Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы, Страница 4

Толстой Лев Николаевич - Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

а заставить на мячике вертеться волчком и т. д.
   Потом подошел ко мне со свирепым выражением и, оскаливая зубы, закричал:
   - Чего всё время молчишь, как осел?
   Я совершенно не думал о его разговоре и всех его вопросах, но когда я услышал последние его слова, я, ничего не думая и не помня, сказал горячо и громко:
   - Правы все философы и мудрецы, утверждая, что каждый человек в другом человеке, как в зеркале, видит себя самого. Мы все часто походим на собаку, которая видит свое отражение в воде и бросается на нее, думая, что это другая собака. Так и этот оратор. Вчера рвал эти побрякушки с других, а сегодня разукрасился ими, как кукла. Апостол братства народов с пистолетом в кармане. Разоблачая вчерашних фарисеев, сегодня сам еще худшие дела делает, не моргая своими бесстыжими глазами перед мучениками.
   Сказав это, я нагнулся и сидел молча. Долго было гробовое молчание. Потом тихо-тихо - скорее не слова слышались, а их подергивание плечами и разные знаки руками...
   Мне никто ничего не сказал, и меня обратно увели в камеру. На утро опять привели к Кручинину. Он долго мне говорил о радио, кино, театрах, но я всё молчал.
   - Хочешь, сейчас подтвердит тот человек, который слышал ваши разговоры против советской власти? Молчишь? А я вызову, и он подтвердит и в глаза вам всё скажет.
   И действительно, вошла Надя и подтвердила, что я говорил, что в деревне мужики живут очень плохо, работают без меры, а сами и семьи голодают, всё забирают на поставки в город.
   В это время вошел прокурор - женщина.
   Кручинин воскликнул: - Встать! Прокурор идет.
   Но я не изменил своего положения, продолжал сидеть, глядя себе под ноги.
   - Зачем вы это? - сказала она ему и стала с ним тихо разговаривать, как идут дела с допросом. Кручинин показал прокурору показания Нади и сказал, что я не обращаю внимания даже на эти личные подтверждения моих слов. Прокурор читала вопросы, какие стояли в протоколе, и сама делала на них ответы.
   - В деревнях, действительно, жили голодно после войны. Лошадей не было, и люди таскали навоз на себе... Это не секрет. Кино. Я сама не каждую картину могу смотреть. Радио... тоже, зарядит что-либо одно, а у меня настроение совсем другое, и я не хочу его слушать, и ничего нет в этом опасного.
   Спокойно, мягко и добродушно прокурор делала свои замечания, посматривая на меня.
   - А все-таки мне хочется спросить, при каких обстоятельствах шел между вами и этой свидетельницей разговор о деревне? - спросила прокурор.
   - Бесполезно, он и вам не ответит, если не встал при вашем приходе, - сказал Кручинин.
   Но я ответил:
   - Я хотел взять к себе в Ялту родную сестру, которой в ее шестидесятилетнем возрасте там было очень трудно жить, и я спрашивал свидетельницу о квартире для сестры, а она спрашивала меня о положении сестры в деревне. Так был этот разговор.
   Прокурор: - Вот, вот, так я и думала, что о ваших семейных обстоятельствах. Теперь не скажете ли, какие это у вас адреса: в Саратов к директору плодоовощного хозяйства и в город Джамбул?
   - Это еще в Воркуте, когда мне прикачали уезжать и я говорил, что не знаю, куда ехать - родина моя разбита и сожжена, и мне знакомые стали давать адреса и свои советы, куда ехать.
   - Теперь всё ясно, - обратилась она к Кручинину.
   Потом Кручинин шепотом с ней заговорил, но она сказала, что это не стоит спрашивать, но он всё равно ее уговорил, и она спросила:
   - Скажите, пожалуйста, вот вы до этого возраста одинокий, не женатый, нигде не проявляете себя в женском обществе, избегаете его, может, у вас свои мысли есть против всех женщин вообще?
   Я ответил:
   - О женщинах я так понимаю. Женщина - это лучшая половина человечества, она дает жизнь, насыщая её своим молоком и согревая своей жалостью и самоотверженной любовью. И только из женщин проявляются святая мать, жалостливая сестра, добрый самоотверженный друг всего человечества. И такую женщину я очень люблю, уважаю, приветствую, уступаю дорогу и место больше, чем мужчинам. Но когда женщина по разным причинам, вольным и невольным, отступает от своей святой нравственности, возвышающей ее над людьми, и начинает подражать ошалелым мужчинам, занимающимся диким зверством, и тогда за такую, похожую на этих развратных мужчин, женщину - мне очень больно и жаль ее, и я тогда не могу отдать ей предпочтения.
   - Ну, вот и всё понятно, теперь я пойду, - сказала прокурор и вышла. Мы остались вдвоем в полной тишине. Кручинин, делая вид, что он очень занят своими бумагами, уткнулся в них, но я заметил, как он нажал кнопку звонка, и вскоре вошел человек средних лет и сел против меня, тут же за столик у двери. На нем не было никаких знаков отличия, чинов, заслуг. Он поздоровался со мной кивком головы. Начал говорить, и я сразу понял, что он тайно слышал весь мой разговор с прокурором.
   - Я очень люблю тех людей, которые говорят смело всё, что они думают, - начал он. - Наши товарищи, коммунисты в Германии, беспрестанно говорили всю правду, зная, что они будут за это расстреляны. Так и вы, я думаю, прямо и правдиво скажете, что вы думаете о советской власти - что она, хуже монархии или лучше?
   - Нет таких весов, чтобы можно было взвешивать злодеяния властей и их сравнивать. Всякая власть есть отступление от нравственности, и всякая власть ставит себя выше нравственности, считает себя "помазанником Божиим", и поэтому, что бы власть ни делала, должно народом почитаться священным, без всякого сомнения и критики. Но кто против дерзнет, того ждут смертные муки...
   Только этой ложью и властвовала монархия. Люди всячески старались разоблачить эту ложь и довести до сведения человеческого, чтобы она прекратилась. А держится эта ложь на двух рабских понятиях, основанных на эгоизме: одни рвутся к власти и властвуют, другие свято подчиняются им. И все вместе эти люди, не доверяя своему разуму и совести, остаются во тьме и рабствуют и угнетают друг друга. И эти люди никогда не понимают тех, кто хочет строить свою жизнь на свете разума, на нравственности, чуткости, добре и совести. На добре и любви к людям.
   Революционеры решили, что раз монархическая власть - зло, то мы её уничтожим и устроим власть, которая не будет делить по расам и крови, а будет равенство и братство. Но беда в том, что таких строителей оказалось много, закипела борьба за власть, посыпались десятки советов, как достичь хорошей власти, каждая партия хвалила только себя, ненавидя других, и разгорелась жестокая борьба за трон, и в этой борьбе не осталось места для нравственности и человечества.
   Взвесить и сравнить все злые дела людей, больных властолюбием, нет никакой возможности.
   - Но по своим личным страданиям вы можете сравнить, какая власть к вам лучше и какая хуже относилась? - перебил он меня.
   - Прошлой власти я захватил только небольшой кусочек и не прошел полного курса страданий, но знаю по истории, как она относилась к отказывающимся от военной службы, там были всяческие физические истязания, унижения, побои, увечья. В эту власть с самого её возникновения на троне м прохожу полный курс страданий десятками лет, но меня никто не бил, даже пальцем не тронул, и в словах никто никогда не обижал, кроме вчерашнего...
   - Нет, нет! Не вспоминайте про вчерашнее, это было, это... но продолжайте, пожалуйста, я вас с вниманием слушаю.
   Я продолжал:
   - Я не знаю обо всех отказывающихся от военной службы по религиозным убеждениям при этой власти, но лично я встречал и понимание и жалость. Я вегетарианствовал, и мне давали сухой паек, считались со мной, не давая погибнуть, и это было в разгар борьбы политической, когда горела злоба в людях, а мне все же попадали капли жалости...
   - Ну, хорошо, хорошо, теперь всё понятно, - и с этими словами он ушел. Больше меня на следствие не вызывали и вскоре перевели в тюрьму, в общую камеру. Когда я вошел в тюремную камеру, меня поразила шумная веселость находившихся в ней, после мертвой, в страхе и с угрозой тишины, царившей в следственной тюрьме. Тут свободно говорилось о сроках - пять, десять, бессрочная высылка и т. д. Никто не удивлялся этим наказаниям, к ним привыкли, и внешне они не вызывали тоски или отчаяния.
   Тут были инженеры, агрономы, учителя, доктора наук и медицины и немного рабочих. Но все ребячились и дурачились, как будто хотели наверстать упущенное в следственной тюрьме. Никто не хотел оставаться в тиши, сам с собою или в тихой беседе с товарищем. Нет, таких бесед все боялись и убегали, страшась нарваться на наседку, притаившуюся под личиной товарища по несчастью. И поэтому я оставался один.
   Постепенно любопытство всё же осиливало, ко мне стали подходить, заговаривать, стали просить рассказывать, и я много рассказывал из Диккенса, Гюго, а Толстого рассказывал целыми ночами напролет до рассвета. И тут установился в камере уже другой дух. Волна хулиганских выражений и ругани стала меньше, и даже часовой сидел молча возле нас и слушал рассказы. Потом начальство вызвало меня в свой кабинет и объявило, что меня скоро отправят в Красноярский край, в ссылку, и если что нужно в дорогу, заявляйте.
   Я сказал, что мне нужна теплая одежда, но как её получить, я не знаю. Они мне сказали: хорошо. Но я подумал, что всё это впустую, но назавтра приехала хозяйка квартиры, привезла одежду и наскоро сготовленных продуктов на дорогу. Хозяйка добилась свидания со мной. Она спросила меня: - Что всё это значит? - Я скачал, что меня хотят отправить в ледяной Красноярский край, где птицы на лету замерзают. Она сказала: - Я слышала, некоторые женщины говорят, хоть на край света, хоть ни полюс, мы всё равно поедем за ссыльными, своими мужьями, - и помолчав немного, сказала: - И мы, всей ялтинской семьей, если вы разрешите, поедем за вами, где вы будете, там и мы. Говоря это, она вся сияла от своих мыслей, слов и радостных слез.
  
   Сибирь
  
   Через некоторое время всех нас вызвали на этап. Посадили в холодные вагоны и повезли в Сибирь. Высадили нас в г. Канске. Из Канска на машинах - в Тасеевский леспромхоз. В Тасееве распределили: часть оставили за лесным хозяйством, а часть развезли по колхозам. Я попал в Середянский колхоз, в котором были объединены десятки деревень. Деревни эти были более чем на половину пустые, люди разбежались. В деревне из ста двадцати дворов осталось тридцать, да и то те, кто не надеялся уже на свои силы, что где-то могут устроиться на работу.
   Меня назначили пчеловодом за двадцать километров, на полях разоренных деревень. Пасека числилась в сорок семей, но фактически их было всего десять. За первый год я поднял пасеку до двадцати пяти семей, но сам был голодный, разутый, раздетый. Что было, всё порвалось. Колхоз сказал, что мы и сами никогда ничего почти не получаем и помочь ничем не можем. Я, рваный и босой, пошел в Тасеево к энкаведешникам и сказал, что я бежать никуда не буду, но сделайте так, чтобы я не бедствовал. О работе моей они уже знали, что я за зиму тридцать ульев заново переделал, новые магазины и все рамки новенькие, всё готово к выставке. Всё делал из своего колотого и тесаного материала, который заготовлял сам в тайге.
   И вот молодой энкаведешник сказал мне:
   - Всё о твоей работе и положении я знаю и поэтому говорю: ищи себе работу, какая нравится и где хочешь, в пределах Тасеевского района. Но я советую тебе в Машуковку, лучше ты нигде не найдешь, там есть электростанция, шпалозавод, столярные и плотницкие работы, печные и другие.
   Потом подошел ко мне комендант Брагин и говорит:
   - Меня переводят в Машуковку, и я тебя заберу туда, а работу там выбирай, какая нравится, не спеша.
   Я сделал себе плотик и отправился вниз по рекам. На реке Усовка был затор, я кое-как выбрался, и сплавщики помогли мне устроить новый плотик из трех бревен, и я оказался на широком просторе реки Тасеева. По сравнению с этой могучей рекой я чувствовал себя ничтожным на своем плотике убогом, но уж раз так, я улегся спать и спал крепким спокойным сном на всех пятидесяти километрах пути.
   Проснулся я к закату солнца. Вижу впереди высокие трубы, дымящиеся по берегу поселка люди. Я их спрашиваю: - Это что за город? Как его имя? - Одна женщина мне ответила: - Это город Машуковка. - И я причалил свой плотик. Пошли расспросы: откуда? какой губернии? где родина? Я объяснил.
   - Ну, пошли к нам в барак, - сказала одна женщина. Муж ее приехал из лесу, и пошел оживленный разговор. У них я поужинал и ночевал.
   Я стал работать в лесу. Квартиру мне дали в бараке, в общежитии: коечку, матрасик, одеяло. Хозяйка квартиры, где я жил в Ялте, всё время поддерживала со мной переписку. То присылала мне мои вещи, то книги, а потом и инструмент переслала столярныЙ. У нее было большое горе: умер муж, о котором она очень плакали. Дочь ее Надя с сынишкой Колей переехала к мужу. Сестра ее жила в другой квартире, и она осталась одна. Потом стала писать, что приедет ко мне.
   Я писал подробно о холодном климате, морозы до 50 градусов, мошка дышать не дает и без накомарника никуда, да и живу я в общежитии, в тесноте. Но она мне пишет: я понимаю, что я тебе не нужна как жена, но позволь мне жить возле тебя как родная сестра, как мы жили по-братски в Ялте, мне будет возле тебя хорошо. После этого долго не было от нее писем. Вдруг к вечеру заходит комендант и кричит на меня: - А ты еще не уехал? И как тебя назвать после этого! Хозяйка приехала, уже неделю живет в Троицке, а он тут книжечки почитывает. Скорей беги, поезжай, а то она заждалась тебя, - кричал он на меня при всех.
   Ночью я не пошел, боясь заблудиться по таежной глухой дороге незнакомой, а рано утром тронулся в путь. До Троицка семьдесят километров, но уже к вечеру я был там. Искали мы трактор, чтобы ехать, но ничего не нашли и решили сделать плотик. Погрузили всё на него и двинулись в путь. Доехали хорошо, но только выгрузились и перетащили все её вещи, а их было много: и ведра, и швейная машинка ножная, и одежда, и кастрюли, и прочее, - как меня на другой день этапировали в экспедицию до глубокой осени. Ее тоже хотели отправить в тайгу жить, но она упорно отказалась:
   - Это, вы над ссыльным делайте, что задумается, а я вольная, - и никуда не поехали.
   Когда я вернулся, то задумали мы сделать себе домик, как делали другие ссыльные. Зимой на саночках возили мы на себе лес и весь строительный материал, и на ту зиму были уже в своем доме. Весной к нам приехали Надя с Колей. Он ходил в школу и со мной столярничал, помогал делать табуретки и столы. Потом мы сделали домик и Наде с Колей. Купили корову себе и Наде. Потом приехал муж Нади, но он уже сильно болел туберкулезом и тут умер.
   Елизавета Лаврентьевна (приехавшая ко мне женщина) была человек жизнерадостный всегда, а тут была так счастлива своим приездом, что пела всё время. Голос у нее был очень хороший, и за ее песни вся Машуковка ее узнала и любила.
   С покосом я управлялся один, а она вела хозяйство и огород, а потом собирала разные ягоды, и лесные, и болотные. В лесу она прямо блаженствовала и, собирая ягоды, всё время пела. К ней всегда присоединялись товарищи, и пожилые, и молодые женщины, и, как бы они ни уставали, она всегда пела жизнерадостные песни, ободряя всех.
   Домой приедет, и опять не отдыхать, а берется за хозяйственные дела, и тоже с песнями. Она любила всех людей, не заводила ни с кем ссор, а ссорящихся примиряла своей жизнерадостностью и шутками на свой счет. Очень любила животных, и своих, и чужих; ее знали все осиротевшие собаки, которых бросали хозяева, уезжая из Машуковки.
   Один раз, это было 30 сентября, управившись со всеми делами к десяти часам утра, она стала собираться по ягоды и, по своему обыкновению, пела, но на этот раз почему-то очень возбужденно. Было пасмурно, и чувствовалась изморозь с осадками. Я просил ее не ходить, время уже позднее - одиннадцать часов, и погода ненадежная - вот-вот снег сорвется, и мороз возможен, и в тайге можно будет заблудиться в такую погоду. Но она сказала, что пойдет не одна, а с Надей, и не заблудится в тайге, и все же, на всякий случай, взяла спички в карман. Говоря всё это, она улыбалась мне, стоя на коленях и завязывая свою походную сумку. Пришла Надя. Я стал и Надю упрашивать, чтобы не ходили: вот-вот пойдет снег или дождь, и где я буду вас тогда искать ночью, по незнакомым мне болотистым клюквенным местам.
   - А я вот при Наде говорю, что бы со мной ни случилось, ты меня никогда не ищи, - сказала Елизавета Лаврентьевна.
   И все же они сговорились идти. Надя пошла за ведрами, а Елизавета Лаврентьевна, немного погодя, пошла за Надей. Я опять стал упрашивать не ходить, но она с доброй улыбкой сказала, что идет с Надей и ничего не случится.
   И они пошли, а я занялся уборкой огородных остатков. Вечером уже темнело, идет Надя мимо меня по переулку и спрашивает: - А мама еще не пришла?
   - А ты разве не пошла с ней? - тревожно спросил я.
   - Нет, она одна пошла, а я осталась. Ну она, наверно, кого-нибудь с собой взяла, - сказала, успокаивая, Надя.
   - Ну, тогда пойдем искать, - сказал я.
   Ветер поднимается, темнее, а я не знаю, куда они собирались и где раньше ходили.
   - Да она с какой-нибудь старушкой пошла. Придет, это ж мама, она всё везде знает и ничего не боится, - успокаивает меня Надя. Но тут же сорвался снежный ураган, завьюжило так, что ничего на солнышке даже не видно. Кругом окутала тьма, так что и соседнего дома не стало видно.
   Я промучился всю ночь, очень тяжело на душе было. Утром рано все стихло и выпал снег, до десяти градусов мороза. Я пошел и заявил в сельсовет, и все охотно откликнулись искать. Пошли охотники и народ, но нигде ничего не нашли, никаких следов и признаков человека. Так проискали обществом целую неделю. Ничего уже не нашли. Когда охотники стали расходиться по своим таежным избушкам, я просил смотреть, но все возвращались, ничего не обнаружив.
   По ее необыкновенному веселому состоянию, и особенно в два последних месяца, мне стало думаться, что, может быть, она заболела и, вместо ягод, подалась еще куда-нибудь.
   Надя уехала в Ялту.
   По радио как-то сообщили, что с самолета найдена заблудившаяся женщина и что она доставлена в больницу. Тут я стал писать во все концы, в газеты, просить их выяснить фамилию этой женщины и где она находится. Дописался до ЦК партии и до Хрущева, но за целый год ничего я от них не добился толкового, а все свалили с себя на районную милицию. А милиция сообщила, что если где кто найдет труп и нам укажет, мы тебя уведомим, жди. Я писал, что, может быть, женщина заболела и лишилась сознания и будет валяться в больнице годами, неизвестная никому. Но нигде я не встретил живого и деятельного участия, только один архивный работник сказал, что он три дня пересматривал архивы, но дальше не стал смотреть без точной даты.
   Невдалеке от нас была деревня Никольское. Один рабочий, живший там, взял ружье и пошел побродить по болотам. Лето было сухое и жаркое, по мхам было везде сухо, в любом направлении. Перешел он небольшое болотце, и дальше в кедровничке зачирикали рябчики, он туда - и вдруг видит человеческий череп, а возле него лежит кучкой одежда, из которой все кости вытасканы зверями. Один сапог резиновый, наполовину отгрызанный, валяется. В мешке ведро клюквы набранной. У правой руки по положению одежды лежали портяночки выкрученные. Сообщили мне. Я упросил охотника, и он привел меня, и я по всем остаткам установил, что это была Елизавета Лаврентьевна.
   Дал телеграмму, быстро приехала ее сестра. Все останки похоронили на общем кладбище. Все вещи в доме ее сестра забрала и увезла в Ялту, но корову из жалости не забрала, и я ее теперь, как старушку-пенсионерку, кормлю, хотя она по старости своей уже не носит телят и третий год без молока.
   И так Елизавета Лаврентьевна замерзла в холодную ночь в тайге 30 сентября 1963 года. И вот уже третий год я живу совершенно один, в самом горестном состоянии внезапной трагической потери друга.
  
  
   Е.Ф.Шершенева. НОВОИЕРУСАЛИМСКАЯ КОММУНА ИМЕНИ Л.Н.ТОЛСТОГО
  
   В 1923 году организовалась сельскохозяйственная коммуна имени Л. Н. Толстого близ станции Новый Иерусалим Виндавской железной дороги.
   Группе желающих жить и работать на земле была отведена земля и постройки, ранее принадлежавшие помещику Швецову. Главным инициатором и вдохновителем был Митрофан Нечесов, а его основными помощниками - группа молодых людей, единомышленников Л. Н. Толстого. Детская колония в Снегирях тогда ликвидировалась. Роно противодействовало всё глубже укоренявшемуся в ней духу Толстого. Оттуда в Новый Иерусалим сначала перешли Митрофан Нечесов, Вася и Петя Шершеневы, Коля Любимов, Георгий Васильев, Петр Никитич Лепехин. Всем, кто раньше или позже переселился туда, кто жил долго или хоть немного гостил, навсегда запомнилась та пора как самая лучшая, самая лучезарная из всего их длинного прошлого.
   Хозяйство в бывшем имении Швецова было очень запущено, не было инвентаря, семян, не было денег и неоткуда было их взять. Не было ни одежды, ни обуви. Были только единство взглядов, доверие друг к другу, любовь к труду, к новому общему делу и молодость с ее выносливостью и оптимизмом. И ничего, что на пятерых мужчин были одни сапоги и по вечерам надо было решать, кому завтра с утра они будут нужнее, кому нужнее более приличный пиджак.
   Как только ни изворачивались, чтобы поднять хозяйство! Ведь в нем было еще и несколько изголодавшихся, качающихся от слабости животных, которых надо было во что бы то ни стало оздоровить. Но умелые руки, вера в себя, предприимчивость и неиссякаемая инициатива делали свое дело. Копали, пахали, пололи, косили, вставали с восходом солнца - и выдержали, вынесли, спасли животных. Летом сдали помещение под дачу Георгию Христофоровичу Таде, милейшему, сочувствующему нашему начинанию человеку. Он щедро поддержал коммунаров в ту пору, стал на долгие годы их другом и советником. Продавали в тот год хорошо уродившееся сено, наладили инвентарь, купили коров, привели в порядок молодой, но запущенный сад, починили парники. Вырастили чудесного жеребца. Это, конечно, произошло не сразу и далеко не легко. Были разочаровании, ошибки, промахи, но вообще подъем хозяйства шел интенсивно, и довольно скоро это заметил и районный земельным отдел.
   В коммуну стали вливаться новые члены. В первое время председательствовал Митрофан Федорович Нечесов; Вася Шершенев помогал ему в административных делах, а также, имеете с Ваней Свинобурко (потом именовавшимся по жене - Рутковским), работал на поле. Ваня хорошо знал сельское хозяйство, был большой любитель и знаток лошадей. Сережа Алексеев взял на себя огород; Коля Любимов везде охотно и умело применял свой труд. Административные дела, а также наблюдение за поведением и режимом нашей зеленой молодежи вел степенный, выдержанный и иногда, как нам казалось, слишком рассудительный Петр Никитич Лепехин, работавший ранее в детской колонии воспитателем. Георгий Константинович Васильев взял на себя пчеловодство. Через какое-то время прибыл к нам Петр Яковлевич Толкач с семьей и оказался опытным животноводом. До ликвидации коммуны (а потом на Алтае) он продолжал вести это никому неприглядное дело.
   Появились женщины. Первой приехала Маня Савицкая, которой и досталось вести еще такое бедное, скудное домашнее хозяйство тогда еще холостяков-коммунаров. Конечно, не было ни кастрюль, ни посуды, и особенна Маня мучалась с бельем, которого ни у кого не было, и ей приходилось чуть ли не ежедневно то вшивать оторвавшийся рукав, то из двух рубах с трудом выкраивать одну, то делать безрукавки. Потом пришли Оля Брэн, ставшая впоследствии женой Коли Любимова; потом, кажется, Оля Деева, и в 1924 году совсем переселилась от Чертковых я. Много позднее приехали вслед за Петром Яковлевичем его жена Марта с детьми и из детской колонии Юлия Францевна Рутковская, до конца существования коммуны державшаяся особняком, в отличие от ставшего ее мужем Вани Свинобурко, бывшего воспитанника колонии. Ваня был на редкость покладист, открыт, благодушен и миролюбив. Широкоплечий, малограмотный, простецкий труженик, совершенно аполитичный, никогда не задававшийся никакими общественными вопросами. Не помню, откуда у нас появился Прокопий Павлович Кувшинов с женой Ниной Лопаевой - хорошей работницей, но чрезвычайно трудной по характеру, с истерическими выпадами и постоянным недовольством другими. Одним из первых в коммуну переселился Ваня Зуев, исключительно выдержанный, спокойный, крайний вегетарианец.
   Почти с каждым жившим в коммуне было что-то связано глубокое, хорошее. Почти каждый, кто меньше, а кто больше, проявлял себя по-особенному и, разрывая шаблон общепринятого, клонил в какую-то свою собственную сторону, ради поисков лучшего (как тогда казалось, как того хотелось). Думали, искали, проявлялись в жизни кто как понимал. Ваня Зуев, закаляясь, спал зимой на балкончике, ел сырые овощи и зерна, совершенно не употребляя вареной пищи. Он считал, что это полезнее и удобнее. Сережа Алексеев не стриг волосы и одно время вдруг решил ходить совсем без одежды, считая, что естественность утверждает целомудрие, воспитывает здоровый взгляд на половое различие. Некоторые - Костя Благовещенский, те же Сережа Алексеев и Ваня Зуев, Петя Шершенев, Женя Антонович, а одно время и я - не употребляли молока, не желая быть участниками в животноводстве, а следовательно, в убийстве молодых быков и старых коров, непригодных ни для чего, кроме мяса. Все перечисленные мною лица, кроме меня, не употребляли по этим же причинам, т. е. желая быть до конца последовательными вегетарианцами, кожаной обуви. Никто ни над кем не смеялся, уважая взгляды друг друга. Подтрунивали только над "голизмом" Сережи. И не только подтрунивали, а возмущались (особенно Петр Никитич) и боролись (особенно Вася). "Ну что это такое, правда!" - восклицала Надя Хоружая, встречая по дороге к речке голого Сережу. Надя - худенькая, хрупкая, всегда чем-то напряженно озабоченная или огорченная какими-нибудь неурядицами, которые, конечно, бывали у нас, но глубоко не внедрялись. "Всемирная плачея" или "Надежда Суматоховна Пищалкина" - так звали ее за это, шутя, Вася и Митрофан. Она не обижалась (или, может быть, не показывала вида) и продолжала хлопотать, о ком-то заботиться, чем-то огорчаться и кого-то убеждать своим тоненьким, немного пискливым голосом. Помню Таню Вишневскую, пришедшую к нам из какого-то детского дома. Круглая сирота, кажется, подкидыш - маленький бычок, с глубоким шрамом на щеке. Она и Катя Доронина занимались с Евгением Ивановичем Поповым, совершенствуя знания по грамматике и арифметике, учась стенографии и, вероятно, еще чему-нибудь, используя всестороннее образование этого удивительного человека. Из Тани Вишневской потом вышел серьезный, волевой человек. Она стала детским врачом. Катя Доронина - светлая блондиночка, хорошая, добрая, скромная подруга моя. Работая по неделям в паре (мы всегда дежурили в кухне парами), то на кухне, то на огороде, в поле, на скотном дворе, - сколько мы вместе провели тогда молодых дней наших!
   Наш простодушный Вася Демин - стихоплёт и ловкий парень, отмечавший наши воскресенья пышными булочками и сладкими плюшками. Мастер столярного дела - Вася Птицын. Веселый шутник, балагур и немного ворчун, слесарь Миша Дьячков. Украинец, неповоротливый Павло Чепурный, он один из очень немногих, кто как-то не нашел себе места в коммуне. Самоучка, посредственный, но уверенный в себе рисовальщик Сережа Синев. Братья Благовещенские - Костя и Миша. Костя - аскет, с философским настроем ума, изучавший в то время теософию и сумевший убедить меня и том, что я - вторая Ани Безант, которая должна нести миру свет и разумение, а не устраивать свое личное счастье, заводя обыкновенную семью. Он увлек меня кармами, потусторонними мирами, возмездием в жизни будущей (после смерти) за грехи в настоящей. Много страданий причинило нам всем троим (мне, Васе и Косте) мое увлечение Костиной фантазией. Она крепко переплелась с привитым мне с детства стремлением к полному целомудрию и отдаче себя без остатка служению людям. Как применить эти стремления в жизнь, я не знала, и первое, на что решилась, был отказ Васе, который тогда предлагал мне брак. Миша Благовещенский - брат Кости, худой, болезненный весельчак, не разделял Костиных мудрствований. Оба брата были очень музыкальны. Костя, не доучившийся в консерватории, виртуозно играл на мандолине, а Миша на балалайке. Вася иногда подыгрывал им ни гитаре. Мы с Мишей одно время наладились петь дуэтом. Костя нами руководил и аккомпанировал.
  
  
  Уж вечер, облаков померкнули края,
  
  Последний луч на башне догорает...
  
   В зимнее время Мишиной обязанностью было чинить коммунальную обувь и подшивать всем валенки.
   Еще жили у нас одно время Митя и Варя Филипповы, гостили Зоя Григорьевна Рубан с Надеждой Григорьевной и мальчиком её Лёсиком; жила, как и в "Березках", очень близкая нам по духу, умная, ко всем ласковая Вера Ипполитовна Алексеева со всеми детьми, которые по мере сил участвовали в общем труде. В разное время, приезжая и уезжая, жили в коммуне: Дуня Трифонова, бывшая воспитанница колонии, с которой потом нам довелось спать на одной тюремной койке в Воскресенской тюрьме, Пелагея Константиновна, дружившая с Херсонским (фамилии ее не помню); Миша Салыкин с женой. Миша исполнял сильным баритоном классические произведения. До сих пор многие из нас не забыли, как серьезно и проникновенно он пел из "Демона" Чайковского: "Не плачь, дитя, не плачь напрасно", а еще "Смелей вперед, моряк, плыви, пой песню, пой. Уж цель виднеется вдали. Пой песню, пой..." Помню крепкого скрытного блондина - Клементия Емельяновича Красковского, в свое время много пережившего, с которым мы жили вместе еще у Пыриковых в Смоленской губернии; Борю Непомнящего, всегда страдавшего из-за идейного расхождения со своей женой.
   Исключительно яркой личностью был Сережа Булыгин, сын современника Л. Н. Толстого, писавшего и печатавшего о Толстом воспоминания. У них с Васей укрепилась большая дружба, несмотря на некоторые расхождения во взглядах. Сережа верил в божественность Христа. С незаурядным умом у него уживалась какая-то особая мистика, близкая к мистике евангельских христиан, сектантскую веру которых он неизмеримо внутренне перерос. Красивый лицом и мятежный духом, высокий, черноволосый, курчавый, с черными глазами, весь внутренне светящийся, он горел желанием немедленно осуществить всемирное братство. Он верил в практическую возможность этого, в установление для этой цели особой аграрной реформы - землеустройства по системе Генри Джорджа. Сережа долго и упорно думал об этом, составил план и проект реформы и позднее, уже в 30-е годы, невзирая на то, что друзья не советовали ему этого делать, отвез свои материалы в ЦК ВКП(б). Не знаю, ознакомились ли там с существом его предложений, но слыхала потом, что ему дали пакет с сургучной печатью и предложили отвезти его в какое-то учреждение (может быть, в земотдел) по месту его тогдашнего жительства, т. е. в Сибкрай. Потом нам стало известно через его жену, к которой он успел заглянуть на короткое время, что, прочитав содержание пакета, привезенного самим Сережей, его арестовали и он уже больше никогда не вернулся на свободу. Через десяток лет прошел слух что, переправляясь в числе освобожденных арестантов на пароходе, он погиб вместе со всеми на утонувшем судне. Между прочим, дело, по которому Вася был осужден в последний раз (в 1951 г.), неизвестно по каким причинам было связано с делом Сережи, арестованным на много лет раньше, а также с делом Петра Никитича Лепехина, который был взят "по делу Булыгина" (вероятно, только потому, что у него в комнате хранился чемодан Сережи с его бумагами). Потом, когда разбиралось дело Васи и Пети Шершеневых, пересмотрено было и дело Сережи. Его жену вызвали и сказали ей, что муж ее реабилитирован. Реабилитировали и Васю, а о Петре Никитиче мы знаем, что он погиб во время войны от голода и холода на лесозаготовках. Помочь ему было некому...
   Еще одно время жил у нас Илюша Колпачников. Я, по поручению Владимира Григорьевича Черткова, навещала его в московской тюрьме, куда он был заключен за отказ от воинской повинности; потом, после освобождения, он приехал к нам и вдруг, по непонятным причинам (надо думать, романтического характера, покончил с собой. Кажется, это было первым самым горестным событием у нас в то время.
   Вторым горестным событием, нарушившим нашу солнечную жизнь, был арест Фаддея Ивановича Заболотского. Я помню этот день, в июне 1928 года. Цвели луга, шел сенокос, едко пахло сухим сеном и свежескошенной травой. Мы чувствовали себя молодыми, счастливыми, независимыми. Вдруг в нашу независимость ворвалась чужая воля - арестовали Фаддея. Он, желая быть до конца последовательным антимилитаристом, отказался внести деньги на военный заем. Его посадили в телегу между двумя вооруженными милиционерами и повезли. Мы все, кто тогда жил в коммуне, шли за телегой. Прошли двор, аллейку с жимолостью, свернули на дорогу. Фаддей сидел спиной к лошади и все время спокойно, кротко улыбался нам, а мы плакали и махали ему, пока телега не скрылась из виду.
   Хочется привести тут недавнее письмо Юлика Егудина ко мне, в котором он рассказывает о вторичном аресте Фаддея, когда он, отбыв наказание, поселился в коммуне в Сибири. Вот что пишет Юлик:
   "Вспоминается суд у нас в столовой, на Алтае. В числе других судят Фаддея Ивановича. Его слова перед судом напоминают последние слова Сократа к судьям, так они звучат правдиво, торжественно, бесстрашно. Он, почти как Сократ, в заключение сказал: "Я кончил. Судите меня и делайте со мной что хотите". Все почти друзья прослезились от жалости".
   Вероятно, об этом же событии мне рассказывал кто-то из алтайских друзей следующее: на собрании, где присутствовали представители власти, Фаддей сказал, что не может участвовать в выборах в Верховный Совет, потому что власть действует насилием, а он против насилия. Представители власти стали ему говорить, что он враг народа, что он "волк в овечьей шкуре", что такие люди, как он, очень вредны и страшны для людей. Лева Алексеев стал в защиту Фаддея говорить, что Фаддей самый миролюбивый человек, что он не обидит и муху. Левину фамилию взяли на заметку. Потом собирали подписи присутствующих на собрании о том, что Фаддей враг народа. Лева отказался подписать. За это его арестовали вместе с Фаддеем. Фаддей не вернулся, Лева же после долгих лет мытарств по тюрьмам и ссылкам вернулся. А сколько таких, как он, не вернулось!..
   Где вы - дорогие, милые братья! Вероятно, давно уже на ваших могилах растет, засыхает и вновь вырастает трава, а ведь жизнь для некоторых ваших сверстников еще продолжается! Отчего же на вашу долю выпало так рано уйти? Ведь в вас столько было жизненной силы, правды, энергии! Вы несомненно были лучшими из многих людей, живших на этом свете...
   Вернусь к общей жизни в Иерусалимской коммуне. С прибавлением членов коммуны, особенно с появлением в ней семейных, организация труда, распределение денежных доходов, решение многих хозяйственных вопросов - всё стало много сложнее. Появились неудовлетворенные. Кому-то, вроде Пети Шершенева, хотелось иметь побольше свободного времени для живописи, кому-то хотелось удовлетворить уже не такие скромные, как это было у первопришельцев, потребности своих семейных. И потребности, и трудоспособность оказались различными. Митрофану как председателю хотелось во что бы то ни стало сохранить в коммуне дух опрощенчества и братства, какой был в ней в первое время. Ему совершенно чужды и противны были мещанские, с его точки зрения, традиции семейного быта, всякое проявление личного эгоизма. Он требовал подчинения, и его председательство стало носить несколько деспотический характер. Собрания становились бурными, накопившиеся вопросы не находили разрешения. Митрофану предложили снять с себя обязанности председателя, выбран был Вася Шершенев. К этому времени Вася уже был моим мужем. Ему пришлось встать во главе уже очень разношерстного и в то время взволнованного коллектива. Были недовольные матерями. В их адрес направлялись упреки. Васино положение осложнялось еще тем, что в то время и у нас был маленький ребенок, я страстно отдалась материнству и сильно оторвалась душой от коммунальной жизни. Во-первых, ребенок не давал мне возможности участвовать в общих работах, а также присутствовать на общих собраниях и вечерах отдыха; во-вторых, потому что я как бы, если так можно выразиться, опоэтизировала слишком свое материнство. Да и уход за ребенком требовался большой. И потому, что мальчик был слабым и много болел, и еще потому, что воспитывала я его, не имен никого, кто мог бы мне помочь, и руководствуясь книжными указаниями и советами врачей в консультации, т. е. исключительно чисто, аккуратно, по всем правилам и не отступая от режима. В какой-то степени материнство тогда заслонило от меня радостное значение трудового братства нашей коммунальной семьи, не хватало сил и умения сочетать одно с другим. Я часто проводила ночи без сна с больным Федей, а потом вставала в четыре часа утра на дойку. Это было не легко, но что делать!.. "Нельзя в условиях коммунального труда тратить столько времени на ребенка! - говорил Сережа Синев. - У меня нет ребенка, но зато я хочу иметь время для рисования". Некоторые считали несправедливым то, что матери работают меньше холостяков, а получают столько же. На общих собраниях вставал вопрос, как сделать так, чтобы, уделяя достаточное время детям, не ущемлять материального положения холостяков. Количество времени по уходу и необходимые для него средства тоже определяли различно. Мои желания (например, Марте Толкач) казались преувеличенными, она воспитывала своих детей проще и осуждала меня. Осуждали и Юлию Рутковскую, которая одно время вовсе отказывалась из-за маленького сына принимать участие в общем труде, а также отказывалась кому бы то ни было (исключая Дуню Трифонову) доверить своего Витуся. Но конце концов всё понемногу отрегулировалось, нашелся выход, все успокоились и помирились. Много этому содействовала мягкость и миролюбие Коли Любимова (у него тоже были маленькие дети), равновесие и справедливость Вани Рутковского, никогда не защищавшего эгоистические выпады Юлии. Решено было матерям, кроме выходного дня в неделю, иметь еще один выходной, для обслуживания детей; устранили от дойки женщин, страдающих ревматизмом рук, и на нас с Варей Филипповой возложили обязанность ухаживать за всеми детьми коллектива. Сначала противившаяся этому, Юля потом стала доверять нам Витуся и сама включилась в дежурство по уходу за всеми детьми. Мужчины сделали нам манеж из прутьев, который мы выносили на лужок, где и паслись все наши малыши.
   Пошли навстречу и нашим художникам. Общим собранием решили признать за Петей особые способности к рисованию и выделить ему два часа в день. Прокофий Павлович сказал на собрании: "Пойманный художником момент в природе неповторим, этим надо дорожить". Петя Шершенев стал много работать над живописью. Если не ошибаюсь, и Синеву, чтобы не обидеть, тоже дали такую возможность, хотя его данные как художника были очень слабые. Петя в то время, загорелый, с чалмой на голове, стройный - сам был настоящим сыном природы. Георгий называл его солнечным братом. Спустя много лет ко мне попали чьи-то стихи, которые Е. И. Попов прислал Пете, по-видимому, связывая их с тогдашним его состоянием:
  
  
  Не мир хорош, а хороша
  
  Порой в тебе твоя душа.
  
  И не гармония природы
  
  Звучит среди лесов и вод,
  
  А сердце в чистый миг свободы
  
  Само я груди твоей поет...
  
   Думается, были у нас тогда и раздолье природы, и чистота сердец, и желание свободно и правильно мыслить и жить. Поэтому и удавалось Васе, которому было еще только двадцать пять лет, справляться со сложной обязанностью председателя. Хотя надо сказать, что он обладал большим тактом, выдержкой и вместе с тем решительностью, которые помогали ему быть главой и душой общества, где был общий котел, общий бюджет, в котором надо было сберечь принцип "давать по способности и брать по потребности". Надо было выявить и реализовать способности и не дать разыграться потребностям. Надо было, чтобы расчет не умертвил братства и радостей труда. Конечно, были у нас промахи, но все-таки вся жизнь коммуны того времени имела характер подъема, доверия, снисхождения и настоящей радости труда. Отдельные штрихи недовольства нейтрализовались общим настроем добродушия, веселости и молодого счастья.
   Жизнь начиналась с трех-четырех часов утра, а то и с двух часов ночи. Дежурный будил сначала того, кто должен был отправить на станции в товарном вагоне в Москву молоко; потом тех, кто доил коров и выезжал пахать или косить. Кто-то вскакивал по первому зову, кто-то вставал сам, кого-то трудно было добудиться, но от своих обязанностей никто не отлынивал. А вечером, особенно в первые годы, непременно было веселье. Веселье до изнеможения. Несмотря на усталость, играли в лапту, в горелки, а зимой устраивали спектакли, пели, шутили и просто дурачились и смеялись до упаду. Вася и Митрофан были зачинщиками веселья, которое, впрочем, забирало всех. Летом в нем принимали участие и наши гости - дачники: Н. Ф. Страхова с сыном и мужем, Куракины, Добролюбовы; приезжали к нам и из колонии Арманд. Никто не стеснялся и не жеманился. Много удовольствия доставила нам Надежда Григорьевна Добролюбова своим удивительно мягким, задушевным и мелодичным пением. У нее образовалась привычки всем нам по очереди как бы "посвящать" из своего репертуара что-либо, по ее мнению, имевшее отношение к каждому из нас. Мне она "посвятила" романс Рахманинова "Сирень", а Васе - "Жаворонка" Глинки. На всю жизнь милая песенка этого полевого жителя и для меня, и для Васи была связана с той порой нашей молодости.
   Как-то летом одно из наших помещений занимал детский очаг - пункт, организованный Вегетарианским обществом для маленьких беспризорных детей. Мы ребятишек называли "пунктиками" и снабжали молоком и овощами. Руководительницей очага тогда была Саша Знаменская. У нее тоже был мелодичный голос и тонкая, своеобразная манера петь русские народные песни и старинные романсы. Бывало, после трудового дня соберутся где-нибудь под луной, на ступеньках террасы, и кто-нибудь скажет: "А ну-ка, Сашенька, затяни нам "Ноченьку". Кто-то вторит, кто-то подтягивает. Не могли мы знать тогда, что это были лучшие наши дни, лучшие и неповторимые... Вася и Митрофан были неистощимыми рассказчиками. У них всегда находился новый материал для отображения кого-нибудь в лицах. Исполнительский контакт создавался на лету, один удачно и своевременно дополнял другого.
   Был у наших коммунаров и другой репертуар, не имеющий почти никакого содержания, но вызывавший всегда столько смеха и веселья, что он мне запомнился. С этим репертуаром они выступали однажды зимой даже в железнодорожной колонии "Железниково" (или "Дубрава", теперь я уже запамятовала), выехав туда в сопровождении чуть ли не всех нас на санях, да не на одних, а целым поездом. То был очень морозный день, под полозьями скрипел и искрился снег. Чтобы согреться, мужчины выскакивали из саней и догоняли лошадей бегом. Инсценировали старинную песню "Три красавицы небес шли по улицам Мадрида. Донна Клара, донна Рес и красавица Пепита". "Красавицами" были Вася, Петя и Коля Любимов. Они наряжались в наши женские яркие платья, юбки и платки. Нищим, поцеловавшим Пепиту, был Митрофан, а продавцом роз - Георгий Васильев. Они изображали всё это с феноменальной серьезностью и до того смешной грацией, что трудно было от смеха не свалиться на пол. Митрофан, вместо роз, преподносил Пепите (Пете) веник-голяк. Уморительней всех выглядел наш скромный Коляшка Любимов, в сильно декольтированном платье и платочке, завязанном на затылке.
   Иногда после ужина, в длинные зимние вечера, вдруг расшалившись, к

Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
Просмотров: 416 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа