по просьбе издателя Суворина, Ежов вторично посетил
Толстого 8 марта 1899 г. и передавал следующие слова писателя: "Ваш фельетон
относительно пушкинского праздника и меня написан верно, я не могу возразить
ни против единого слова" (см. Литературное наследство, т. 69, кн. 2, с.
319).
1* 5 февраля 1898 г. Т. Л. Толстая записала в дневнике слова отца, что
"нам, русским, странно заступаться за Дрейфуса, человека ничем не
замечательного, когда у нас столько исключительно хороших людей было
повешено, сослано, заключено на всю жизнь в одиночные тюрьмы"
(Сухотина-Толстая Т. Л. Дневник. М., 1979, с. 408).
2* Имеется в виду эпизод в декабре 1856 г., когда издатель "Русского
вестника" М. Н. Катков, обиженный на И. С. Тургенева за его сотрудничество с
"Современником", обвинил его в двуличии. Толстой написал опровержение в
защиту Тургенева и просил его напечатать. "Катков, согласившийся выполнить
мою просьбу, - рассказывал Толстой, - снабдил мой ответ такими
комментариями, что я поспешил остановить публикацию своего письма, чтобы
предотвратить их появление в печати" (Литературное наследство, т. 75, кн. 2,
с. 66).
3* "Этого Толстой никогда не говорил и не мог сказать, потому что Толстой
не поп и не ханжа", - комментировал Ежов приписанные Толстому слова о
"панихиде" в письме от 3 марта 1899 г. А. С. Суворину (Литературное
наследство, т. 69, кн. 2, с. 320).
"Россия". Сергей Печорин <С. А. Сафонов>. Беседа с Л. Н. Толстым
Москва, 7 мая
Вот как я виделся с графом Л. Толстым и о чем с ним говорил по поводу
голодного бедствия.
Так как я не интервьюер и интервьюерских пасов и вольтов совершенно не
знаю, то мне предстояло либо промямлить казенный разговор, из которого
никакого толку не выйдет, раз нет "вопросов", либо... либо говорить по душе,
без программы.
К графу Толстому я поехал попросту, как к человеку огромного ума, опыта и
авторитета, стоящего, кроме того, очень близко к делу продовольствования
бедствующего населения, потому что к нему стекаются всякие пожертвования на
голодающих. Граф Толстой, к которому у меня, кстати, было письмо от А. В.
Амфитеатрова (*1*), мог помочь мне, во-первых, ответить на многие ужасные
для моего сознания и моей совести "почему", а во-вторых, дать ценные
указания для моих дальнейших странствований по голодающим местам. <...>
Живет граф Толстой очень далеко от центра города, в Хамовниках, и ехать
туда на худшем во вселенной московском извозчике истинная каторга. Дорога
идет с горы на гору, мостовая из огромных булыжников, колеса дребезжат,
параличная лошадь, которую неустанно порет идиотический, ободранный
извозчик, храпит и стонет, зловонная пыль доводит вас до удушья и судорог, -
словом, от Кремля до Хамовников путешествовать не весело.
Зато в Хамовниках - тишина, больше юной зелени, меньше толчеи. Тут легче
думать и работать.
Был я у графа Толстого в первый раз и был изумлен простотой и, если
хотите, запущенностью обстановки, в которой он живет. Правда, графа я застал
"на отлете": комнаты потеряли жилой вид, мебель в чехлах сдвинута в кучу,
везде разгром, так хорошо известный семейным людям, вынужденным кочевать.
Мне пришлось подождать графа изрядно, потому что он работал у себя в
кабинете. За это время я имел возможность разглядеть висящие на стене
портреты графа в разных видах и стоящие бюсты. Я приготовился встретиться с
мощным "великим стариком", к словам которого прислушивается весь мир. <...>
Я сидел в пустой, разрушенной гостиной. Вдруг в смежном зале послышались
поспешные, быстрые шаги. Я не успел встать, обернуться, как передо мной был
старик - нет, я скажу "старичок" - это теплее и ближе к правде. Была на нем
блуза, потом остальное, как у всех "господ".
С первого же взгляда я убедился, что и живописцы, и скульпторы, и даже
фотографы безбожно лгут. Они представляют Толстого чересчур массивным,
большим; рука об руку с ними работает воображение тех, кто видел не живого,
а отраженного Толстого, с его гением и с его мировой славой.
Толстой - вовсе не огромный Толстой, а сгорбленный летами и трудом старец,
хороший старик, великий и хороший старик... Я уж не знаю, как это сказать.
Но живописцы и скульпторы лгут.
Подвижен он удивительно. Особого огня в его глазах я не усмотрел, но видел
в них, увы, боязнь перед интервьюерами, которые с невероятной наглостью
оболгали, облыгают и будут облыгать великого писателя до бесконечности. Я
успокоил его, что не интервьюер, а хочу по душе поговорить с ним о насущно
важном деле и просить его помощи, которая мне существенно необходима.
Мы уселись у столика в гостиной в опустевшем доме. Я заикнулся о голоде.
Лев Николаевич заволновался:
- Голод, голод! Заладили все - голод! И как это нехорошо: одни сделали
голод предметом аферы, другие -
орудием агитации против земства,
того, другого... Какой же может быть, скажите вы мне, неурожай, когда пуд
хлеба стоит шестьдесят-семьдесят копеек?! При такой дешевизне говорить о
недороде?! В нынешнем году неурожай ничуть не страшнее неурожая прошлых
годов, а если теперь мужик бедствует ужасно, то надо искать здесь другую
причину. Надо смотреть, что было в прошлых годах, каково было тогда
благосостояние мужика. Ведь нынешние несчастия -
прямое последствие и
логический вывод из обстоятельств прошлых лет. Мужицкое хозяйство вконец
разорено, мужик затаскан, затравлен, забит, запутан в долгах... У него руки
опускаются. Возьмите вы организм, который тощал в продолжение целого ряда
лет... Что же вы удивляетесь, если человек наконец свалился с ног? Вот
газеты: вместо того чтобы играть на нервах публики, лучше бы они занялись
исследованием настоящей причины бедствия.
Она лежит в полном расстройстве
крестьянского хозяйства, в подорванности его экономического
благосостояния. Ни общество, ни государство вовсе не должны кормить мужика,
который сам кормит и государство, и общество. Дайте мужику стать на ноги,
передохнуть, оправиться, взяться за правильную работу. Мужик вовсе не ленив
от природы.
Он вам все тогда отдаст. Что касается до помощи теперь, в
настоящие дни, то она, конечно, желательна и даже необходима, но, по
существу, совсем не годится, чтобы генералы кормили мужика. Рациональнее
всего помогать путем организации столовых. Денег давать в руки мужику не
след: либо он их спрячет, либо начнутся нежелательные явления на почве
корыстолюбия.
Больше всего нуждается в помощи теперь Казанская
губерния, где почти ничего дельного не организовано. Да там и людей нет,
некому дело делать. На Казанскую губернию следует обратить особое внимание.
В Самарской губернии и люди есть, и пожертвования туда стекаются. Там
главные дыры заткнуты (*2*).
- А цинга?
- Что ж цинга? Вот я знаю, что, например, в Самарской губернии в
Бузулукском уезде в деревне Мурачина, в Каралыхе мрет башкирское население.
Но ведь башкирцы вот уже тридцать лет как буквально вымирают в силу многих
условий. Они как бы обречены на гибель... Мрут от цинги сильно, конечно...
Крестьяне значительно меньше. Вот, кстати, наши доктора уверяют, что цинга
не заразительна. Они сами не знают, что говорят, но им придется с этим
вопросом считаться. У меня есть знакомая барышня, вполне здоровая,
обеспеченная, - чего кажется? Поехала в цинготную местность - и заразилась
цингой... десны загнили, зубы выпали... Вот вы и говорите про эпидемию и не
эпидемию...
Граф настоятельно советовал мне обратить особое внимание на связь бедствий
нынешнего года с условиями экономического быта крестьянства в годы прошлый и
позапрошлый. Он дал также несколько адресов в Казань, к местным деятелям.
<...>
Сергей Печорин <С. А. Сафонов>. Беседа с Л. Н. Толстым. - Россия, 1899, 10
(23) мая, No 13.
Сергей Александрович Сафонов (1879-1904), писавший под псевдонимом Сергей
Печорин, поэт, журналист. "Беседа с Л. Н. Толстым" - вторая статья в
печатавшемся им цикле "Письма о голодных". Голод, охвативший в 1898-1899 гг.
ряд губерний России, в особенности Поволжье, вызвал заметные отклики в
печати. По примеру прошлых голодных лет Толстой получал с разных сторон
пожертвования в помощь голодающим и организовывал их распределение.
1* Александр Валентинович Амфитеатров (1862-1938) совместно с В. М.
Дорошевичем издавал с 1899 г. газету "Россия", которую представлял автор
интервью.
2* Внимание пожертвователей к Самарской губернии объяснялось, в частности,
публикацией Толстым в "Русских ведомостях" (1899, 4 марта, No 62) письма к
нему А. С. Пругавина о голоде в этом районе.
"Русский листок". С. Орлицкий <С. С. Окрейц>. У графа Л. Н. Толстого
Быть в Риме и не видеть Папы, жить в Москве и не побывать у графа Льва
Николаевича Толстого в равной степени непозволительно для писателя. Так мне
по крайней мере казалось. Равнодушие москвичей к тому, что среди них живет
один из величайших русских людей, просто поражало меня, особенно на первых
порах, когда я переехал в Москву на жительство. Но такова уж московская
складка.
Для незнакомых с Москвою я должен сказать, что великий писатель живет в
Хамовниках в собственном доме. Хамовники - отдаленная часть города, по
соседству с пустынным Девичьем полем. Воздух здесь чище, чем в центральных
частях столицы; переулки малолюдны, и, если так можно выразиться,
идиллическая тишина царит в похожих на уездный городок Хамовниках.
Популярность графа Толстого в этой части города чрезвычайно велика: и дом,
и самого графа все знают.
- Это вы ищете дом нашего графа? - радостно улыбаясь, отвечали на мои
расспросы, начиная с половины Остоженки. - Да граф прошел тут сейчас.
Гулять, видно, отправился.
Было четыре часа пополудни. Мороз окреп до 20¹, и, признаться, я не
поверил, чтобы в этакий холод семидесятилетний старик пошел гулять. Но дело
именно было так. Когда я позвонил у подъезда двухэтажного дома графа
Толстого, лакей объявил, что действительно граф сейчас только отправился
погулять... Пришлось отдать визитную карточку и книгу мою ("Далекие годы"),
с которою я хотел познакомить графа, и просить доложить графине: когда я
могу видеть ее мужа?
Мне был назначен прием в восемь часов вечера. По утрам Лев Николаевич
никого не принимает, так как это время у него занято работой. Несмотря ни
недавнюю тяжелую болезнь, он не перестает трудиться, только стал принимать
желающих его видеть гораздо реже.
* * *
Надо ли говорить, что в назначенный час я был снова в пустынных
Хамовниках, несмотря на усилившийся мороз и прямо как ножом резавший ветер.
Наконец-то я очутился в жилище человека - последнего уже, отсталого из тех
великанов, которые, после Пушкина, преемственно создавали русскую
литературу. Мое волнение, несмотря на мои уже преклонные годы, понятно будет
всякому, любящему родное искусство. Я думал: пройдет немного минут, и вот я
увижу автора "Войны и мира" и десятка других хороших книг, увижу этого
философа и беллетриста - волшебника, заставившего нас столько
перечувствовать!
Ничто не могло быть для меня маловажным из того, что я увидел в жилище
Льва Николаевича Толстого. И я внимательно осмотрел тесную, простенькую
переднюю и ступени деревянной лестницы, покрытые ковром, ведущие во второй
этаж, куда меня пригласили и сказали подождать в маленьком кабинете выхода
графа, отдыхавшего после обеда.
Я до этого времени никогда не видел Л. Н. И когда он вошел, я был озадачен
и удивлен: на свои последние портреты он походит очень мало. Его изображают
почти крестьянином, а у него лицо интеллигентное; нет и бороды до пояса.
Предо мною стоял высокий, худой старик, с лицом морщинистым и болезненным, с
белою бородою. Но глаза - глаза на этом старом лице были совершенно молодые.
Мне сейчас же припомнился из романа "Война и мир" старый князь Болконский с
такими же молодыми, зоркими глазами на дряхлом лице. Но в противоположность
Болконскому создатель этого типа, граф Толстой, был приветлив и любезен. Он
пригласил меня сесть, и мы начали беседу.
- Вы пишете в газетах, - заметил он, улыбаясь добродушно, - а я вас принял
не за интервьюера, а за простого посетителя. Вот и нехорошо выйдет...
- Да почему же, граф!
Он усмехнулся еще добродушнее и прибавил:
- Все у меня интервьюеры выпытывают, исповедуют меня. Не остережешься,
что-нибудь скажешь - сейчас напечатают. Не то чтобы это мне вредило, но...
знаете... интервьюеры частенько мне приписывают то, о чем и речи вовсе не
было.
Я поспешил заявить, что ничего лишнего, никакой "отсебятины" не позволю
себе включить в нашу беседу, но прошу дозволения напечатать сущность наших
разговоров.
* * *
- Здоровье мое, - сказал, все так же добродушно улыбаясь, Толстой, -
теперь нехорошо. Близко к развязке... Но меня это не тревожит: я сам охотно
иду навстречу неизбежному...
Как-то сделалось на сердце холодно от этих слов. Но, конечно, было бы и
неловко, и банально говорить этому мужественному борцу какие-либо обычные в
подобных случаях утешения. Я спросил только: какие новые работы задумал Лев
Николаевич?
- Пока ничего сказать не могу об этих новых работах. Ничего еще не
определилось, хотя по привычке я работаю...
Мы заговорили о последнем его романе "Воскресение" и об основных идеях
этого творения.
- В этом сочинении несколько руководящих идей, - заметил Толстой. - В нем
я пытался выразить то, что давно уже занимало меня; хотел изобразить
несколько родов любви: возвышенную, плотскую и любовь еще высшего сорта,
облагораживающую человека; в ней-то - в этой последней любви - и есть
воскресение. Я доволен этим романом, так как высказал в нем то, что занимало
меня уже давно.
- Но с помещением "Воскресения" в "Ниве", подцензурном издании, вам,
вероятно, встретились большие затруднения?
На этот вопрос Л. Н. ответил утвердительно: затруднения и хлопоты были
велики (*1*), зато и круг читателей оказался огромным.
О своих работах граф говорил вообще неохотно, но, едва речь зашла о
Трансваале и англо-трансваальской войне (*2*), великий старик оживился:
глаза его заблестели.
- Знаете ли, до чего я доходил, - сказал он. - Теперь этого уже нет; я
превозмог себя... Утром, взяв в руки газету, я страстно желал всякий раз
прочесть, что буры побили англичан. Эта война - величайшее безрассудство
наших дней. Как?! Две высокоцивилизованные нации - голландцы и англичане -
истребляют друг друга; Англия, страна, гордившаяся титулом свободной страны,
пытается раздавить малочисленных буров, не сделавших англичанам ни малейшего
вреда. Это что-то непонятное, невероятное!..
- Знаете, на что это безумное нападение похоже? - заметил после небольшой
паузы Лев Николаевич. - Это то же самое, если бы мы с вами, люди уже старые,
вдруг поехали к цыганам в "Стрельну", утратив всякий стыд. И эта бойня,
заметьте, совершается после гаагской конференции, так нашумевшей (*3*).
Трансваальская война - знаменье нашего времени, но печальное знамение,
говорящее, что миром управляет бездушное торгашество... - Граф, помолчав,
добавил: - Из Трансвааля мне пишет один мой знакомый, находящийся теперь
там, а потому обстоятельства тамошние мне хороши известны (*4*).
Из приведенных слов читатель поймет, не только на чьей стороне в споре
Трансвааля с Англией находятся симпатии гениального мыслителя нашего, но и
то, как до сих пор много сохранилось огня в этом замечательном человеке.
* * *
Я перевел разговор на предметы более близкие: на упадок театра, как по
части репертуара, так и исполнителей. Речь графа Толстого сделалась
спокойнее, но лилась с прежнею плавностью и обилием метких, блестящих
выражений.
- Техника в наше время, - говорил он, - во всех родах искусства доведена
до замечательного совершенства. Но это еще не все, что нужно искусству. Я не
был в Общедоступно-Художественном театре. Говорят, там постановка
совершенна. Талантливых исполнителей, однако, не видно; пьес хороших тоже
нет. И так везде! На внешности, на технике все и остановилось. Возьмите
Достоевского. По своей технике он ниже всякой критики, но он не только нам,
русским, но всей Европе открыл целый новый мир. Техника вовсе не главное
дело, как теперь думают. Возьмите современные пьесы... Прокричали Ибсена. Я
прочел его последнюю драму "Как мы, мертвые, пробуждаемся".
- Ну и как вы нашли ее? - не утерпел я спросить.
- Да это бог знает что! Какой-то бред! Вообразите себе:
у него герой, художник-скульптор, ищет правды, жена его тоже ищет правды,
сводит с ума нескольких, в том числе русского, и после этих подвигов
возвращается к мужу, и художник с нею идет на какую-то гору, чтобы жить
ближе к правде. Разве это жизнь?! Разве это характеры?! Где тут драма, в
этом декадентском сумбуре?! Тридцать, сорок лет тому назад на драму,
подобную ибсеновской фантасмагории, вероятно, какой-нибудь фельетонист
написал бы ядовитую пародию, посмеялся бы - и все бы этим ограничилось.
Теперь, напротив, ей придадут значение, переведут, поставят на нескольких
сценах... Как же можно после этого говорить о серьезных задачах нашего
театра. Их нет, но они были... Но тогда был и театр, и пьесы, и исполнители,
а теперь налицо одна техника.
- Литературу поглотили газеты, - продолжал Лев Николаевич. - Но и газеты и
журналы ныне перестали уже быть литературным делом, а сделались азартною
игрою. Вопрос уже не в том: как издавать? Чему служить? Что проповедовать? А
в том, как выиграть приз, обогатиться... Между азартными игроками в карты
или на скачках трудно и немыслимо даже искать серьезных стремлений и
нравственных целей. Литература, превратившаяся в азартную игру, тоже не
может быть богата идеалами и нравственными целями...
По поводу близкого тридцатилетия со дня смерти Герцена Лев Николаевич
сердечно и с задушевною теплотой заговорил об этом крупном писателе. Герцен,
по мнению Л. Н., первый уразумел у нас и художественную, и общественную
правду. Очень жаль, что его идеи изъяты, так сказать, из обращения, в
некоторых из них много света и истины, и из них люди нашего времени многому
бы могли научиться. Лев Николаевич Толстой лично знал Герцена, и до сего дня
считает его крупным деятелем в сфере русской мысли. Софьи Ковалевской, о
которой я его спросил, он не знал и совсем отказался говорить об ее
деятельности.
Последний вопрос, мною поставленный, касался замечательного открытия
Мечникова (*5*). Я полагал, что граф, как человек старый и больной, очень
заинтересован решением задачи продлить человеческую жизнь. Но этого не
оказалось. Он только сказал, что об открытии Мечникова слишком много все
говорят, тогда как это дело темное и определенного покуда ничего нет.
- И нужна ли еще человечеству эта удвоенная и утроенная жизнь? - задумчиво
сказал Толстой. При этом я вспомнил его слова при начале нашей беседы: что
он спокойно и даже охотно идет навстречу неизбежному...
Мечниковское открытие далеко не кажется Л. Н. таким значительным и важным.
Как ни старайся продлить жизнь, но неизбежное придет...
В десять часов я распростился с графом Толстым и был при этом представлен
графине Софье Андреевне. В противоположность мужу, это еще почти молодая,
величественная и очень приятная женщина. У Толстых, в день моего посещения,
пребывал петербургский гость Владимир Васильевич Стасов (*6*), и поэтому Лев
Николаевич извинился, что должен был сократить нашу беседу.
С. Орлицкий. У графа Л. Н. Толстого. - Русский листок, 1900, 8 января, No
8.
С. Орлицкий - псевдоним Станислава Станиславовича Окрейца (1834-?),
писателя и журналиста.
1* Цензурные изъятия коснулись при первой публикации десятков глав. Три
главы, в том числе глава о богослужении в тюремной церкви, были выброшены
совсем.
2* В англо-бурской войне 1899-1902 гг. против Англии, защищавшей свои
империалистические интересы, воевали Трансвааль и Оранжевая республика
буров.
3* Гаагская мирная конференция, проходившая с 18 мая до конца июля 1899 г.
- многосторонняя международная встреча, пытавшаяся установить порядок
мирного разрешения межгосударственных споров. "Гаагская мирная конференция,
- писал Толстой в телеграмме газете "Нью-Йорк Уорлд", - есть только
отвратительное проявление христианского лицемерия" (т. 72, с. 117).
4* Из Трансвааля писал Толстому журналист Уильям X. Причард (см.:
Литературное наследство, т. 75, кн. 1, с. 481). О событиях в Южной Африке
Толстой переписывался также с Григорием Михайловичем Волконским (1864-1912),
внуком декабриста С. Г. Волконского.
5* Известный русский биолог И. И. Мечников (1845-1916) выдвинул свою
теорию старения и смерти, согласно которой причиной старения являются яды,
выделяемые микроорганизмами, в частности в кишечной флоре, и рекомендовал в
целях борьбы со старостью определенные гигиенические меры и режим питания.
6* В. В. Стасов был у Толстого в Москве 5-8 января 1900 г. Таким образом,
в один из этих дней взято и интервью С. Орлицкого.
"Новости дня". Н. Нильский <Н. М. Никольский>. Прогулка с Л. Н. Толстым
На днях мне выпал на долю счастливый случае сопровождать Л. Н. Толстого во
время его прогулки по Москве и выслушать от него несколько замечаний по
различным вопросам, интересным уже потому, что они были высказаны одним из
самых выдающихся людей нашего времени. Сознаюсь, может быть, и не следовало
бы очень утруждать его разговором; но уж слишком было велико искушение для
газетного хроникера, чтоб он мог отказаться от беседы с знаменитым русским
мыслителем...
Естественно, прежде всего разговор коснулся здоровья Л. Н.
- Поправляюсь теперь, чувствую себя хорошо, - сказал он. - Только вот
слабость беспокоит немного.
Мне пришлось сказать Л. Н. о газетных сообщениях о его болезни и о том,
что правильных бюллетеней, к огорчению публики, в газетах не появлялось.
Только впоследствии сведениями о состоянии здоровья Л. Н. делился с газетами
молодой врач, лечивший знаменитого писателя (*1*). Небезынтересно одно
замечание Л. Н. по адресу медицины, характеризующее его отношение к этой
науке, известное, впрочем, по его сочинениям и не изменившееся теперь после
болезни. Хваля этого врача, он, между прочим, заметил:
- Да, да, это прекрасный человек, очень дельный, хороший врач; он все
знает, чему учит медицина... Только сама медицина-то ничего не знает, - с
усмешкой добавил он.
- Говорят, вам прежде всего была прописана мясная пища для усиления
питания...
- Я не изменил своего вегетарианского стола, да и странно было бы из
эгоистических целей менять мои убеждения, крайние убеждения.
Не имея какого-либо определенного плана, я позволил себе касаться в
разговоре с писателем вопросов, мало связанных меж собой. Времени было
немного, и я торопился; беседа поэтому вышла несколько мозаичной, если можно
так выразиться.
- Это неверно, что я работаю теперь над новой вещью из народной жизни, -
продолжал он. - Правда, в беседах своих со знакомыми и близкими я не раз
высказывал желание написать что-нибудь в этом роде, но еще ничего не начал.
Чувствую склонность писать для народа, тем более что это мне всегда труднее
дается, а следовательно, работа эта лучше, так как на нее тратится более
сил. Роман пишешь легко, с удовольствием. Но сочинение для народа требует
упорного труда, долгого размышления, а потому и кажется мне более ценным.
"Воскресение" Л. Н. относит к разряду "дурного" искусства, не "всеобщего".
- Да, да, - еще раз повторил Л. Н - "Воскресение" относится к этому роду
искусства и написано подобно прежним моим романам; написано по старой
привычке, так сказать - по инерции.
В это время дорогу нам пересекла партия молодых деревенских парней, в
полушубках, с узелками, бодро шагавших рядами по направлению от Охотного
ряда, вверх по Тверской.
- Какой губернии? - крикнул им Л. Н.
- Вологодской!
- Бедняги! - тихо заметил он.
Через минуту, сперва всячески извинившись за смелость, я рискнул
предложить великому писателю несколько щекотливый вопрос о чувстве того
удовлетворения, которое он должен испытывать теперь благодаря своей
всемирной славе.
- Приятное здесь, пожалуй, есть - в том, что сознаешь тщету всего этого...
А правда, в газетах иногда попадаются похвалы мне крайне несправедливые,
преувеличенные даже до неприличия... Это неприятно действует на самолюбие,
равно как несправедливые нападки. Я газет ранее не читал: воздерживался, как
воздерживаюсь от курения и прочего. Только вот во время болезни опять начал.
- Кроме того, - продолжал он, - при отсутствии удовлетворения, ощущаешь
еще какую-то тяжесть, чувствуешь некоторую ответственность за себя... Как бы
это сказать? - уподобляешься человеку на корабле, в руках которого находится
рупор. Нельзя же в этот рупор говорить глупости...
Известность не может принести удовлетворения, когда есть иные, высшие
стремления, чем слава. В этом направлении существует три ступени. Первая
ступень - удовлетворение похоти. Но ведь похоть такова, что чем больше
удовлетворяешь, тем больше она развивается, и тем меньше представляется
возможности удовлетворить ее. Вторая ступень - слава: в стремлении к ней
похоть отступает на задний план, удовлетворяется попутно. Наконец, третья
ступень - это сознание исполненного долга, то есть то, что я называю
служением богу и исполнением его воли. Третья ступень - высшая ступень;
тогда уже стремление к удовлетворению жажды славы отступает на задний план
перед исполнением своего долга. В самом деле, не для того же я родился на
свет, чтоб меня хвалили. Возвышение до сознания исполнения воли бога - вот
истинное удовлетворение.
- Кстати, - заметил через минуту он, - говорят, составляются целые колонии
и общества "толстовцев". Однако они имеют мало общего с моими воззрениями,
и, таким образом, их ошибочно называют толстовцами. На примере это будет
так: представим себе кольцо для ключей (он соединил концы пальцев -
указательного и большого, изобразив таким образом кольцо); положим, один
ключ через отверстие идет на кольцо и затем обогнул весь круг и снова
очутился около отверстия, через которое вдевают ключи. Всякий новый ключ,
который захотят вдеть, но лишь введут в отверстие, будет, видимо, близок к
первому, находясь рядом с ним, между тем расстояние, отделяющее их, будет
громадно: первый ключ обошел весь круг, тогда как второй - едва только
надет. Я хочу этим только сказать, что близость толстовцев ко мне в этом
случае только кажущаяся.
Интересны в последующем разговоре были замечания относительно искусства,
музыки особенно, о которой он так много писал.
- Удивительно! - говорил Л. Н. - Приведи мужика в Третьяковскую галерею -
он много поймет из того, что там увидит; даже прочитав роман, он более или
менее поймет, разберется в нем; так было с одним из деревенских простых
людей, прочитавшим мое "Воскресение". Но музыка, как это ни странно,
совершенно непонятна народу. Даже Шопен, который проще других, чужд ему.
"Шум, - говорит, - какой-то, и больше ничего". Я уже не беру Вагнера или
новейших композиторов.
О романсах, в которых восхваляется любовь и страдания от неудовлетворенных
желаний, он сказал:
- Как только такие романсы могут допускаться к исполнению в семейных
домах, да еще молодыми девушками? Ведь если бы кто сказал словами в
разговоре то, о чем поется в романсах, ведь такого человека вывели бы вон...
В ответ на мои слова о том, что сочинение "Что такое искусство?" находит
много почитателей даже среди жрецов искусства, Л. Н. сказал:
- Очень приятно, очень приятно. Вот мы только что говорили со Стороженко
(*2*) о том удивительном развитии техники в искусстве, которое замечается
теперь. За последнее время она сделала такие невероятные, изумительные
успехи, что дошла действительно до совершенства. Зато, наоборот, содержание
в теперешних произведениях искусства, во всех его родах, упало до минимума,
часто - положительно доходит до бессмыслицы. Все эти декадентские сочинения,
картины и прочее, наилучшим образом свидетельствуют об упадке... Возьмите
этот "Потонувший колокол" (*3*), наконец - новое произведение Ибсена "Когда
мы, мертвые, воскресаем!" (*4*). Я недавно прочел его; это нечто
удивительное. Бог знает до чего дошел здесь Ибсен! Мне хотелось бы, - вдруг
добавил он, - все это видеть на сцене - и "Потонувший колокол", и пьесу
Ибсена...
Позднее я узнал, что Л. Н. уже выразил желание администрации
Художественно-общедоступного театра посмотреть на его сцене "Чайку", "Дядю
Ваню" и "Одиноких" (*5*).
- Хвалят "Ганнеле", - сказал я.
- Я не видел этой пьесы, я только читал ее; дочь же моя была на "Ганнеле"
и рассказывала... Мне не понравилось. У Гауптмана есть одно замечательное
произведение, - с одушевлением заговорил Л. Н. - это "Ткачи". Достоинств у
этой пьесы много; во-первых, полное отсутствие любовных сцен, во-вторых,
героем является не отдельное какое-либо лицо, а целый народ. Пьеса эта
замечательная, одно из самых выдающихся драматических произведений.
- Да, символизм, - вернулся Л. Н. снова к прежнему разговору, - охватывает
литературу все более и более; захватил он и Ибсена. Трудно противостоять
этому течению... Даже я иногда чувствую какое-то невольное желание написать
что-нибудь символическое... Я, конечно, устою, я окреп в своих убеждениях,
сложившихся под влиянием долгих размышлений... Молодое же писательское
поколение легко поддается соблазну. Удивительно, что сталось с Ибсеном.
Затем Л. Н. поинтересовался моим занятием, т. е. занятием газетного
хроникера. Подумав, он сказал:
- А ведь это дело хорошее и интересное. Благодаря ему, что случилось в
одной части города, становится известным в других частях; что случилось в
городе - становится известным в России, в Европе... Дело полезное -
сообщать; оно способствует общению людей между собою...
Мы находились на Пречистенке. Скоро подошла конка, на которую намеревался
сесть Л. Н.
- Вот поднимусь в горку - там и сяду!
Казалось, он жалел лошадей, не желая садиться ранее, чем они поднимутся в
гору.
Когда конка была близка, мы расстались.
Я смотрел с удивлением и радостью, как Л. Н. проворно, "по-молодому", на
полном ходу вскочил на подножку вагона, несмотря на то что в руках его была
корзиночка с только что купленными куриными яйцами, а в кармане находилась
бутылка с виноградным соком. На площадке вагона была масса народу, так что
Л. Н. долго пришлось стоять на подножке, пока пассажиры не потеснились и не
дали ему места. Узнали ли они нового пассажира, одетого в пальто с меховым
воротником, в валеные калоши, в серую войлочную шапку, с лицом, украшающим
теперь многочисленные витрины?
Во время прогулки Л. Н. я все время старался наблюдать, какое впечатление
он производит на встречных. За редким исключением, публика не узнавала
писателя, или по рассеянности, или по незнанию. Только около университета
какой-то господин забежал вперед и особенно значительно всматривался в лицо
писателя, очевидно, обрадовавшись такой встрече. Напротив, когда мы
проходили по тротуару вдоль стены манежа, шедшая нам навстречу публика с
окончившегося дневного гулянья положительно не узнавала Толстого.
Что касается самого Л. Н то он, проходя по улицам, насколько это я мог
заметить, зорким взглядом следил за всем, что делалось вокруг, и, кажется,
он не пропустил ни одного лица, не оглядев его. Между разговором он вдруг,
как бы про себя, делал замечания по адресу прохожих, извозчика и пр. Видно,
что уличная жизнь не ускользает во всех мелочах от взгляда писателя. Во
время прогулки Л. Н. не пропустил ни одного нищего без того, чтобы не подать
ему. Когда мы проходили мимо Охотного ряда, Л. Н. зашел в лавку купить яиц.
- Единственно, что разрешаю себе теперь после болезни.
В заключение добавлю, что ходит Лев Николаевич бодрой, легкой походкой,
как молодой, ходит быстро и, очевидно, почти не устает.
Н. Нильский. Прогулка с Л. Н. Толстым. - Новости дня, 1900, 9 января, No
5972. Автор статьи - московский журналист Николай Миронович Никольский,
писавший под псевдонимами Н. Нильский, Снегов, Антип.
1* Во время тяжелой болезни Толстого в ноябре - декабре 1899 г. его лечил
врач Павел Сергеевич Усов (1867-1917) (см.: Толстая С. А. Дневники, т. 1, с.
455).
2* Николай Ильич Стороженко (1836-1906) - историк литературы,
исследователь творчества Шекспира, профессор Московского университета.
3* Пьесы Г. Гауптмана "Ганнеле" и "Потонувший колокол" Толстой критиковал
в трактате "Что такое искусство?" (т. 30, с. 105 и 117).
4* Пьеса Г. Ибсена "Когда мы, мертвые, пробуждаемся" (в старом переводе -
"Когда мы, мертвые, воскресаем") неоднократно критиковалась Толстым.
5* Толстой был 24 января 1900 г. в Московском Художественном театре на
пьесе "Дядя Ваня" Чехова, а 16 февраля 1900 г. смотрел спектакль "Одинокие"
Гауптмана.
"Новое время". Николай Энгельгардт. У гр. Льва Ник. Толстого
Желая видеть великого писателя земли русской, я обратился к Н. И.
Стороженку, который принял меня в Румянцевском музее (*1*), за столиком, в
светлом пространстве между тремя стенами полок, образующими как бы небольшой
кабинет чтимого ученого в длинной библиотечной комнате.
Книжные сокровища кругом, дальше зал с офортами и портретами и полный
приветливости и благодушия Николай Ильич - все слилось в теплое и
гармоничное впечатление. Тишина, труд, мысль, созерцание... после
петербургского мелькания и неврастенического маразма.
Я просил Ник. И. дать мне записку или карточку с несколькими строками.
- Этого не нужно. Граф совершенно доступен. По крайней мере я уже так
многих направлял к нему. Ступайте просто. Но чтобы дать Льву Николаевичу
отдохнуть после обеда, приезжайте в половине восьмого. Я так и сделал.
Узкий переулок с постройками провинциального типа, несколькими заводскими
зданиями, где днем жужжание и гул, также и старый барский дом в глубине
двора - все это мне было хорошо известно.
Признаюсь в смешном поступке. Года три назад, будучи в Москве, я тоже
думал посетить графа, долго ходил по Хамовническому переулку, да так и не
решился его тревожить. Представлялось, сколько "интервьюеров" всех стран и
всевозможных праздношатающихся одолевают визитами великого человека. А потом
мне лично всегда страшно увидеть во всех условиях материальной обыденности
того, кто до сих пор являлся только, как дух, в своих свободных творениях, с
кем в общении был только "в духе и истине".
Но вот я и в зале заветного домика, который очевидно черезвычайно
поместителен. Это большая комната - типичного старо-барского, московского
колорита. По лестнице раздались шаги, и вот он сам, Лев Николаевич, в
халате, невысокий ростом, седой и... волшебный. Я иным словом не могу
выразить первого впечатления.
Ни один из портретов графа Льва Николаевича не похож на него.
Портреты - я говорю, конечно, о старческих изображениях Льва Николаевича -
не передают главного - светлой и мощной жизни, которая льется от всей
личности его. Не передают портреты и взгляда, как бы проницающего вас до
сокровеннейших глубин, - главного дара из многих, которыми наделен этот
удивительный человек. Если же и передают, то все же взгляд на портретах
только скорбно суров и теряет прямо волшебное очарование, которое манит
исповедаться пред ним, раскрыть пред ним сердце и застарелые боли его. Свет
в лице, приветливость в манерах и речи, чуждая тени учительства, заставили
меня, едва я увидал графа, про себя воскликнуть: "Боже, да какой же он
славный, какой милый, какой светлый!"
Здоровье графа восстановилось. Утром того дня, когда я был у него, ему,
правда, нездоровилось. Он чувствует себя бодрее к вечеру.
- Вы который? - спросил Лев Николаевич, - тот Энгельгардт, что ко мне
писал?
- Нет, брат его (*2*).
Этим вопросом Лев Николаевич сразу воскресил прошлое. Вспомнилось
Батищево, имение моего покойного отца (*3*), куда в свое время приливала,
как кровь к сердцу, идейная молодежь. И одно время между Батищевым и Ясною
Поляною создалось общение, состоявшее, впрочем, в полемике. В самом деле,
при внешнем сходстве батищевские идеалы не совпадали с яснополянскими. В
Батищево являлись последователи Льва Николаевича, шли бесконечные диспуты.
Два течения перемешались... Да, все это было, и так недавно. Было и уже
быльем поросло. Старого Батищева нет.
Я должен признаться, что совершенно поглощенный впечатлением, которое
произвел на меня Лев Николаевич, и роем воспоминаний, пробужденных его
первыми словами, плохо исполнил собственно интервьюерскую часть, хотя,
впрочем, и не намеревался ее хорошо исполнить. Я не задавал вопросов по
книжке. Я только его слушал. Но и передача услышанного для меня отчасти
стеснительна и во всей полноте невозможна. Мне вспоминается предостерегающий
рассказ графа о заезжем английском корреспонденте:
- Я сказал ему, между прочим, что однажды утром, читая газеты, поймал себя
на таком сильном сочувствии к победам буров, что оно уже прямо переходило в
желание, чтобы англичан еще и еще хорошенько поколотили. А корреспондент
передал буквально: "Лев Толстой сочувствует победам буров и радуется
поражениям англичан" (*4*). И в таком виде сообщение обошло все английские
газеты. Прямо каждое слово надо взвешивать, словно на каком-нибудь выходе.
Лев Николаевич говорил о народной жизни, о трудности уразумения ее смысла,
о направлении, в котором она течет... Все это было очень просто, ясно и
глубоко.
За последние дни Лев Николаевич был на представлении "Дяди Вани" Ант. П.
Чехова (*5*). Он чрезвычайно высоко ставит технику этой пьесы, но находит,
что и на этом произведении, как на большинстве современных, сказалось
преобладание техники над внутренним смыслом. Иногда техника совершенно
убивает внутреннее содержание, плоть подавляет дух, форма - идею. В "Дяде
Ване" Лев Николаевич находит некоторый существенный недочет в нравственном
смысле пьесы. Затем Лев Николаевич посетил чтения для народа. На одном
интеллигентная лекторша опоздала, и граф, прождав напрасно и довольно долго,
ушел...
Пока мы говорили, в комнату вошел сын Льва Николаевича и несколько молодых
людей. Все обступили его и слушали. И эта сцена, и потом, когда за длинным
столом сидел Лев Николаевич, окруженный молодежью, опять живо напомнили мне
Батищево...
Пили чай. Лев Николаевич с медом. Он говорил о книге, вышедшей в Англии и
изображающей весь ужас фабричного быта этой страны (*6*). Работа не только
не облегчается с успехами техники, а, наоборот, становится еще интенсивнее,
быстрее, требует колоссального напряжения нервной силы. В фабричных центрах
вы не найдете клочка травы, ни одного деревца - все съедено дымом и копотью.
Напряженная работа, чисто механическая, истощает и извращает вместе с тем
нервную систему рабочего. Чтобы поддерживать себя, он и в сфере физической и
в сфере духовной должен прибегать к чему-либо острому, едкому, пикантному.
Нигде столько не поглощается пикулей, как в фабричных городах. И развлечения
рабочих кафешантанного характера... Лев Николаевич скорбел о таком
извращении жизни, которая дана человеку на благо, должна его возвышать, а не
унижать.
Удалившись ненадолго, Лев Николаевич явился в своей классической блузе.
Легкой, быстрой походкой, немного сгорбившись, прохаживался он по комнате, и
столько юности чуялось во всех его движениях, что о недавней тяжкой болезни,
о преклонных годах графа и не вспоминалось...
В личности Льва Николаевича, на мой взгляд, так много непередаваемого, что
даже его искусство не в силах это, и главное быть может, выразить. Личность
Толстого - комментарий к его творениям. И во мне явилось сознание после
вечера, проведенного в его доме, что не заменимо ничем личное общение с
великим мыслителем и слово, не умерщвленное, не превратившееся в сухие
книжные знаки, а переданное непосредственно, из души в душу, из ума в ум...
Николай Энгельгардт. У гр. Льва Ник. Толстого. - Новое время, 1900, 31
января, No 8595.
Николай Александрович Энгельгардт (1861-1942), критик, журналист.
По упоминанию, что Толстой "за последние дни" был на представлении "Дяди
Вани", можно определить, что интервью Энгельгардта взято между 25 и 30
января 1900 г.
1* Через посредство Н. И. Стороженко, работавшего в Румянцевском музее
(ныне Гос. библиотека им. В. И. Ленина), Толстой получал некоторые нужные
ему для литературных занятий книги.
2* Брату Н. А. Энгельгардта, Михаилу Александровичу Энгельгардту
(1861-1915), Толстой написал знаменитое письмо 20 декабря 1882 г. - подобие
исповеди, в которой говорил, что он "страшно одинок" (т. 63, с. 112-124).
3* Отец Н. А. Энгельгардта, Александр Николаевич Энгельгардт (1832-1893),
химик, агроном, автор книги "Письма из деревни". В имении Батищево была
сделана попытка создать трудовую колонию-коммуну из молодых людей
образованного круга, переселившихся в деревню из Москвы и Петербурга.
Попытка, отчасти близкая "толстовству", но до конца не принятая Толстым,
окончилась неудачей.
4* См. интервью с С. Орлицким в наст. изд.
5* О впечатлениях Толстого от спектакля "Дядя Ваня" см.: Лакшин В. Толстой
и Чехов. 2-е изд. М., 1975, с. 386-389.
6* Речь идет о книге П. А. Кропоткина, имя которого не упоминалось в
печати, "Fields, Factories and Works hops" ("Поля, фабрики и мастерские").
Толстой читал эту книгу в январе 1900 г.
"Неделя". Разные разности <"Смоленский вестник" о Толстом>
"Смоленский вестник" передает впечатления различных лиц, которым
приходилось встречаться с Л. Н. Толстым. Пришли к нему однажды два молодых
человека, которым хотелось поучиться у великого учителя жизни. У одного из
посетителей Л. Н. спросил: не пьет ли он вина? На откровенное признание Л.
Н. сказал: "Мне всегда кажется, когда я вижу пьющего человека, что он играет
острым оружием, которым может всякую минуту обрезаться... Пьяный человек
делает много того, чего бы он никогда не сделал трезвый". Л. Н. много
говорил с молодыми людьми о том, что легче начать хорошую жизнь в юности.
"Вот вы, сказал он посетителям, только что вступаете в жизнь, а я уже ухожу
из нее, и верьте мне, что начать хорошую жизнь легче человеку молодому.
Позднее мы уже связаны такими крепкими узами с близкими нам людьми, что
порвать их нельзя, не сделав этим людям больно". При прощании Л. Н. сказал,
что у него бывают радостные минуты: "Я за последнее время все чаще и чаще
встречаю людей молодых, простых, неученых, собственными размышлениями
дошедших до познания истины и понявших, как надо жить. Это все равно как
островки оттаявшей земли, покрытые зеленой травой, после зимы среди все еще
не стаявшего снега". На простых людей Толстой производит огромное
впечатление. Один крестьянин, побывавший несколько раз у Л. Н., с восторгом
говорил: "Такие люди, как наш Лев Николаевич, рождаются по одному в тысячу
лет!" Приходилось встречать крестьян-чернорабочих, знавших Л. Н. Толстого
понаслышке. Чернорабочие, желая похвалиться своей работой, говорили: "Вот на
что граф Толстой, да и тот сам воду носит, дрова рубит... А нам и бог
велел..." Рассказывали об одном молодом крестьянском парне из Тульской
губернии, случайно попавшем в Ясную Поляну. Парень-фабричный вел разгульную
жизнь и отбился от дома. Толстой разговорился с ним, и слова Л. Н.
показались настолько противоречащими всему, что он знал до сих пор, что он
даже обиделся на Толстого, ушел не простившись и не взял книгу, которую
предлагал ему Лев Николаевич. Но дома он долго думал над тем, что говорил
ему Л. Н., и замечательно: сразу переменил жизнь, сделался хорошим, честным
работником. Перемена с ним поразила всех его знакомых. Теперь этот человек
как святыню хранит открытое письмо к нему Л. Н в котором Толстой пишет ему
несколько ободряющих слов...
Часто посещают Л. Н. Толстого раскаявшиеся. Они любят побеседовать с
Толстым, хотя иногда не сходятся с его убеждениями. Терпеливо и кротко
выслушивает Л. Н. этих людей. Автор приводит со слов очевидца одну беседу Л.
Н. с бывшими раскольниками, приехавшими издалека. Крестьяне много говорили и
иногда задавали Л. Н. довольно странные вопросы. Между прочим, один из них
спросил: "Можно ли сравнить ревность и зло?" - "Как сравнить ревность и зло?
- переспросил Л. Н. - Ревность есть тоже зло... Про какую ревность вы
говорите - про ревность к женщине?" - "Да". И крестьяне рассказали Толстому,
что когда они, познакомившись с мировоззрением Л. Н., оставили раскол, их
стали бросать жены и даже, как выразился один из собеседников, жены их
"стали обращать любовь свою к посторонним...". Один из посетителей
простодушно признался, что когда жена его не нашла у него креста на груди,
то сказала, что перестанет с ним жить... "Как же нам теперь быть?" -
спрашивали крестьяне... "Я часто думал, - сказал им Л. Н., - как должен
поступить человек в том случае, если его оставляет его жена. Мне кажется,
что самое лучшее - сказать ей: "Меня огорчают твои поступки, но свой долг
относительно тебя я исполню..." И нужно относиться к ней по-прежнему хорошо.
Это самое лучшее средство. Жена может не вернуться к мужу, но может и
вернуться... Да, это лучшее средство", - несколько раз повторил Л. Н. На
крестьян слова Толстого произвели сильное впечатление.
Разные разности. <"Смоленский вестник" о Толстом>. - Неделя, 1900, 22
октября, No 43.
"Неделя". Разные разности <Вл. И. Немирович-Данченко в Ясной Поляне>
Вл. И. Немирович-Данченко передал одному московскому журналисту следующие
подробности о своем свидании с гр. Л. Н. Толстым в Ясной Поляне.
"Я нашел Л. Н. чрезвычайно бодрым, полным сил и удивительной для его
возраста свежести. Сама графиня мне сказала, что Лев Николаевич давно не
чувствовал себя за последние годы так хорошо, как нынешнее лето. Все слухи о
каких-то изменениях в образе жизни графа, под влиянием болезни, совершенно
неосновательны. Он так же много работает и много гуляет, катается верхом...
Между прочим, мы сыграли с Л. Н. две партии в шахматы, и он дважды дал мне
"мат". Пьесу граф действительно пишет, но еще не окончил (*1*). Пишет он ее
в часы досуга, в виде отдыха, для развлечения. Он вообще смотрит на свои
произведения, в которых не проводит коренных философских взглядов, как на
развлечение. "Плоды просвещения" называет шуткой. Я сказал Л. Н., что если
бы часы его досуга и отдыха давали русскому обществу, хотя бы раз в
несколько лет, такие гениальные "шутки", как "Плоды просвещения", то русская
драматургия была бы достаточно прославлена. Л. Н. поспешил замять мое
замечание. Пьесу Л. Н. обещал кончить в нынешнем сезоне и дать
Художественному театру. Образ жизни Л. Н. такой же, как был и раньше: до
двух часов он пишет, в два - обедает, затем несколько отдыхает, гуляет,
беседует с гостями, в девять ужинает и ложится довольно поздно. В Ясной
Поляне почти каждый день бывают гости. За несколько дней до меня гостил М.
Горький (*2*), и я даже привез сделанный графиней фотографический снимок, на
котором Горький снят с графом. Я вынес такое впечатление, что Лев Николаевич
никогда (в последние, конечно, годы) не был так полон сил и энергии, каким я
видел его в этот день в Ясной Поляне".
Разные разности <Вл. И. Немирович-Данченко в Ясной Поляне>. - Там же.
Владимир Иванович Немирович-Данченко (1858-1943), драматург и режиссер,
один из основателей Художественного театра. Оставил о встречах с Толстым
воспоминания в книге "Из прошлого" (М., 1936). Был в Ясной Поляне 11 октября
1900 г.
1* Пьеса "Живой труп" (1900) не была окончательно отделана Толстым,
осталась в его бумагах, впервые опуб