в Ясную, взяв с нас слово, что мы опять заедем в Ясную Поляну.
Пикник был оживленный, как и все, что происходило тогда. Остался у меня в памяти один незначительный эпизод.
Дедушка, большой любитель цыганских песен, велел принести своему казачку гитару, снятую, в честь нашего приезда, с чердака. Все мы уселись на разостланные ковры. Дедушка сильно ударил по струнам и затянул было со мною "Ивушку". Вдруг из отверстия гитары во все стороны посыпались красные тараканы. В одно мгновение мое белое платье было усыпано ими. Это было ужасно!
Дедушка, выбранив казачка Ваську, велел вычистить гитару и, снова настроив ее, затянул "Ивушку". Хор подхватил.
Софья Александровна и мама, тоже принимавшие участие в пикнике, хлопотали у чая и вполголоса говорили о Льве Николаевиче.
Я наблюдала за бабушкой. От ее прежней красоты, про которую я слышала, казалось, не осталось ничего. Отвисшая нижняя губа, проваленные щеки, беззубый рот были очень некрасивы. Одни только глаза, большие и выразительные, были красивы до сих пор.
Слышавши от матери, что Лев Николаевич описал бабушку в "Детстве" и "Отрочестве" в лице La belle Flamande, я, несмотря на все желание, не могла перенестись в ее прошлое и представить себе красивую цветущую женщину.
К вечеру мы были дома. Я позвала дедушку в сад, где я набирала груши, и слушала его рассказы о том, кого Лев Николаевич описал в своем "Детстве".
- А ты меня не узнала? - спросил меня дедушка.
- Узнала по тому, как ты плечом дергаешь. Мама мне вслух читала и что-то пропускала, - наивно сказала я.
- Хорошо делала, - сказал дедушка. - А Володя это его брат Сергей, Любочка - Мария Николаевна.
- А кто же это Сонечка Валахина? - спросила я.
- Это Сонечка Колошина, его первая любовь. Она так замуж и не вышла. Он и гувернера своего описал St. Thomas. Дмитрий Нехлюдов в "Юности" это его брат Митенька. Большой оригинал был. Вера его доходила до ханжества. Жил он на окраине города и знался только с очень нуждающимися студентами, посещал тюрьмы и избегал равных себе. В церковь ходил каждый праздник, не в модную, а в тюремную, и имел очень вспыльчивый характер. Все Толстые - оригиналы.
В сад к дедушке пришел Сашка и прекратил наш разговор. Он принес почту. Дедушка подал мне два письма. Одно матери от отца, а другое мне от Пако.
Я побежала к матери. Прочитав письмо, она сказала: - Ну, слава Богу, дома все благополучно.
Я ушла в нашу комнату, где нашла Лизу. Она сидела одна у овна. Глаза ее были заплаканы. Я не спросила ее, о чем она плакала: я знала причину ее слез. Мне стало от души жаль ее, но я не знала, как утешить ее. Я сказала:
- Лиза, не горюй, перемелется - мука будет. - Я вспомнила, как говорила мне это мать, утешая меня после ссоры с Кузминским.
- Таня, - серьезным голосом начала Лиза. - Соня перебивает у меня Льва Николаевича. Разве ты этого не видишь?
Я не знала, что ответить. Сказать, что он сам последние дни льнет к ней, я не решалась - это еще более огорчило бы Лизу.
- Эти наряды, эти взгляды, это старание удалиться вдвоем бросается в глаза, - продолжала Лиза.
Я понимала, что Лизе хотелось высказаться, излить свое горе кому-нибудь, и я молча слушала ее.
- Ведь, если ты не будешь стараться завлечь кого-либо, не будешь желать ему нравиться, то он и не обратит на тебя большого внимания, - говорила Лиза.
- Нет, - перебила я ее, - обратит внимание! Вот смотри, что пишет мне Жорж Пако, какие чудесные стихи!
Лиза, прочтя письмо, засмеялась. Этот смех мне был очень приятен - мне удалось развлечь ее. Я вскочила с места и нежно поцеловала ее.
- Пойдем в сад, там много груш, - сказала я.
Она была тронута моей лаской, что очень редко случалось с ней. Ее никогда никто не ласкал. Взяв корзинку, мы пошли в сад.
Вечером, когда все разошлись и уже ложились спать, надев ночную кофточку, я тихонько пробралась в комнату матери. Она была уже в постели, и маленький Володя в детской кроватке спал крепким сном.
- Ты что? - увидя меня, спросила мать.
- Я хочу поговорить с вами, мама, - сказала я.
- Ну садись. О чем же? - спросила мама.
Прежде чем идти к матери и исполнить свою миссию, возложенную на меня Львом Николаевичем, как мне казалось тогда, я повторяла себе, как я должна буду исполнить это, не разочаровывая сразу мать.
Но, увидав маму, я пришла в нетерпение, и вся моя осторожность сразу исчезла.
- Мама, - начала я, - Вы и папа, и все в доме не видите правды.
- Какой правды, о чем ты говоришь?
- Конечно, о Льве Николаевиче. Вы думаете, что он женится на Лизе, а он женится на Соне. И я это знаю наверное, - сразу буркнула я матери.
- Почем ты можешь знать это? - с удивлением спросила мать, - ты глупости болтаешь.
- Нет, не глупости, а правда; вы не видите. Мама, помолчав, спросила меня:
- Что ж, Сонечка говорила тебе что-нибудь?
- Говорила, - поспешно ответила я, - то есть нет, но это секрет, - путалась я. - Она только мне сказала.
Мать больше не расспрашивала меня. Мне казалось, что она своим материнским чутьем подозревала правду, но боялась сознаться в ней, зная, как будет огорчен отец. Он так любил Лизу и знал про ее увлечение.
Володя заворочался в своей кроватке, и несколько секунд у нас длилось молчание.
- Что это за письмо ты держишь в руках? - спросила меня мать.
- Это я вам хотела показать, я получила сегодня от маленького Пако (маленький - прозвище, в отличие от отца). Вот это письмо. Он мне делает предложение, - торжественно объявила я.
- Как? тебе предложение! Тебе еще 16-ти лет нет, - сказала мама строгим голосом.
- Ну вот вы уже сердитесь, мама; вы мне скажите, что мне ответить надо?
- Как, что ответить? Ничего.
- Да вы прочтите, как он мне жалостно пишет; а потом написал чудные стихи, акростих на мое имя.
Мама взяла письмо и вслух прочла его, так что я слышала его во второй раз: "Je vous l'avouerai fran-chement, que vous ne pouvez vous faire une idee de ce qui se passe et dans ma tete et dans mon coeur depuis votre depart". (Откровенно признаюсь вам, не могу выразить, что происходит в моем уме и сердце после вашего отъезда (фр.)).
"Осиротел я без вас и каждый день считаю, сколько остается дней до вашего приезда".
- А теперь читайте акростих, - сказала я. Мама начала чтение.
Tu as quelque chose de seduisant,
Adorable et belle, espiegle enfant.
Tu chantes mieux q'un rossignol,
Il у a en toi quelque chose d'espagnol!
Ah, si tu pouvais etre toujours gaie,
Nous embrasser par ta gaiete,
Ah, tel est mon souhait.
(Ты имеешь много привлекательного, обожаемая и прекрасная, резвое дитя. Ты поешь лучше, чем соловей, и в тебе есть что-то испанское! Ах, если б ты могла быть всегда веселой, нас заражать твоей веселостью, ах, таково мое пожелание (фр.)).
Несмотря на сон Володи, послышался неудержимый смех мама. Так смеются только любящие матери.
- Мама, что же тут смешного? - обиженно спросила я, не понимая тогда всю прелесть ее смеха. - Вам не стоит показывать письма, вам все смешно. Очень хорошие стихи. Вот и все. А посмотрите, что написано в конце письма. - Я повернула с нетерпением страницу, и мать прочла: - "Pouvez-vous faire mon bonheur eternel?" (Можете ли вы сделать мое вечное счастье? (фр.)). - Вы понимаете, мама, что он мне сделал предложение?
- Как я могу понять такой вздор. Тебе надо об уроках думать, а не о женихах.
- Теперь вакация, да я и не думаю о них, - сказала я. - Ну чем же я виновата? А какой акростих хороший, правда? Ну, мама, будьте веселая, добрая, вы все недовольны, - говорила я, целуя ей руку и подвигаясь к ней.
- Таня, - ласково заговорила мама: - Ведь он такую чушь пишет. Ну, что в тебе испанского? Скажи, пожалуйста.
- А я качучу с кастаньетами танцевала, помните, когда дядя Костя играл?
- Не помню, - отвечала мама.
- Что же мне отвечать ему? - спросила я.
- Я сама ему отвечу.
- Вы откажете ему, а он обидится. Мама улыбнулась.
- А Саша как же? - спросила она.
- Да так. Что же Саша. Я его очень люблю. А того как же? Я не могу его обидеть, мне его очень жаль.
- Да нельзя же так, - сказала мама, - ну, да ты не беспокойся, я его не обижу, а теперь поздно, ступай спать. Да смотри, не болтай про Соню.
- Вы не сердитесь, мама, - сказала я, целуя ее, - я так хотела поговорить с вами, а теперь прощайте.
И я убежала к себе в комнату, оставив мама с ее заботами и мыслями о старших сестрах.
Лев Николаевич, узнав о предложении Пако и мой разговор с матерью, постоянно дразнил меня, спрашивая:
- Pouvez-vous faire mon bonheur eternel? А я сердилась и не слушала его.
Через три дня мы были в Ясной Поляне, где нас ожидали. В этот раз все было готово: и комната, и чай, и ужин. Я как-то смутно помню наше препровождение времени в этот приезд. Помню лишь, что первый день шел дождь, и мы сидели дома. Вечером занимались музыкой. После ужина я ушла спать, и девушка Дуняша последовала за мной. Пока она помогала мне завивать волосы, я разговорилась с ней.
- Вот граф ожидали вас, - говорила Дуняша, - и сами все хлопотали и готовили вам. Даже постели помогали стелить. "Ты, Дуняша, говорили они, не успеешь все приготовить, они каждую минуту приехать могут".
- А у вас бывает кто из гостей? - спросила я.
- Редко. Вот тут недалеко соседи живут, имение наняли, Ауэрбах и Марков, так вот они приезжают к нам. А хорошо у нас тут! - помолчав, прибавила Дуняша.
- Очень хорошо, - сказала я. - Дуняша, а что, когда жандармы и чиновники приезжали к вам, вы очень испугались? - спросила я.
- А как же. Татьяна Александровна так перепугались, что из своей комнаты не выходили, все графиня с ними возилась. Она послала в ту пору Николку верхом к Маркову, - говорила Дуняша, - а я, значит, вижу, что дело плохо, что люди-то не свои, схватила со стола портфель графский, да в сад, в канаву и положила, чтоб им-то не досталось...
- Ну что же они, нашли его? - спросила я, с интересом слушая рассказ Дуняши.
- Нет, куда там найти. А старая барыня меня похвалили потом и сказали: "Дуняша хорошо сделала, что спрятала, в портфеле лежали портрет Герцена, письма его и журнал "Благовест".
- "Колокол", верно? - спросила я.
- Да, да, я спутала, это еще Татьяна Александровна тогда меня поправляли, а я все путаю. И что только тут было: вина спросили, всю ночь шарили, читали и пили. В пруд сеть закинули, какой-то станок искали...
- Дуняша! - позвала ее Наталья Петровна, компаньонка тетеньки, тихими шагами вошедшая ко мне в комнату.
- Покойной ночи, - сказала Дуняша, взяв в руки мое платье и обувь.
Я поблагодарила милую, услужливую Дуняшу и легла, приглашая сесть Наталью Петровну.
Это была добродушная, простоватая старушка лет 50-ти в белом пикейном чепце и пелеринке старого покроя. Она села возле меня и расспрашивала о нашей жизни, а главное, как я заметила, ее разговор клонился к тому, чтобы узнать, кто больше из сестер, Лиза или Соня, нравится Льву Николаевичу. Раз, поняв ее намеки, я уже удержалась от откровенности.
Перед прощанием она пригласила меня завтра идти с ней за яблоками, на дворню и вообще осмотреть усадьбу.
На другое утро погода прояснилась, и я пошла с Натальей Петровной в сад.
В этот приезд меня поразило то, чего я не заметила раньше. Вокруг дома ничего не было расчищено, кроме дороги, ведшей с "прешпекта" к крыльцу дома. Всюду росли сорная трава, лопух, репейник, нигде не было цветника и дорожек. Один лишь старинный сад с липовыми аллеями и полурасчищенными дорогами гордо выделялся своей красотой от окружающего.
В доме были высокие комнаты с выбеленными стенами и некрашеными полами. Так осталось и по сих пор, не считая, конечно, пристроенных комнат и большой залы. При въезде был большой пруд, примыкавший к деревне. Все дышало стариной, начиная с комнаты Татьяны Александровны со старинным киотом, с огромным чудотворным образом Спасителя, у которого всегда накануне праздника теплилась лампада. Два узких дивана красного дерева, с резными головами сфинксов служили кроватями тетушки и Натальи Петровны.
Когда мы шли мимо белого большого здания, где помещалась дворня и прачечная, к нам навстречу вышла сухая, прямая, высокая старуха Агафья Михайловна - Гаша, горничная старой графини Толстой, бабушки Льва Николаевича.
Она вежливо поздоровалась со мной, сказав:
- На мамашу похожи, я их еще молоденькой помню.
Гаша эта описана в "Детстве" и "Отрочестве". Я впоследствии изучила эту оригинальную старуху. Ее всегда от других отличал и Лев Николаевич.
Одна из ее хороших сторон была та, что она очень любила животных, и в особенности собак; она жалела даже мышей и насекомых. Так, например, она не позволяла у себя в каморке выводить тараканов и кормила мышей. Всех щенят охотничьих собак Льва Николаевича она брала к себе и растила их с непрерывной заботой. Да многое еще придется говорить о ней.
День прошел быстро и приятно. На другое утро все было готово к отъезду. Мария Николаевна ехала с нами до Москвы, а потом дальше за границу, где оставила детей.
Анненская, шестиместная карета ожидала нас в Туле.
Когда все стали прощаться и экипажи уже стояли у крыльца, вышел Лев Николаевич, одетый по-дорожному; лакей Алексей нес за ним чемодан. Мы ничего не понимали, думая, что он едет проводить нас до Тулы, но он объявил:
- Я еду с вами в Москву.
- Как? - сказала Мария Николаевна. - Вот хорошо придумал.
- Да как же теперь один останусь, я не могу, - сказал он.
- Как же вы поедете? - спросил кто-то из "ас.
- С вами в анненской карете.
- Вот прелесть-то, как я рада! - закричала я. Соня и Лиза, по-видимому, были очень довольны его отъездом с нами.
Почтовая карета, в которой мы должны были ехать, ездила три раза в неделю из Москвы в Тулу. Она называлась "анненской", потому что учреждение это было частное, и названа она была по фамилии владельца.
Лошадей наняли почтовых. Карета имела четыре места внутри и два сзади, снаружи. Ехать должны были так: внутри кареты мама, Мария Николаевна, одна из сестер и я, а снаружи Лев Николаевич и другая из сестер. Я была простужена, и меня не пустили сесть снаружи. Володя помещался в карете между нами.
Ехать было весело, по крайней мере мне. Гудел рожок кондуктора, ехали скоро, и в карету взяты были разные сласти и фрукты. Дорогой у Лизы с Соней что-то вышло неприятное, что именно, не знаю. Мама недовольным голосом тихонько говорила с ними на одной из станций.
В Москве мы простились с Марией Николаевной. Особенно трогательно было прощание ее с мама.
Два старинных друга расставались снова на долгое и неопределенное время. Знаю лишь одно, что Мария Николаевна выразила матери свое желание, чтобы брат ее женился в нашей семье, но не называя ни ту, ни другую сестру. Об этом разговоре я узнала уже гораздо позднее.
К вечеру мы были уже дома. Отец и мальчики нам очень обрадовались. Нас ожидал сюрприз: брат Саша, отбыв лагерь, приехал к нам в отпуск. "Он будет мой самый близкий и милый товарищ", - думала я. "Теперь обе сестры мне не пара, они обе "не в себе", - говорила я, и лучше оставить их в покое, тем более, что вражда между ними чувствовалась с каждым днем все сильнее и сильнее, что мне было крайне неприятно. Клавдия, к сожалению, уезжала в приют.
Лев Николаевич на третий день по отъезде Марии Николаевны пришел к нам пешком из Москвы.
- Завтра за Петровским парком - маневры, и государь будет, - говорил он нам. - Пойдемте смотреть.
Мы все тотчас же согласились, но мать не пустила нас, барышень, и Лев Николаевич собрался с Пако и мальчиками. Он ночевал у нас, и на другое утро после кофе они отправились пешком. Нам было завидно смотреть "а них, но, как мы ни просились, мать была неумолима.
Ей казалось верхом неприличия пустить нас, дев, одних с Львом Николаевичем.
Лев Николаевич с братьями вернулся к пяти часам.
За обедом разговор зашел о маневрах.
- Маневры, - говорил Лев Николаевич, - перенесли меня в эпоху моей военной жизни на Кавказе. Как значительно все это казалось тогда. Но и теперь, должен сознаться, когда народ закричал "ура", военный оркестр заиграл марш, и государь, красиво сидя на лошади, объезжал полки, я почувствовал прилив чего-то торжественного. У меня защекотало в носу, в горле стояли слезы. Общий подъем духа сообщился и мне.
Я, слушая Льва Николаевича, живо представляла себе величественного Александра II на белой лошади и общее умиление.
Обыкновенно, когда Лев Николаевич рассказывал что-либо чувствительное, он резко переходил к чему-либо комическому. Так было и теперь:
- А Пако, - продолжал Лев Николаевич, - когда царь проезжал мимо нас, сложил "а груди руки и дрожащим, взволнованным голосом повторял: "Голубчик, родной! Боже мой! продли жизнь его".
Мы все невольно смеялись, как смешно и трогательно представил Лев Николаевич Пако. Мы боялись, что Пако обидится, но нет, он сам, слушая Льва Николае вича, от души смеялся.
Мы доживали в Покровском последние дни. Лев Николаевич три раза в неделю приходил к нам. Соня решилась, наконец, дать прочесть свою повесть.
После прочтения повести Лев Николаевич пишет в своем дневнике (26 августа 1862 г.):
"Пошел к Берсам пешком. Покойно. Уютно... Что за энергия правды и простоты. Ее мучает неясность. Все я читал без замиранья, без признака ревности или зависти, но "необычайно непривлекательной наружности" и "переменчивость суждений" задело славно Я успокоился. Все это не про меня".
В молодости наружность Льва Николаевича всегда мучила его. Он был уверен, что он отталкивающе дурен собою. Я не раз слышала от него, как он это говорил. Он, конечно, не знал того, что привлекательную сторону его наружности составляла духовная сила, которая жила в его глубоком взгляде, он сам не мог видеть и поймать в себе этого выражения глаз, а оно-то и составляло всю прелесть его лица.
Помню, как приятно проводили мы последние августовские вечера в Покровском. Недаром Лев Николаевич писал: "покойно, уютно". За большим круглым столом слушали мы его чтение вслух. Я никогда не замечала, чтобы кто-либо из сестер или Лев Николаевич искали оставаться наедине, несмотря на обоюдное их увлечение. Но Лиза, осуждая Соню за ее сближение со Львом Николаевичем, все же не хотела верить в его чувство к ней и, казалось, намеренно обманывала себя: всякий ее разговор с ним она перетолковывала в свою пользу, спрашивая и мое мнение. Признаюсь, я хитрила, я не говорила ей правды, утаивала ее, поддакивая ей; у меня было такое чувство к ней, что я не могла тихо и добровольно ранить ее сердце.
Саша, однажды сидя со мной, перебирая струны гитары, сказал:
- Таня, что же нам с Лизой делать, ведь le comte явно ее избегает.
- И ты заметил? - сказала я. - А какое он неприятное лицо делает, когда остается с ней, и как она, бедная, не видит этого!
- Я хотел поговорить с ней, сказать ей правду, - говорил брат.
- Не надо, оставь, - отвечала я.
- Ну, а как же Соня-то? Ведь на днях приезжает Поливанов, - говорил брат.
Мы оба молчали, не зная, что сказать. - Ох! Как все осложнилось, как я устал. - Не хочу думать о них - пойдем петь! - вдруг закричала я.
XXI. ПИСЬМО ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА К СОНЕ
Мы переехали в Москву. Первые дни прошли в устройстве и раскладке.
Наступило 16-е сентября, канун именин матери и Сони. 17 сентября обыкновенно бывало днем много народа, а вечером родные и близкие.
Лев Николаевич пришел к нам 16-го, после обеда. Я заметила, что он был не такой, как всегда. Что-то волновало его. То он садился за рояль и, не доиграв начатого, вставал и ходил по комнате, то подходил к Соне и звал ее играть в четыре руки, а когда она садилась за рояль, говорил:
- Лучше так посидим.
И они сидели за роялем, и Соня тихо наигрывала вальс "Il bacio", разучивая аккомпанемент для пения.
Я видела и чувствовала, что сегодня должно произойти что-то значительное, но не была уверена, окончится ли это его отъездом или предложением.
Я проходила мимо зала, когда Соня окликнула меня:
- Таня, попробуй спеть вальс, я, кажется, выучила аккомпанемент.
Мне казалось, что к Соне перешло беспокойное состояние духа Льва Николаевича, и оно тяготило ее. Я согласилась петь вальс и стала, по обыкновению, среди залы.
Нетвердой рукой вела Соня аккомпанемент, Лев Николаевич сидел около нее. Мне казалось, что он был недоволен, что сестра заставила меня петь. Я заметила это по неприятному выражению его лица.
Я была в голосе и, не обращая на это внимания, продолжала петь, увлекаясь грацией этого вальса.
Соня сбилась. Лев Николаевич, незаметно, как бы скользя, занял ее место и, продолжая аккомпанемент, сразу придал моему голосу и словам вальса жизнь. Я уже ничего не замечала, ни его выражения лица, ни замешательства сестры, всецело отдалась прелести этих звуков, и, дойдя до финала, где так страстно выражен призыв и прощение, я решительно вскинула высокую ноту, чем и кончился вальс.
- Как вы нынче поете, - сказал взволнованным голосом Лев Николаевич.
Мне была приятна эта похвала, мне удалось рассеять его неудовольствие, хотя я и не старалась это сделать. Музыкальное настроение является не по заказу, а особенно в пении, куда вкладываешь частицу души своей.
Позднее уже я узнала, что, аккомпанируя мне в этот вечер, Лев Николаевич загадал: "Ежели она возьмет хорошо эту финальную высокую ноту, то надо сегодня же передать письмо (он не раз приносил с собой письмо, написанное сестре). Если возьмет плохо - не передавать".
Лев Николаевич вообще имел привычку загадывать на пасьянсах и различных мелочах о том, "как ему поступить?" или "что будет?". Меня позвали делать чай.
Через несколько времени я видела, как Соня, с письмом в руке, быстро прошла вниз в нашу комнату. Через несколько мгновений за ней тихо, как бы нерешительно, последовала и Лиза.
"Боже мой! - думала я, - она помешает Соне". А в чем? Я еще не отдавала себе отчета. "Она будет плакать, если это предложение".
Я бросила разливать чай и побежала за Лизой.
Я не ошиблась. Лиза только что спустилась вниз и стучалась в дверь нашей комнаты, которую заперла за собой Соня.
- Соня! - почти кричала она. - Отвори дверь, отвори сейчас! Мне нужно видеть тебя...
Дверь приотворилась.
- Соня, что le comte пишет тебе? Говори!
Соня молчала, держа в руках недочитанное письмо.
- Говори сейчас, что le comte пишет тебе! - повелительным голосом почти кричала Лиза.
По ее голосу я видела, что она была страшно возбуждена и взволнована; такой я никогда еще не видела ее.
- Il m'a fait la proposition (Он мне сделал предложение (фр.)), - отвечала тихо Соня, видимо испугавшись состояния Лизы и переживая, вместе с тем, те счастливые минуты спокойного удовлетворения, которое может дать только взаимная любовь.
- Откажись! - кричала Лиза. - Откажись сейчас! - в ее голосе слышалось рыдание.
Соня молчала.
Видя ее безвыходное положение, я побежала за матерью.
Я была бессильна помочь им, но понимала, что тут каждая минута дорога, что Лев Николаевич там, наверху, ждет ответа и что он не должен ничего знать о Лизе и ее состоянии.
Мама пошла вниз, а я осталась наверху. Матери удалось успокоить Лизу.
Я прошла прямо в комнату матери за ключами и там, совсем неожиданно, увидела Льва Николаевича. Он стоял, прислонившись к печке, заложив руки назад. Я, как сейчас, вижу его. Лицо его было серьезно, выражение глаз сосредоточенное. Он казался бледнее обыкновенного. Я немного смутилась, не ожидая найти его в комнате матери, где никого не было. Я прошла мимо него и не решилась позвать его к чаю.
- Где Софья Андреевна? - спросил он меня.
- Она внизу, вероятно, сейчас придет. Он молчал, и я прошла в столовую. Привожу письмо Льва Николаевича: "Софья Андреевна!
Мне становится невыносимо. Три недели я каждый день говорю: "нынче все скажу", и ухожу с той же тоской, раскаяньем, страхом и счастьем в душе. И каждую ночь, как и теперь, я перебираю прошлое, мучаюсь и говорю: зачем я не сказал, и как, и что бы я сказал. Я беру с собой это письмо, чтобы отдать его вам, ежели опять мне нельзя или недостанет духу сказать вам все.
Ложный взгляд вашего семейства на меня состоит в том, как мне кажется, что я влюблен в вашу сестру Лизу. Это несправедливо. Повесть ваша засела у меня в голове, оттого что, прочтя ее, я убедился в том, что мне, Дублицкому, не пристало мечтать о счастии, что ваши отличные поэтические требования любви... что я не завидовал и не буду завидовать тому, кого вы полюбите. Мне казалось, что я могу радоваться на вас, как на детей.
В Ивицах я писал: "Ваше присутствие слишком живо напоминает мне мою старость и невозможность счастия и, именно, вы".
Но и тогда, и после я лгал перед собой. Еще тогда я бы мог оборвать все и опять пойти в свой монастырь одинокого труда и увлеченья делом. Теперь я ничего не могу, а чувствую, что я напутал у вас в семействе, что простые, дорогие отношения с вами, как с другом, честным человеком, - потеряны. А я не могу уехать и не смею остаться. Вы, честный человек, руку на сердце, не торопясь, ради Бога не торопясь, скажите, что мне делать. Чему посмеешься, тому поработаешь. Я бы помер со смеху, ежели бы месяц тому назад мне сказали, что можно мучаться так, как я мучаюсь, и счастливо мучаюсь, это время. Скажите, как честный человек, хотите ли вы быть моей женой? Только ежели от всей души, смело вы можете сказать: "да", а то лучше скажите "нет", ежели есть в вас тень сомнения в себе.
Ради Бога, спросите себя хорошо.
Мне страшно будет услышать "нет", но я его предвижу и найду в себе силы снести; но ежели никогда мужем я не буду любимым так, как я люблю, - это будет ужасней".
Соня, прочитав письмо, прошла мимо меня наверх в комнату матери, где она, вероятно, знала, что Лев Николаевич будет ожидать ее. Соня пошла к нему, она мне после рассказывала, и сказала:
- Разумеется, "да"!
Через несколько минут начались поздравления.
Лиза отсутствовала. Папа был нездоров, и дверь в кабинет была заперта.
Чувство мое раздвоилось. Мне было больно за Лизу, и я была довольна за Соню. В душе своей я сознавала всю невозможность, чтоб Лиза была женой Льва Николаевича, так неподходящи - разны были они.
На другое утро, несмотря на именины, в доме чувствовалась атмосфера, как перед грозой.
Мать сказала отцу о предложении Льва Николаевича. Отец был крайне недоволен, он не хотел давать согласия; кроме того, что он был огорчен за Лизу, ему было неприятно, что меньшая выходит раньше старшей. По старинному обычаю это считалось стыдом для старшей. Отец говорил, что не допустит этого брака.
Мама, зная характер отца, оставила его в покое и просила Лизу переговорить с ним. Лиза выказала себя в этом отношении замечательно благородной и тактичной. Она успокоила ОТЦА, говорила ему, что против судьбы не пойдешь, что она Соне желает счастья, что раз она Знает, что Лев Николаевич любит Соню, то ей будет легко выработать к нему равнодушие.
Отец смягчился и согласился на брак при виде слез Сони.
XXII. СВАДЬБА ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА
17-го сентября 1862 года днем стоял уже накрытый стол с тортами, шоколадом и прочими праздничными принадлежностями.
Обе сестры были, как всегда, одинаково одеты.
Я, как сейчас, помню их в этот день. Лиловые с белым барежевые платья, с полуоткрытыми воротами и лиловыми бантами на корсаже и плечах. Обе они были бледнее обыкновенного, с усталыми глазами, но, несмотря на это, они все же были красивы, в своих праздничных нарядах с высокой прической.
Меня же всегда почти одевали в белое, на что я обижалась.
Эту ночь спала лишь я одна, беззаботная, веселая, свободная. Мать и сестры, как я узнала, провели бессонную ночь.
К двум часам стали съезжаться с поздравлениями. Мама, когда поздравляли именинниц, говорила: "Нас можно поздравить и с помолвкой дочери". Мама не успевала еще назвать дочь, как многие, не дослушав, обращались с поздравлениями к Лизе, - и тут происходила невольная неловкость: Лиза, краснея, указывала на Соню. Удивление выражалось на лицах даже близких людей: так были все уверены, что невеста была Лиза. Мама, заметив это, изменила, к моему удовольствию, редакцию о помолвке.
Ко всему этому вышло еще осложнение. Внезапно приехал Поливанов, веселый, блестящий, в гвардейском мундире. Он вошел в гостиную. У меня забилось от волнения сердце. Соня страшно смутилась, но осталась сидеть в гостиной. Мама не объявила ему о помолвке. Я смотрела на него и думала: "А мама правду сказала, что он "молодой человек", совсем, совсем большой стал".
Брат Саша отвел его через несколько времени в кабинет и сказал ему о помолвке Сони. По словам Саши, он принял эту новость очень сдержанно.
Соня уловила минуту выйти из гостиной и повидаться с ним. Понятно, что ее мучило и волновало это свидание. Я страдала за них обоих. Я помню лишь слова, сказанные им.
- Я знал, - говорил Поливанов, - что вы измените мне; я это чувствовал.
Соня отвечала ему, что только для одного человека она могла изменить ему: это для Льва Николаевича. Она сказала, что писала ему об этом в Петербург, но он не получал этого письма.
Поливанов не хотел остановиться у нас, как обыкновенно это бывало, несмотря на то, что мы оставляли его.
Я не могла оставаться сидеть спокойно в гостиной: мне было от души жаль Поливанова. Я знала, как он любил наш дом, как он душой отдыхал с нами, как ежедневно мы, во время его пребывания, устраивали разные развлечения, и я живо представила себе, как ему будет одиноко, грустно, и невольное чувство оскорбления огорчит его.
Я не вытерпела и побежала в кабинет папа, где он сидел с братом. Я не знала, что я скажу ему, но мне нужно было ему что-нибудь сказать.
- Предмет, милый, хороший, - начала я, - зачем вы уезжаете от нас. Мы все, все вас так же любим, мы так вам рады, и мама и все, - болтала я несвязно, но искренно.
Он встал с дивана, так как я стояла перед ним, молча взял мою руку и поднес ее к губам. В глазах его стояли слезы. Этого было достаточно, чтобы и я заплакала.
- Вы мне верный друг, - сказал он, - я это всегда буду помнить.
- Останьтесь у нас, - повторила я снова.
- Не могу... не надо... - отвечал он. - Я приеду к вам на Рождество.
- На Рождество, - повторила я, - и Саша Кузминский пишет, что приедет, вот хорошо-то будет. Так обещаете?
- Конечно, он приедет, - вмешался брат, - мы с него слово возьмем.
Меня позвали в гостиную. Поливанов пошел вниз поздороваться с Верой Ивановной, которую он очень любил. Няня рассказала ему, как все произошло.
К обеду приехал Лев Николаевич. Папа оставил Поливанова обедать. Я видела, как неприятно поражен был Лев Николаевич приездом Поливанова. Я привыкла разбирать его (выражение лица. Оно снова показалось мне брезгливо-неприятным.
В этот день обедали у нас семья Перфильевых, Сергей Николаевич, брат Льва Николаевича, и еще кое-кто из близких, всего около 20-ти человек. Пили за именинниц и помолвленных. Опять я страдала за Поливанова, как за родного брата.
После обеда Поливанов уехал. Я повеселела.
Приехал Тимирязев, будущий шафер Льва Николаевича, молодые Перфильевы, друзья Льва Николаевича, началось пение - и мне стало весело. Было уже поздно, но никто не разъезжался, я устала, меня тянуло ко сну, я села в зале на диванчик, облокотилась на мягкий бочок дивана и заснула. Сколько я дремала, не знаю, но, когда я открыла глаза, передо мной стояли, улыбаясь, Соня, Лев Николаевич и его брат.
Проснувшись, я опомнилась и очень сконфузилась. Они, улыбаясь, отошли от меня.
Я мучилась тем, что заснула, и спрашивала потом Соню:
- Соня, что, рот был открыт?
- Открыт! Открыт! - смеясь, сказал а Соня.
- Ай, ай, ай! - закричала я. - Ну, как ты не разбудила меня.
Я сокрушалась, думая, что была уродлива спящей, с открытым ртом.
- Я хотела тебя разбудить, но Сергей Николаевич говорил: "Оставьте, как это можно; да ты посмотри, Левочка, ведь она заснула, совсем заснула", - говорил он.
- Ну, вот видишь, - упрекала я, - теперь что он обо мне подумает! Это ужасно, - отчаивалась я.
- Тебе-то что за дело, - сказала Соня, - что он о тебе подумает.
- Нет, мне есть дело, - он такой хороший.
- Ну, успокойся, - сказала Соня, - он, хотя и шутя, но сказал le comt'y: подожди жениться, Левочка, мы женимся с тобой в один и тот же день, на двух родных сестрах.
- Ты глупости говоришь, Соня, - сказала я.
- Нет, правду: le comte, смеясь, рассказал мне это. Да, конечно, Сергей Николаевич сказал это в шутку.
Поздно вечером, когда я легла спать, я думала о Сергее Николаевиче: "Ну, как я глупо ответила ему. Он спросил: "вы много читаете?" А я сказала: "нет - у меня уроки". Как глупо, точно маленькая. И букли сегодня не подняты "a la greque" (по-гречески (фр.)), а это мама виновата - запретила".
Соня и Лиза молча ложились спать; после последней сцены они как-то избегали друг друга.
На другое утро пришел Лев Николаевич. Он настаивал, чтобы свадьба была через неделю. Мама не соглашалась.
- Почему? - спрашивал он.
- Надо же приданое сделать, - говорила мама.
- Зачем? Она и так нарядна; что же ей еще надо? Лев Николаевич так упорно настаивал, что пришлось согласиться, и свадьбу назначили на 23 сентября.
Время жениховства прошло в большой суете: поздравления, приготовления к свадьбе, портнихи, конфеты, подарки - все шло быстро своим чередом. Лев Николаевич предложил мне выпить с ним на "ты". Я согласилась, хотя Соня оставалась по-старому на "вы". Целый день и вечер кто-нибудь да бывал у нас. Приезжал и Афанасий Афанасьевич Фет и обедал у нас. Он был блестящ своим разговором, остроумен и интересен.
Мне это оживление было по душе. Уроков не было, и брат Саша был со мною почти весь день. Мама, делая покупки, почти всегда брала нас с собой.
Наступило 23 сентября. Утром, совершенно неожиданно, приехал Лев Николаевич. Он прошел прямо в нашу комнату. Лизы не было дома, а я, поздоровавшись, ушла наверх. Через несколько времени, увидев мать, я сказала ей, что Лев Николаевич сидит у нас. Она была очень удивлена и недовольна: в день свадьбы жениху приезжать к невесте не полагалось.
Мама спустилась вниз и застала их вдвоем между важами, чемоданами и разложенными вещами. Соня вся в слезах. Мама не стала допытываться, о чем плакала Соня; она строго отнеслась ко Льву Николаевичу за то, что он приехал, и настояла, чтоб он немедленно уехал, что он и исполнил.
Соня говорила мне, что он не спал всю ночь, что он мучился сомнениями. Он допытывался у нее, любит ли она его, что, может быть, воспоминания прошлого с Поливановым смущают ее, что честнее и лучше было бы разойтись тогда. И как Соня ни старалась разубедить его в этом, она не могла; напряжение душевных сил ее истощилось, и она расплакалась, когда вошла мать.
Свадьба была назначена в 8 часов вечера в придворной церкви Рождества Богородицы.
Со стороны Льва Николаевича на свадьбе были: его тетка, сестра отца, Пелагея Ильинична Юшкова, посажеными родителями - молодые Перфильевы, шафером Тимирязев.
Сергей Николаевич уехал в Ясную встречать молодых.
В 7 часов вечера Соню одевали к венцу ее подруги и я. Лиза ушла одеваться в комнату матери. "Зачем она это делает, - думала я, - подруги узнают, что она в ссоре с Соней". Но сказать ей это я не решилась.
Но вот пробило восемь часов, а со стороны жениха шафер еще не приезжал. Соня сидела одетой, молчаливая и взволнованная. Я знала, что ее мучил их недоговоренный днем разговор. Она переживала мучительные сомнения, собственно ни на чем не основанные. В передней раздался звонок. Я побежала узнать, кто звонил. Вошел лакей Льва Николаевича Алексей с озабоченным лицом.
- Ты что это? - спросила я.
- Второпях забыл графу чистую рубашку оставить, - говорил Алексей. - Дормез-то у вас стоит, надо важи разложить, за фонарем пришел.
Я бегу к Соне успокоить ее.
Через полтора часа мы были уже в церкви. Церковь полна. Приглашенных и посторонних набралось много. Лев Николаевич во фраке; у него парадный, изящный вид. Придворные певчие при входе невесты громко и торжественно запели "Гряди, голубица".
Соня бледна, но все же красива, лицо ее закрыто тончайшей вуалью. Ее платье, длинное сзади, делает ее выше ростом. Родителей в церкви нет.
Лиза серьезна. Ее тонкие губы сжаты, она ни на кого не смотрит. Поливанов, по просьбе мама, согласился быть шафером у Сони; он спокоен и меняется с Сашей при держании венца.
Я наблюдаю за всеми, слушаю стройный хор певчих, молитвы трогают меня, я молюсь за Соню, за Поливанова и Лизу, а на душе у меня тревожно. Безотчетная тревога от всего пережитого сестрами за эту неделю отразилась и на мне, несмотря на старания мама оберегать меня от тяжелых впечатлений.
Служба окончена. Мы дома. После поздравлений, шампанского, парадного чая и прочего Соня идет вниз переодеваться в дорожное, вновь сшитое, темно-синее платье.
Лев Николаевич торопится, он хочет выехать пораньше. С Соней едет наша горничная Варвара, довольно пожилая женщина. Мама уступила ее Соне. Я не могу себе живо представить, что завтра Сони уже с нами не будет, и чувства горечи разлуки я еще не испытываю.
Но вот дормез, запряженный шестериком, с форейтором, уже стоит у крыльца.
Ма