев Николаевич говорил, что описание охоты у дядюшки и его домашней обстановки сразу вылилось у него.
- Что бывает со мной довольно редко, - прибавил он.
Соня пишет в своих воспоминаниях:
"Когда Лев Николаевич описал сцену охоты Ростовых и я зачем-то пришла к нему вниз, в его кабинет, устроенный им в новой пристройке внизу, он весь сиял счастьем. Видно было, что он вполне доволен своей работой, хотя это бывало редко".
А я помню, что когда он читал какое-нибудь трогательное место вслух, в его голосе слышались слезы, что очень действовало на меня и усиливало впечатление. Так, например, место - когда князь Андрей лежит раненый в поле:
"Неужели это смерть?" - думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. "Я не могу, я не хочу умереть; я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух..."
Кто, кроме Льва Николаевича, может так сказать: "завистливым взглядом глядя на траву"? Надо сказать, что Тургенев больше всех или же так же, как и Страхов, умел ценить силу его слога.
Соня приписывала его слезы нервному утомлению. Она говорила, что в такие периоды он к семье относился как-то равнодушно и холодно и что она от этого страдала. Но я знала, что слезы вызваны его творческой силой. Конечно, такой разносторонний человек, каким был Лев Николаевич, не мог быть всегда ровным. Он слишком много вмещал в себе.
В Черемошне я немного оживилась с милой Софе-шой и с Машей. Втроем мы обегали все незнакомые мне места.
- Софеш, какая у вас чудная коса, распустите ее, - говорила я ей.
И она с удовольствием исполняла мое желание. Она не была избалована похвалами. Маленького роста, с узкими плечами и с институтскими сдержанными манерами, она была очень мила. Ее серые большие глаза глядели наивно и вопросительно. Мы сразу сошлись с ней; за столом я села около нее.
Склад дома у Дьяковых был совершенно противоположным порядкам Ясной Поляны. Большая зала, большой круглый обеденный стол, два лакея с баками без усов, чисто одетые, из которых один, Порфирий Дементьевич, чуть ли не родившийся в доме деда Дьякова, с тарелкой в руках почти весь обед стоял за прибором Дарьи Александровны и как-то глазами ухитрялся указывать молодому лакею Родиону всю премудрость службы у барского стола. Обед был изящный. Лев Николаевич был весел, он рассказывал о своей поездке к Шатилову.
- Это удивительное хозяйство, образцовое, - говорил Лев Николаевич, - или счастье таким людям, или же необычайное умение. У него все живет, все процветает; порода скота - замечательная.
- Уменье выбирать людей! С Кирюшками далеко не уедешь! - смеясь сказал Дмитрий Алексеевич. - Ну, конечно, надо и самому знать и любить это дело.
- Я увлекался им, а теперь немного охладел, - сказал Лев Николаевич.
Я была у Дьяковых в первый раз, и мне все нравилось у них: этот просторный чудный дом с террасой, уставленной цветами, высокие большие комнаты и весь склад жизни, хотя и деревенский, но определенно красивый и удобный.
К тому же Долли, как мы с Соней уже называли ее, была до того мила, ласкова с нами, что привлекала нас к себе. А Дмитрий Алексеевич был так гостеприимен, что не хотелось уезжать от них. Но оставаться одной я не решалась, несмотря на их приглашение. "Ну, как затоскую без Толстых", - думала я.
Начало осени. В лесу зашумел падающий лист, выгоняя зверя в скошенные поля. Почти каждый день я ездила со Львом Николаевичем на охоту с борзыми. С нами, вместо простяка Бибикова и Николки Цвёткова, иногда ездили соседи: Волков, Дьяков, молодой Новосильцев, сосед более отдаленный, на кровной лошади, в элегантной охотничьей одежде, с французским языком и прелестным завтраком - пулярки, паштеты и проч., которые он сам резал на тонкие куски.
- Mademoiselle desire un morceau de volaille? (Не желает ли мадемуазель кусочек пулярки? (фр.)) - спрашивал он меня.
И мне это нравилось. А Лев Николаевич дразнил меня, когда мы ездили на охоту без Новосильцева, н спрашивал:
- Mademoiselle desire un croflte de pain? (Не желает ли мадемуазель корку хлеба? (фр.)) Дмитрий Алексеевич не был охотник. Он не только не увлекался хорошей травлей, но был к ней даже совсем равнодушен: ворчал, когда долго не было привала и завтрака, смеялся, когда собаки плохо скакали и травля была неудачна, говоря:
- Левочка, собаки твои недостаточно резвы. Заяц на канаве сидит и показывает им на лапке кольцо с незабудкой, а они его не ловят.
Лев Николаевич не обижался, а смеялся. А я, хотя смеялась, но обижалась.
- Вы глупости говорите, откуда зайцу кольцо взять? Да и собаки наши резвые, - вступалась я за нашу охотничью честь.
По совету отца ездили мы и на дроф. Я видела в первый раз, как на скошенном поле сидела целая стая этой величественной птицы. Лев Николаевич, сойдя с лошади, с ружьем крался ползком к канаве, чтобы сесть в засаду. Но едва только дополз он до канавы, как с шумом вспорхнула вся стая кверху. Как это было досадно и красиво!
Я - в Черемошне, куда привез меня Дмитрий Алексеевич. В чужом доме как-то всегда больше бывает чувствительна ласка и привет. Я немного робела ехать к ним. Не знала, на какое время еду, и как-то не думала об этом. Мне хотелось перемены, хотелось другой обстановки, чтобы забыться. То радушие, тот ласковый прием, который я встретила у них, превышал все мои ожидания. Я сразу почувствовала себя, как дома.
моей просьбе я живу с Софеш в одной комнате.
- Почему же ты не хочешь своей особенной комнаты? - спросила меня Дарья Александровна.
- Я привидений боюсь, - откровенно ответила я. Мой ответ вызвал дружный взрыв хохота.
- А вы думаете, что у меня их нет? - спросила Софеш. - Намедни один с рогами в зеркале показался.
Мы с Машей весело засмеялись.
- Она все вздор говорит, - вступилась Долли, - у нас в доме никогда привидений не было. Это тебя Марья Николаевна напугала. Можешь спать спокойно, моя милочка, - уговаривала меня Долли, как ребенка.
Всё и все у Дьяковых действовали на меня благотворно, и я была бы вполне спокойна и весела, если бы на сердце у меня не была заноза. Эта заноза была - недоброжелательное отношение Льва Николаевича ко мне. Перед отъездом своим я заметила, что Соня была за то, чтобы я ехала рассеяться к Дьяковым, но Лев Николаевич как-то недружелюбно отнесся к этому. Я сейчас же почувствовала, что отношения наши изменились. Все, что он говорил мне, казалось мне неискренним; когда мы оставались вдвоем, мы не знали, о чем говорить, и установилась какая-то невольная неловкость, которой ни я, ни он не могли преодолеть, и которую я не могла понять. Мне все казалось, что он за что-то осуждает меня, а за что, я не знала. И меня это мучило, и не с кем было поделиться своим недоумением.
- Таня, тебе письмо из Ясной, - говорила, входя ко мне, Маша, - привезли из города, я узнала почерк Сони.
Я распечатала конверт и увидала письмо Сони и почерк Льва Николаевича и очень взволновалась.
"Читай одна" - были первые слова, написанные в заголовке письма.
- Чем это вы так довольны? У вас такое сияющее лицо, Таня? - спросила Софеш, сидевшая тут же.
- Письмо от Льва Николаевича, - сказала я, - не говорите со мной.
Я стала читать:
"Таня, читай одна.
Вот что, милая Таня. И пускай это письмо будет секрет от Дьяковых. Может быть, ничего и не будет секретного, но мне ловчее будет писать, зная, что пишу тебе одной. Так вот что: отчего мы последнее время похолодели друг к другу? Не только похолодели, но стали как-то недоверчивы и подозрительны друг к другу. Ты так чутка, что ты, верно, сама заметила это. И мне это очень грустно. Иногда как будто пройдет (в наши свиданья в Никольском и Черемошне), и опять. Точно как будто мы втайне один от другого строго обсудили друг друга - и скрываем наше мнение. Или, может быть, просто я тебя ревную к Дьяковым и всё это мне кажется. Но только всякий раз, как я думаю о тебе, мне становится грустно, как будто вот был у меня близкий, искренний друг, и я с ним разошелся или расхожусь.
Давай, чтоб этого не было. Пожалуйста. Я с тобой был иногда не совсем искренен. Я не буду больше, и ты будь совсем искренна со мной, ежели тебе это не неприятно, и серьезно смотри на меня - не для шутки - как на второго отца. Видишь ли - в нашей дружбе от меня ты имеешь право требовать совета, помощи, всякого рода трудов и дел, а я от тебя имею право требовать искренности совершенной. Ежели между нами дружба. - Может быть, прежде обстоятельства мешали таким отношениям, теперь не будет этих обстоятельств, и теперь будем очень, очень дружны, и чтоб нам не было неловко друг с другом, как было последнее время. Для этого я от тебя требую совершенной искренности, и ты сама скажи, чего ты от меня требуешь.
Может быть, ты скажешь: что ему показалось! Вот удивительно! и т.д. Тогда прекрасно. Но во всяком случае, когда мы увидимся, я буду к тебе лучше, проще и нежнее, чем я был. Я чувствую эту потребность в моем сердце и чувствовал потребность тебе это написать. Вот и вся. Прощай, милая Таня.
Скажи Дьякову, что я и не думал быть недовольным Терлецким* - напротив - он не хуже Ивана Ивановича. Но несмотря на то, я счел своим долгом передать ему предложения Дьякова, которые выгоднее моих, и он отказался.
______________________
* Новый управляющий.
Бывало, всё в зиму побывает у нас раза три Дьяков, а теперь ему дома хорошо. Интригуй, чтобы они все к нам приехали".
Каждая строчка не только доставляла мне удовольствие, но действовала на меня, как целебный, нежный бальзам.
- Да, да, - говорила я себе, - все, что он пишет, правда. Какое счастье, что теперь все объяснилось! Я напишу ему сегодня же.
И я села писать ему. Я писала порывисто, скоро и нескладно [25 ноября 1865 г.]:
"Вот как, милый Левочка, я никак не ждала такого письма, оно меня уж слишком утешило и растрогало. Я удивилась, обрадовалась, я даже и не знаю, что я почувствовала. Все это время меня это мучало, тяготило, отчего мы отдалились, и Сонины нежные, заботливые письма мне как-то совестно всякий раз их было получать, отчего это случилось, я никак не понимаю. Мне бывало и неловко, и кажется: "ну, теперь все кончено между нами", и расстались мы так нехорошо. Меня это так мучило, я ни вам, никому этого не говорила, а теперь мне опять легко, хорошо, и мы опять будем очень, очень дружны. Искренна я с тобой всегда и прежде была, и теперь буду, и что только могло мешать этому, того теперь уж нет. Ты мне и лучший друг и второй отец, и всегда это так будет, и я тебя очень, очень люблю, и где бы я ни жила и ни была, это никогда измениться не может. А в Москву я очень рада ехать после Нового года и целую милую Соню за счастливую выдумку, а тебе, Левочка, кажется, что я замуж выйду эту зиму, а я уверена, что нет, и потом умно рассуждать: надо выйти замуж, а как думаю о старом, весь рассудок пропадает. У меня так часто и теперь находит такая грусть и ничего впереди хорошего не вижу. Но, может быть, это пройдет, и сидела бы я все в деревне и никуда больше и ничего больше не хочется. Я все думаю, что бы это было со мною, если бы ты не написал мне этого письма. Я бы молчала, и до самого нашего свидания все меня бы это мучило, тревожило, и сама бы не решилась написать. Прощай, Левочка, напиши еще когда, я буду очень рада. Как вы поживаете, а я теперь совсем здорова, и кровь только с кашлем показывалась. Пою мало, только мне это очень много стоит удерживаться. Родители должно быть огорчатся, что мы отложили поездку. Ну, прощай.
Таня".
XIII. ЖИЗНЬ НАША В ЧЕРЕМОШНЕ
Жизнь наша в Черемошне сложилась хотя и однообразно, но очень приятно. Порядок дня был здесь ненарушим. К утреннему чаю собирались все вместе к 9 часам. В 12 был завтрак и в 5 обед. Вечер был самый приятный: приходил из конторы Дмитрий Алексеевич, играли на бильярде, стоявшем в зале, занимались музыкой или просто весело болтали.
- Таня, - говорила Долли, - будешь позировать? Я напишу твой портрет.
Дарья Александровна училась живописи в Париже и увлекалась ею.
Я согласилась.
Сеансы происходили ежедневно днем в уютном, светлом кабинете Долли с большим, низким окном. Дмитрий Алексеевич приходил к нашему дневному чаю, оживляя наши сеансы чтением вслух Тургенева, Гончарова, Достоевского и проч. Маша в соседней комнате, заставленной всевозможными играми, куклами и занятиями, играла с дворовой девочкой. Софеш хлопотала у чая и дразнила меня, что я делаю гримасу ртом, чтобы выходил не открытый.
День Дмитрия Алексеевича проходил тоже однообразно. Утром он объезжал поля. Он любил хозяйство, верил в то, что оно полезно и необходимо. С крестьянами ладил, как никто; знал и любил народ. Колебаний в своем деле он не допускал. Во всем и во всех видел комическое, за что я иногда сердилась, но часто и смеялась его лаконическим остротам. Сын Льва Николаевича Илья Львович пишет про него:
"Бывало, слушаешь его и все время ждешь: вот-вот сострит что-нибудь, - и все рады и хохочут, и папа больше всех".
Лев Николаевич любил Дьякова не только как старинного друга по студенчеству или как товарища, бывши военным, но любил его, как прямого, честного, благородного человека, с чудным сердцем.
Воззрения их на жизнь, на религию были различны, но вопросы эти между ними не затрагивались. Казалось, они сказали себе: "Я знаю тебя, какой ты, знаю тебя насквозь, знаю, что ты любишь меня, и мне этого довольно, а там чуди, как хочешь".
По воскресеньям к Дьяковым собирались соседи. Это было для нас, девочек, развлечением. Соседи были разнообразные. Приезжал помещик, ярый хозяин Соловьев. Казалось, что он еще из передней, не войдя в залу, уже кричал Дмитрию Алексеевичу.
- А посевы окончили?
За ним шел сын его - пасмурный студент - Хрисанф. На свет Божий он глядел исподлобья и грыз ногти. На нас, молодых девушек, он не обращал никакого внимания, что меня бесило.
- Ну-ка, Таня, садитесь за обедом около Хрисанфа, - смеясь, говорила мне Софеш, - расшевелите его.
Иногда за обедом покажется нам что-нибудь смешное, и нападет на нас "смехун", и Дмитрий Алексеевич строго посмотрит на Софеш и на Машу, а Долли своим приветливым, мягким голосом отвлечет внимание того, кто может обидеться.
Приезжал Борисов, вдовый (он был женат на сестре Фета), начитанный, с умными разговорами и сведениями о Тургеневе, бывавшем у него в деревне. И мы ездили к нему, но я забыла подробности этой поездки. Помню лишь впечатления: сам - маленький, дом - маленький, сын Петя - маленький, чашки, шахматы, столовая - все маленькое, аккуратное и изящное. Я запомнила это, потому что когда Дмитрий Алексеевич спросил меня, как я нашла Борисова, я ответила ему этими самыми словами, чем и насмешила Дмитрия Алексеевича и Долли. Бывала но воскресенья"!
Cоседка Ольга Васильевна (не помню ее фамилии), полная, добродушная, в чепчике с малиновыми лентами. Она привозила с собой целый запас деревенских и уездных новостей, происшествий и сплетен. Бывали и другие, но не помню их.
Долля, с тонкой папироской во рту, принимала всех одинаково спокойно и приветливо.
"У нее надо учиться, как быть в жизни, - думала я, - ровной, спокойной и ласковой". С каждым днем я больше и больше привязывалась к ней и ценила ее. В ней было столько достойного спокойствия, доброты и чего-то привлекательного. Отношения ее к дочери, к мужу были так же ровны и сердечны, как и вся она. Я никогда не слышала ни малейшей семейной ссоры, недовольства в их семье. А я жила с ними почти два года - с промежутками, - приехав к ним в первый раз, чтоб погостить несколько дней. Я пишу Поливанову [12 октября 1865 г.]:
"...А я опять переменила адрес, живу, вот уже месяц у Дьяковых в деревне. Наши уехали в Ясную, а я не поехала. Удивитесь, отчего? Слишком все еще живо воспоминание. Про что? Не могу описать, скажу только - про Сергея Николаевича. Проживу я здесь до самой Москвы, а туда, когда поедем, не знаю. Мне здесь очень хорошо. Она, он и дочь их 12 лет ужасно милые люди, и меня очень любят и балуют. На охоту я не могу ездить, я не совсем здорова, все кровь горлом показывается...
Левочка и Соня пробыли несколько дней у Дьяковых и уехали в Ясную. Мне очень жалко было расстаться с ними. Они все здоровы. Левочка скоро будет печатать 3-ю часть, которая очень хороша, он нам тут читал вслух.
Прощайте, милый воспитанник...
Таня". Однажды сидели мы за завтраком. Я, как всегда, спиною к двери в переднюю. Вдруг я увидела в лице Долли и Дмитрия Алексеевича мгновенную улыбку и блеск в глазах; в ту же секунду глаза мои были прикрыты чьими-то ладонями. Все это произошло в две-три секунды.
- Отгадай кто? - воскликнула Долли.
- Левочка! - радостно закричала я на всю залу.
И это был он, и это была наша общая радость. После приветствий он сел с нами за стол. Пошли вопросы о Соне, детях и прочем.
- А я задумал пристроить дом, - говорил Лев Николаевич. - Уж очень тесно у нас; две комнаты внизу и большая терраса наверху. Тогда приезжайте гостить к нам.
Я очень одобрила его намерение.
- Ты, Левочка, - говорил Дмитрий Алексеевич, - не строй без архитектора, не выйдет у тебя!
- Почему? - спросил Лев Николаевич. - У меня ясный план в голове.
- Надуют! Нельзя же все таланты иметь и даже способности архитектора. Надуют, наверное, - смеясь, прибавил Дьяков.
Какой праздничный, приятный день мы провели со Львом Николаевичем! Да кто же бы и мог, как не он, так неожиданно, ласково обрадовать нас. После обеда ходили все вместе в дальний лес. Вечером он сел за рояль, играл с Долли в четыре руки. Потом аккомпанировал мне и Дьякову и заставлял нас петь. Мы просили его прочесть из "Войны и мира".
- Летом почти ничего не писал и теперь только сажусь за свое любимое дело, и с собой ничего не привез, - говорил Лев Николаевич. - В следующий раз привезу, я теперь скоро опять приеду.
Я чувствовала на себе его вопросительно пытливый взгляд: он хотел знать, как я живу у Дьяковых. На другой день я все, подробно, как я привыкла, рассказала ему о нашей жизни, а главное про свою дружбу с Долли. Долли и Дмитрий Алексеевич, в свою очередь, рассказывали про меня. Это удивительно, как он до малейших подробностей выпытывал все у нас. Про мое письмо он сказал мне:
- Ты мне написала именно то, что я ожидал и что я желал.
Лев Николаевич уговаривал нас приехать на рождество и встречать новый год. Дьяковы обещали.
- Но мы до тех пор еще увидимся с тобой, - говорил Дмитрий Алексеевич.
- Машенька с дочерьми тоже обещала быть, - говорил Лев Николаевич. - Мы вместе встретим новый год.
Я так радовалась этому разговору, что кинулась обнимать Долли.
- Мы поедем? Да? Наверное? Ну говори же! - кричала я, целуя ее. - Говори, поедем?
- Смотрите, Дарья Александровна, ведь она вас задушит, - смеясь, говорил Лев Николаевич.
- Ничего, я привыкла! Только не берите ее от нас, - говорила Долли. - Мы ее все так полюбили.
Мне был особенно приятен этот разговор. Я всегда боялась, что я могу быть в тягость и что Толстые могут это думать.
- Мы поедем, непременно, - успокаивала меня Долли: - Дмитрий нам кибитку или возок купит.
- Я так и Соне скажу, - сказал Лев Николаевич. - Она будет очень довольна.
- Дмитрий, весной ты приедешь к нам крестить? Ты согласен? - садясь в коляску, говорил Лев Николаевич, уезжая от нас.
- Непременно, с удовольствием, - отвечал Дьяков. - Да мы еще много раз увидимся.
Побыв в Черемошне двое суток, Лев Николаевич поехал дальше, кажется к Киреевскому на охоту, хорошо не помню.
Наступил декабрь. Здоровье Долли все ухудшалось. И мы видели, что наша поездка в Ясную вряд ли состоится, но все еще надеялись. Сохранилось мое письмо к Соне:
"14 декабря 1865 г.
Друг мой Соня, даже и не знаю, к чему приписать ваше молчание. С Левочкиного письма я не получала ничего. Я было хотела подумать, не случилось ли чего у вас, да скорее отогнала черные мысли. Мы собираемся серьезно к вам 28 или 29. Купили уж кибитку, чуть ли не на 20 человек, и всей гурьбой наедем к вам. Я жду с нетерпением увидеться с вами, мои милые. Я узнала от родителей ваши планы насчет Москвы - на два месяца туда жить. Я очень их одобряю и из эгоизма и для вас: трудно на неделю трогаться. А уж родители с радостью мне сейчас же об этом написали.
Две вещи могут помешать нам приехать в Ясную: это Доллины головные боли, да если ее брат приедет, а "она уж ему написала отказ. Доля хотела тебе писать, а я остановила: у нее все эти дни очень голова болела. Маша, Софеш, я - все мы здоровы, катаемся с горы в красных панталонах Дмитрия Алексеевича каждый день. Но меня это так беспокоит, что так давно нет писем от вас. Нет ли каких перемен планов? Ты слышала, что Саша будет к праздникам и, может быть, мы его застанем? Мне бы ужасно хотелось его видеть.
Здесь готовим мы на первый праздник большую елку и рисуем фонарики разные и вспоминали, как ты эти вещи умеешь сделать. Дмитрий Алексеевич ездил в Орел на днях и закупал все. Был у Борисова, и он ему сказал, что Фет едет скоро в Москву, вероятно, он заедет в Ясную. Скоро мы увидимся, милая моя Соня. Мне кажется, мы так давно разлучены, что много и переговорить и передумать опять надо вместе. А слышали вы, что Клавдия выходит замуж за соборного регента? Я очень удивилась и обрадовалась за нее. До свидания, милая Соня, целую тебя, Сережу, Таняшу, Левочку. Напишите мне скорее, а то я серьезно начну мучиться. Кланяюсь тетеньке...
Левочка, смотри, какие уморительные стихи пишет Тургенев Пете Борисову, почему не едет сюда:
У вас каждый день мороз,
А я свой жалею нос.
У вас скверные дороги,
А я свои жалею ноги.
У вас зайцы все тю-тю!
А я их сотнями здесь бью.
У вас черный хлеб да квас,
Здесь - рейнвейн да ананас!
Дмитрий Алексеевич очень ими недоволен остался и, говорит, в его годы это гадко".
Наступили праздники Рождества. Деревенские простые удовольствия тешили нас, а предстоящая поездка в Ясную была нашей звездочкой. Была великолепная елка с подарками и дворовыми детьми. В лунную ночь - катанье на тройке. По вечерам лили воск и выбегали спрашивать имя.
Помню, как Софеш, спрятавшись за куст, когда я спросила какого-то прохожего имя, басом закричала мне: "Хрисанф!" Миловидная горничная Нюша уверяла нас, что она слушала в полночь в бане и что там кто-то свистят и дышит.
- Это ветер, верно, - говорили мы.
- Какой там ветер, - домовой завсегда в бане в праздник шумит! Ей-богу право, у нас девушки так боятся. А я-то с нашим поваренком Васькой ходила, и то жуть брала.
Приближался конец декабря, а здоровье Дарьи Александровны становилось все хуже. Мороз крепчал с каждым днем, и пускаться в путь было немыслимо, хотя мы, девочки, все еще надеялись на что-то. Поездка наша не состоялась. Я боялась показывать свое отчаяние Дьяковым, чтобы еще больше не огорчить их. Но, когда я получила письмо от Льва Николаевича, я не вытерпела и заплакала. Он пишет [1-го января 1866 г.]:
"Милый друг Таня!
Ты не можешь себе представить, как мы вас ждали в продолжение двух дней - 30 и 31 до той печальной минуты, когда после обеда 31 принесли нам твое письмо. Благодаря нашим милым девочкам и, должно быть, любви к тебе и к Дьяковым, мне сделалось 13 лет. И такое страстное желание