рабочая дружина для подготовки жилья и т. п. Когда я пришел в коммуну, рабочий и продуктивный скот за несколько дней до меня уже был погружен в вагоны и отправлен с Петром Яковлевичем Толкачом, а теперь готовилась к отправке еще группа коммунаров: Марта Толкач с детьми Олей, Лидой, Вовой, Нина Лапаева с сыном Шурой, Надя Гурина, Ольга Любимова, Ваня Сурин, Миша Барбашев, Вася Лапшин и другие, и я, Димитрий Моргачев, поехал с ними. Погрузились в вагон пассажирского поезда и тронулись в Сибирь. Сибирь для всей нашей небольшой группы была новой, неизвестной страной.
Всё еще было покрыто снегом. На четвертые сутки приехали на станцию Новокузнецк, за нами были высланы лошади с бричками. Погрузились и поехали. Подъехали к Томи, по льду уже идет вода. переезжать рискованно, но все же переехали благополучно. На другой стороне реки поселок, это оказался город Кузнецк - старый. Маленькие деревянные домики, на горе, над городом, старая крепость. В городе когда-то отбывал ссылку Достоевский. Но меня больше удивило село Феськи, через которое мы ехали. Домики тоже деревянные. Я зашел в один дом попить. Чистота и опрятность, цветы на окнах и даже на полу в кадках, полы крашеные, а ведь Сибирь считали каторжной, а здесь намного лучше живут, чем в центральной России. У нас полы в избах были редкость, а цветы были только у духовенства, а у крестьян ни у кого не было.
Вот приехали мы в свой новый поселочек. Несколько домиков недалеко от берега реки Томь прижались к горам. Переночевали на новом месте. Наутро на работу. Нужно было делать кухонный очаг под навесом. Никто не мог класть печи, сделать котел и духовку. Предложили мне, а я не только не мог их делать, а даже не видал, как их делают. Надя Гурина говорит мне: "Пойдем, я видала, как клали кухонный очаг", - и мы с ней вместе взялись за работу и к вечеру сделали кухонный очаг с плитой, котлом и духовкой. Тяга была хорошая: быстро варилось и поджаривалось. Еще зимой был сделан новый большой дом; хотя еще крыши не было, но нужно было в нем делать печи. Я уже оказался печником и приступил к кладке печей трех и пяти оборотов. Как сложили печи, подсушили, и тут же поселились жильцы: новая семья коммуны стала прибывать. Стали покупать дома в окрестных селах, перевозить и ставить. Я все клал печи.
По вечерам мы обсуждали, как лучше, свободнее устроить семейную жизнь коммунаров, и все пришли к выводу: надо каждой семье предоставить отдельную комнату или домик. Было известно, что прибудут на новое поселение несколько сот семей из разных концов страны, разных национальностей и разных оттенков христианской религии. Материальной помощи переселенцам не было ни от государства, ни от кого, лишь предоставлялся льготный переселенческий проезд по железной дороге, согласно билетам, подаваемым Наркомземом. У кого был хлеб и фураж, опять-таки, согласно правилам, их сдавали на местах по соответствующей переселенческой квитанции, а здесь получали в местном "Заготзерне". Это было очень удобно. В апреле 31 года приехали последние члены коммуны "Жизнь и труд", закончив ликвидацию хозяйства под Москвой. Стали усиленно подъезжать переселенцы из разных республик и областей Советского Союза.
Кое-что посеяли весной. Озимых посевов не было. Приезжающих приходилось размещать с трудом, по несколько семей в домике или квартире. У кого из приезжающих были средства, поручали им самим покупать дома в окружающих селах; потом их разбирали, перевозили и ставили силами коммуны. У кого не было средств, как у меня, тем строили за счет коммуны, с этим не считались.
Всё привезенное имущество, и скот, и хлеб вступавших в члены коммуны оценивалось и принималось в общее достояние коммуны и записывалось на лицевой счет сдававшего, так же как и деньги.
Переселявшихся всё прибывало, и даже начали приезжать самотеком, без переселенческих билетов, и не только единомышленники Толстого, но и из разных религиозных течений: субботники, малеванцы, баптисты, добролюбовцы, но надо сказать, что и эти люди были близки по своему отношению к жизни и быту к толстовскому учению. Были субботники, которые еще в царское время присуждались к 12 годам каторги за отказ от военной службы. Малеванцы и добролюбовцы также не брали оружия в руки. Почти все придерживались вегетарианства. Все отрицали церковную веру с ее обрядами, иконами, таинствами и т. д. Ну, и, само собой разумеется, вели более или менее нравственный образ жизни: не пили, не курили, не сквернословили. Потом решили не стеснять друг друга в выборе формы жизни, и все приехавшие могли объединяться по их желанию в коммуны, артели, общины. Так, кроме коммуны "Жизнь и труд", создались: артель "Мирный пахарь" - субботники и украинцы; "Всемирное братство" - община из-под Сталинграда, считающая себя последовательницей Толстого. Барабинская группа создала свое поселение в 3-4 километрах от коммуны. Бийская группа создала свое хозяйство около шахты Абашево. Омская группа была небольшой. Так что на земле, отведенной в Кузнецком районе Западной Сибири под толстовское переселение, создалось несколько самостоятельных групп.
Я был уже в коммуне, а семья моя находилась на родине, где когда-то создалась наша первая коммуна. В июне 1931 года я поехал за семьей. Ехать нужно было через Москву, и Совет коммуны дал мне несколько поручений. Часть членов коммуны, прибывших из Киргизии, были там лишены гражданских прав. Коммуна ходатайствовала за них, указывая на незаконность лишения, так как они не были эксплуататорами. Прибыл я в Москву и пошел к В. Г. Черткову. У меня было еще словесное поручение - выяснить, нельзя ли будет нам переселиться за пределы страны, не помню точно, куда предполагалось, кажется, на какой-то остров.
Владимир Григорьевич договорился с заместителем М. И. Калинина - со Смидовичем Петром Гермогеновичем, в какой день он нас примет, и в назначенный день я, Дима Чертков и Вася Шершенев пришли в приемную Калинина. У Калинина и Смидовича был один секретарь между двух кабинетов. Всего в приемной Калинина было восемнадцать кабинетов, где принимали крестьян с просьбами и ходатайствами по всем делам, и сами секретари решали от имени Калинина, куда направить просителей. Кабинет Калинина был на втором этаже и туда пускали по пропускам. Нас пропустили, сидим в секретарской в ожидании Смидовича. Заходит М. И. Калинин, я его не знал. Все встали и сказали: "Здравствуйте, Михаил Иванович". И я встал, я понял, кто это. Калинин - небольшой старичок, очень схожий со своими портретами. Он, обойдя секретаря, зашел в левый кабинет. Через несколько минут приходит человек и спрашивает: "Пришел ли Михаил Иванович? Мне надо к нему". Секретарша отвечает: "Сейчас доложу". А этот человек говорит: "Он вчера давал мне поручение, и мне нужно с ним поговорить". - "Нет, я спрошу", - и секретарша вошла в кабинет Калинина, тут же вышла: "Нет, Михаил Иванович не может вас принять". Человек пожал плечами: "Тогда передайте ему эту папку". Тут я подумал: "Как крестьянам ездить к Калинину, когда он не принял, по-видимому, члена правительства".
Наконец, пришел Смидович, позвал нас к себе в кабинет. Он сам закрыл дверь на крючок и поставил ширму; потом сел и усадил нас. Начался разговор. Я подал ему ходатайство коммуны о восстановлении лишенных избирательных прав. Он прочитал и сказал: "Это очень плохо, не наши люди". Долго мы говорили об этом. Наконец, Смидович сказал: "Я поговорю об этом с товарищами, а вы через несколько дней наведайтесь". Потом он попросил, чтобы нам принесли по стакану чая и какую-то сдобу. Тут мы ему помянули о переселении за границу, на остров. Он посмотрел на нас удивленно и сказал: "Нет, друзья, этого мы не разрешим, да и я не могу поставить этот вопрос перед своими товарищами. Там безработица, а у нас нужны рабочие, так что живите на своем месте и будьте примером коммунистической общественной жизни в нашей стране". Так сказал Петр Гермогенович Смидович.
Перед поездкой за семьей на родину было получено мною письмо от жены, что на мое имя пришел какой-то большой пакет, но сельсовет его не отдает, да еще что-то ругает меня. Пакет этот был - переселенческие документы от Наркомзема моей семье на переезд по железной дороге но льготному, переселенческому тарифу в Западносибирский край, до ст. Новокузнецк. Я рассказал об этом Владимиру Григорьевичу. Он мне советовал не ехать за семьей самому, время такое безответственное, и могут меня посадить. Пиши, мол, ей, чтобы они сама с детьми ехала сюда, в Москву. Но я не послушался его, говоря, что я никому не покажусь. Владимир Григорьевич был даже недоволен, что я поехал. От Москвы четыреста километров, приехал на станцию Тербуны перед вечером, до дома 7-8 километров, Потел пешком по полевой дороге. В моем доме жил один коммунист. Иду по своему саду, уже было почти темно, а жена коммуниста увидела меня. Поздоровались. На следующий день быстро собрали свое незначительное имущество, отвез на станцию и сдал в багаж до Москвы. Это было в начале июля, и я со своей семьей пошел в сарай спать. Мы с женой долго разговаривали о Сибири, о коммуне. Уже под утро заходит несколько человек с председателем сельсовета. Арестовали меня и хотели забрать оставшееся барахлишко, но мы его успели уже сдать в багаж. Повезли меня в село Бурдино, поместили в церковную караулку. Предположение Черткова оправдалось.
Сельсовет находился рядом с домом дьячка. На этот день было намечено общее собрание села Бурдино. Слух о моем аресте быстро облетел всё село. Знакомые и друзья стали собираться в караулку ко мне. Я шутя всем отвечал: "Я приехал сюда, чтобы получить часть имущества церкви, ведь я много лет сюда подавал". Потом говорили о Сибири, о коммуне. Караулка переполнилась народом, потом пришел председатель сельсовета и сказал, чтобы шли на собрание, а меня охранять поставили молодого парня, чудачка. Часам к одиннадцати пришел мой сын Ваня, принес мне завтракать, вареных яиц; я немного позавтракал и предложил моему караульному поесть, а сам вышел. Обошел вокруг церкви, в церковной ограде было кладбище, где похоронены мои родители: отец, мать, дедушка и бабушка. Обошел их могилы, постоял около могилы матери. Потом подошел к кирпичной ограде. Посмотрел: на дороге никого нет, и тут же созрела мысль - уйти. Перепрыгнул через стену, перешел дорогу, спустился в ложок к кузнице, а там уже прибавил шагу, свернул на огороды, засеянные хлебом и коноплей, и бегом, пригнувшись, добежал до лесу и в лес. Я ушел уже около двух километров, и тут услышал крик и смех всего общего собрания: "Лови, лови его!" Но теперь было уже поздно ловить меня. Да и где ловить? Ведь никто не видал, куда я ушел. Мой сторож подождал меня, а потом видит - меня нет, пошел и заявил собранию, что я убежал. Тут-то и закричали, и засмеялись.
Прошел я по лесу километров пять в место против нашего поселка, но до него тоже было километров пять. Стало темнеть, и я пошел напрямик по хлебам. Пришел к дому уже в темноте. Убедившись, что здесь тихо, показался жене, а сам отправился спать в нескошенную рожь, провел там ночь и заболел животом. Пришла жена, а я умираю от боли, она всё плакала; я провел там весь день на жаре, а вечером кое-как добрался до друга, бывшего нашего коммунара Петра Васильевича Ульшина, нашего тракториста. Попил чаю с вареньем и мне стало легче, тут я поспал и стало совсем хорошо.
Я был в трудном положении: дом занят, какие были вещицы, отправили в Москву. Куда деться жене с шестью детьми, из которых только один уже взрослый - Тима. Надо было всем уезжать. Хотя лошади теперь были все колхозные, но люди-то были свои, дали лошадь, и сестра довезла мою семью до ст. Тербуны. Взяли билеты, но не на тот поезд, который шел без пересадки до Москвы, в середине дня. Районное начальство знало меня и ненавидело и часто приходило к этому поезду, а потому мы взяли билеты на поезд, отходящий утром, с пересадкой в Ельце. Жена с детьми садилась с перрона, а я стоял около церкви с другой стороны поезда, метрах в сорока от линии. И когда поезд дал второй звонок, я бегом к поезду, прицепился с другой стороны, в вагон взошел уже на ходу. В Ельце пересели на другой поезд на Москву через станцию "Лев Толстой" и благополучно приехали.
На следующий день я уже один пришел к Смидовичу. Меня долго не пропускали на второй этаж. Охрана говорила, возьми пропуск у кого-либо из секретарей. И началось хождение по секретарям, никто не дает пропуска и никто не хочет позвонить к секретарю Смидовича, который знает, что я должен зайти. Наконец, один все же позвонил. Секретарь Смидовича приказал дать пропуск, и я прошел к Смидовичу. Захожу, поздоровался. Петр Гермогенович стал задавать вопросы о месте расположения коммуны. Я объяснил: место горное, отроги Алтая, есть и лес, и сенокосы. Строим своими силами дома и скотные дворы. Покупаем рабочий скот. Одним словом, оснащаемся основательно.
- Это хорошо, - сказал Смидович и далее спросил:
- Как далеко от вас строится завод? Не просится ли в вашу коммуну местное население?
Я отвечал, что завод от нас строится в 25 километрах, а из местного населения пока еще никто не просится к нам.
Наконец он говорит мне:
- Ваше ходатайство о восстановлении в правах граждан членов коммуны я согласовал с товарищами, они дали согласие просьбу удовлетворить, о чем вам будет письменное уведомление.
Смидович был в хорошем расположении духа и много интересовался коммуной. А когда я рассказал о себе, что в мое отсутствие меня лишили избирательных прав как сектанта-толстовца, Смидович сразу же сменил свое настроение и нахмурился:
- Это дело хуже, - сказал он.
Я объясняю ему свое положение, что я раньше с рабочей дружиной уехал в коммуну, а теперь приехал за семьей. Семья уже в Москве. Взгляды Толстого я разделяю с 1915 года. Организовал у себя в селе кооперацию, организовал коммуну в 1922-1924 годах, которая впоследствии перешла на устав артели, первой в нашем Елецком районе.
Смидович задавал еще много вопросов. Наконец сказал:
- Я даю тебе отношение в Моссовет, чтобы тебе выдали переселенческие документы и билеты.
Я поблагодарил его. Смидович на прощанье сказал:
- Желаю вам успеха в строительстве новой общественной формы жизни - коммунистической.
Я вышел от него в радостном настроении, был рад и за себя, и за других.
На другой день братья Алексеевы - Петя и Илюша, съездили за моим багажом. Съездили со мною в Моссовет - получить документы и проездной билет - книжечку, куда были вписаны я и вся моя семья и еще несколько человек, ехавших в коммуну.
В июле 1931 года мы приехали в коммуну. Мне выделили маленький домик, бывшую баньку, где я прожил до 1936 года, а семья до 1947 года. Я опять приступил к строительству жилых и хозяйственных построек, а сын Тимофей пошел в полеводческую бригаду.
Я чувствую потребность описать свои переживания и впечатления от жизни в коммуне "Жизнь и труд", но пережитого так много и такого яркого, полного и разностороннего, что охватить всё я не в состоянии, тем более что и память уже ослабела, и я буду описывать то, что еще не изгладилось совсем из памяти.
К осени 1931 года в коммуне насчитывалось более пятисот душ, а урожай был собран небольшой, хлеба нет, на рынке он очень дорог, один кирпичик стоил 40-50 рублей. Наличных средств оставалось мало в коммуне, так как покупали дома и рабочий скот. Совет коммуны собрал общее собрание для решения насущных вопросов о хлебе. Было решено поручить совету подыскать работу для всех трудоспособных мужчин. Скоро работа нашлась. Договорились с лесозаготовительной конторой построить по речке Абашево, впадающей в Томь, на трех участках - Каменушка, Сленцы и Узунцы - дома и подсобные помещения для рабочих лесозаготовителей. По условиям пайки хлеба и продовольствие выдавалось не только рабочим, но и членам их семей. Так все трудоспособные мужчины выехали из коммуны на производство в Горную Шорию. Получаемая зарплата, а главное, продукты, получаемые на пайки, сильно снизили напряженность с питанием в коммуне. Я работал на среднем участке - Каменушке, где работой руководил Гриша Гурин. Закончили громадный клуб уже к весне, и наша бригада перешла на постройку железной дороги - ветки в лесную гавань Абагур, где также выдавался паек и на членов семьи.
В 32 году коммуна посеяла уже больше хлеба и овощей. Овощеводство давало коммуне в дальнейшем основной доход. Сбыт овощей был неограниченный, так как километрах в 25 от нас строился гигантский Кузнецкстрой, овощи требовались очень, а местное население ранее огородничеством не занималось.
К июлю месяцу вернулись с производства все члены коммуны и приступили к ее благоустройству и постройке жилых домов, скотных дворов, амбаров, овощехранилища и т. п. Населения в 1932 году стало немного меньше, чем в 31-м, происходил естественный отсев, как во всяком переселении: кто убоялся трудностей, кому климат не подошел, кто не нашел того, чего ожидал в мечтах. К этому времени в коммуне уже были люди разных специальностей по всем видам труда, необходимым в сельском хозяйстве. Хозяйство росло не по дням, а по часам. Были люди со средним и даже высшим образованием, и это помогло нам организовать свою школу. Так что детям уделялось много внимания и серьезности.
Построили две теплицы для выращивания ранней рассады: огурцов и помидоров. Заложили парниковое хозяйство на триста рам. В теплицах в зимнее время выращивались огурцы и помидоры. Огородники были опытные: Сережа Алексеев и Прокоп Кувшинов. Вначале по сбыту овощей был уполномочен от коммуны Василий Шипилов, но он заболел, и тогда выбрали меня.
Коммуна находилась от г. Сталинска вверх по Томи на 20 километров. Там на берегу Томи построили домик как перевалочную базу. Туда причаливали наши гарбуза, которые мы завели для облегчения транспортировки овощей, картофеля, хлеба. Там выгружали и развозили уже на подводах по столовым Кузнецкстроя. Назад гарбуза тянули лошадью - тросом. Весь рабочий день я ходил по цеховым столовым завода, договариваясь, кому чего и сколько надо.
Вечером собираемся в свой домик на берегу реки, и я даю указание каждому: сколько и в какую столовую.
Под огород мы раскорчевали участок поймы реки, и родились овощи хорошо. Сажали мы их не менее трех гектаров, и в теплые дни прирост достигал ста пудов с гектара в сутки, а в холодные падал до десяти пудов с гектара. Это я помню потому, что сам их сбывал. Если после снабжения столовых что оставалось, то отправляли овощи на базар. Скажу - кому ехать, почем продавать. Со всеми столовыми расчет производился через банк перечислениями, а вырученные на базаре деньги передавались мне, а я их передавал в коммуну или сдавал на текущий счет в Госбанк. Все было основано на честности, на совести. Я уже знал, например, сколько должно быть выручено денег за воз огурцов, и когда продававший сдавал деньги мне, то я видел, что полностью, но были и такие случаи: чувствую, что деньги сданы не все, но я никому не говорил об этом, даже не делал замечания тому человеку лично, а пишу об этом только теперь, через тридцать пять лет. Да, совесть - великое дело, тем более, когда тебе доверяют; и вот этот человек, зная за собой грех присвоения, всегда стыдился, и не только меня, но и других. Ему казалось, что все знают об этом, что он нарушил доверие, оказанное ему.
Были в Сталинске столовые Инснаба, т. е. снабжение иностранцев, специалистов, инженеров, которые строили завод: немцы, бельгийцы, французы; кто строил доменные печи, кто прокатные станы, кто ГЭС, кто водоснабжение. О ценах там не разговаривали, только давай свежие овощи. Они когда садились за стол, то жевали сырую капусту - боялись цинги. Даже представители приезжали из горсовета в коммуну и просили снабжать иностранцев свежими овощами.
Для строительства коммуны требовалось железо, гвозди, стекло и другие материалы, даже мануфактура. Всё это трудно было найти в то время в продаже, и мне приходилось доставать через заводоуправление или через цеховые столовые, и много пришлось походить по заводоуправлению, а там отделов бесконечное множество и в каждом отделе что-нибудь есть. Впустую, т. е. с деньгами, ничего не выходило, и я нашел выход. В корзинку зимой возьму несколько кило огурцов свежих, помидоров, прихожу в тот отдел, что нам нужно, и тихонько покажу бухгалтеру и заведующему огурцы и помидоры. Они тут же затрясутся и просят продать им. Я говорю, что этого у нас в коммуне много, а у вас много того, чего у нас нет, но очень нужно. И передаешь корзиночку, ее освободят и выпишут, что нам нужно; конечно, все это за деньги. Надо было застеклить у нас большую теплицу, я нашел стекло зеленоватого цвета с проволокой внутри. Привез образчик домой, огородникам, те говорят: "Давай скорее!" Также был нужен двигатель небольшой для молотьбы хлебов, даже съездили за ним в Кундыбаш, но по распоряжению Кузнецкого завода.
Появлялись в коммуне люди, колеблющиеся по разным причинам, и они уезжали обратно на родину, получив расчет за внесенное в коммуну имущество. Хотя те, кто вступал в коммуну серьезно, вносили свое имущество безвозвратно и никогда его назад не спрашивали и не получали.
В коммуне без всякого сговора между отдельными лицами, но из искренних, честных, правдивых, любящих общую жизнь людей создался костяк; не костяк, а гранит; не гранит, а алмаз. А раз был алмаз, то был и песчаник, но об этом будет сказано позже. Колеблющиеся были, они уезжали. Но иногда, уехав, возвращались и просились вновь, да еще как просились!
Все трудоспособные мужчины проработали на производстве, получая пайки на иждивенцев, с октября 1931 года по июль 1932 года. Благодаря этому труду коммуна безболезненно вышла из самого трудного положения с питанием большой семьи в то время, когда хлеб был очень дорог и его не было.
Питание в коммуне было вегетарианское, без мяса. Члены коммуны не хотели поддерживать свою жизнь, пользуясь жизнью других существ. Хотя в коммуне был молочный скот и куры, но молоко и яйца шли главным образом для детей. Кроме школы, у нас был организован детский сад, и дети находились под наблюдением определенного человека, воспитателя, с которым они гуляли, ходили на речку купаться и на огороды, где работали почти одни женщины. Впоследствии в коммуне был посажен плодовый сад и клубника для продажи и для детей.
В коммуне решили построить водопровод. Мне поручили достать водопроводные трубы. На верхней колонии был утильцех, где было очень много труб, и новых, и забракованных, и погнутых, но вполне для нас пригодных. Договорились с заведующим утильцехом, я взял рабочих, отобрали трубы, погрузили на три или четыре парных брички, выписали фактуру. Я уплатил деньги. Переправились через реку и поехали по дороге в коммуну. В селе Феськи нас встретил уполномоченный ОГПУ Попов, приказал свалить трубы, а меня арестовал и привез в Первый дом.
Из десяти кирпичных домов, построенных в Новокузнецке в 1931 году, самый первый был занят под ОГПУ. Председателем совета коммуны был тогда Борис Мазурин. Он пошел искать меня. Ему везде отвечали, что меня нет: и в ГПУ, и в милиции, и в тюрьме. Но я был в ГПУ. Попов меня штурмовал, добивался, чего ему было надо. Предлагал мне материальную помощь: мы знаем, что ты из бедных, имеешь много детей, мы будем тебе помогать, но ты должен с нами разговаривать и чтобы никто из членов коммуны об этом не знал. Я заявил ему, что нужды я ни в чем не имею, я и семья всем обеспечены, разговаривать я с ним готов, но открыто, чтобы всё о разговоре было известно всем коммунарам. А где есть тайна, там для меня есть ложь и подлость. Попов начинает сердиться и с криком говорит мне: ты сгниешь здесь, в этих стенах! Я отвечаю ему: все равно где-нибудь гнить, и вам тоже свое время придет - сгниете. Однажды посадили ко мне в камеру молодую женщину. Двое или трое суток она сидела вместе со мной, жаловалась мне, что ее мучают ни за что (не упомню, какую причину своего ареста она выставляла). Но я понял, что она была подсажена для искушения меня и чтобы узнать от меня что-нибудь.
Однажды Попов вызвал меня на допрос ночью, хотя это было обычное дело, и задает мне вопрос: "Признаешь ли ты советскую власть?" Вопрос колкий. Я задумался, что ответить следователю, а мысли в голове бегут одна за другой, а я молчу. Следователь несколько раз требует ответа и говорит: "Что, у тебя языка нет или не действует?" А я сосредоточенно думаю и, наконец, прихожу к выводу: если я стал на этот путь, то чего же мне бояться, скажу ему откровенно.
- Я не признаю никакой власти насильственной.
Попов громче: - А советской?
Я отвечаю: - Никакой!
Наконец, Попов крикнул, сколько у него было сил: - А советской? - вскочил и так сильно ударил по столу кулаком, что стол подпрыгнул и все, что на столе: папки и чернила - всё упало на пол. Я сижу и не шелохнусь, гляжу на следователя, и тут же решил, что не буду больше с ним разговаривать. Он посидел немного, поднялся и стал собирать с полу всё, что упало со стола. Наконец, начинает спрашивать у меня другое. Я молчу. Так он несколько раз обратился ко мне. - Что не отвечаешь? - И я сказал ему, что не желаю разговаривать с ним. - Почему? - Потому что вы сумасшедший, так ударили по столу, что на нем ничего не удержалось. - Он рассмеялся и говорит, что теперь он нормальный. Но я все же молчал. Он вызвал охрану и говорит:
- Возьми эту сволочь и дай ему так, чтобы он с третьего этажа донизу по лестнице полз.
Так я сидел несколько дней. Один раз я увидел в окно кого-то из коммунаров и крикнул, что я здесь. Мазурин продолжал ходить к Попову насчет меня. Тот отказывался: Моргачева у нас нет. Наконец, Мазурин уличил его во лжи, но сам был арестован и затем осужден.
Один раз меня выпустили в уборную. Возвращаясь, я в конце коридора увидал: сидят арестованные из коммуны - Клементий Красковский и из общины Василий Матвеевич, Иоанн и Эммануил. Я, пройдя мимо своей камеры, подошел к друзьям, поздоровался за руки и сел рядом. Дежурный кричит: "Иди сюда!" Я ответил ему: "Не пойду от друзей". Охранник был здоровенный мужчина, подошел ко мне, взял за шею и так сжал, что я стал обезволен собой, подвел к камере и так пихнул, что я на животе просунулся до противоположной стены камеры по полу и не смог сразу подняться; всё было больно, а особенно шею.
Прошло около двух месяцев со дня моего ареста. Вызывает следователь и говорит: "Мы вас отпускаем, выяснили, что трубы были куплены правильно, но ты дашь подписку нам, что ты никому не расскажешь, о чем мы здесь говорили". Подписки я никакой не дал. - "Ну, смотри, запомни и молчи". - Я понял, что трубы были только предлог, а просто им надо было найти человека, который бы давал им тайно сведения о коммуне.
Пришел я в коммуну вечером, и вечером же состоялось общее собрание, где я доложил, о чем меня спрашивали и что мне обещали, чтобы я дал согласие разговаривать с ними, и о том, чтобы об этом никому не рассказывал. Я сказал, что об этом надо всегда помнить, еще многие могут там побывать, но надо вести себя всегда честно перед друзьями.
И я опять приступил к своим обязанностям. Как-то во время уборки хлебов я пришел из города в коммуну. Косили лобогрейкой. Нож срезает солому на площадку, а сидящий на сиденье человек сбрасывает скошенное на землю вилами. Работа эта очень тяжелая. Я сел и стал скидывать и едва смог пройти круг. Действительно, название "лобогрейка" дано правильно. Приехав в город, я пошел в сельхозснаб. Там были две жнейки-самосброски. Я их взял и отправил в коммуну без согласия совета коммуны, хотя и сам был членом совета, но ведь я был один. Через два-три дня мне передают из коммуны благодарность за самосброски, а лобогрейки пошли на отдых, а главное - люди получили облегчение от этого тяжелого труда.
Я уже сказал, что питание было общее. Построили мы большую столовую и кухню при ней. Многие семейные брали обеды на дом, некоторые питались в столовой. Допускалось в коммуне брать сухим пайком и дома приготовлять для себя, но таких желающих почти не было, так как все были загружены работой: и мужчины, и женщины, и подростки, так что еще дома возиться со стряпней никому не хотелось. Работать приходилось много, ведь коммуна строилась на новом месте, от государства никаких ссуд не получали, всё делалось своими силами и средствами. Поэтому сухой паек брали некоторые лишь в выходной день - воскресенье, если какая хозяйка хотела что-нибудь сварить и сготовить по-своему.
В воскресенье, особенно летом, в коммуну собирались ото всех групп разных течений, в бедной, но чистой одежде, особенно молодежь - цветущая, как алтайские горные цветы. Собирались и пели каждая группа свои любимые стихи или песни. Были и общие всем группам песни, которые пелись сообща. Настроение было у всех праздничное, радостное. Старики беседовали о своих делах. Молодежь шла гулять на берег Томи и в горы. В годы 1931-32-33 даже субботники из "Мирного пахаря" приходили в воскресенье. В коммуне были и русские, и украинцы, и белорусы, поляки, евреи, немцы. По религиозному направлению - последователи Толстого; были и субботники, и молокане, добролюбовцы, малеванцы, баптисты, но не узкосектантского направления, а уже охваченные свободным духом Толстого. В коммуне несколько семей субботников не работали по субботам, их подменяли, а они в свою очередь подменяли тех, кто не работал в воскресенье, так что и здесь при разумном и терпимом отношении находился общий язык.
По мере совместного труда и жизни стали возникать новые вопросы, связанные с убеждениями. Создалась группа ручников, которые не хотели эксплуатировать труд животных как рабочей силы, а также пользоваться молочным скотом, считая, что молоко принадлежит детенышам коровы, а лошадь должна быть свободна. И эта группа просила дать им возможность заниматься ручным земледелием, с лопатой и мотыгой. После обсуждения и критики этого вопроса коммуна дала им возможность быть ручниками в летнее время, а зимой работать на общих работах в коммуне, и чтобы они обеспечивали себя продовольствием. Ручниками были братья Тюрк - Гутя и Гитя, Соня Тюрк, братья Катрухи - Федя и Миша, Валентин Александрович Кудрявцев, Ефим Безуглый, Ваня Лукьянцев и еще несколько человек. Ваня Зуев и Иван Степанович Рогожин работали в коммуне без лошадей по семеноводству.
С одной стороны, ручное земледелие в наш машинный век кажется неразумным и даже диким, а на самом деле это, если разобраться глубже, - и разумно, и нравственно, честно и благородно. Наши ручники наглядно показали, что это вполне осуществимо, когда они обрабатывали по 5-7 соток зерновых и овощных культур. Получали они с сотки по 8-10 пудов пшеницы и, кроме пропитания, были еще и излишки. Но при современном государственном устройстве это невозможно допустить (ручное земледелие), теперь на одного рабочего приходится несколько сот иждивенцев, протягивающих руки за хлебом, овощами, фруктами, мясом, молоком, яйцами. Ручное земледелие возможно, когда каждый человек сам несет свою долю крестьянского труда.
Я уже говорил, что у нас была своя школа со своими учителями. Я не учитель и не могу как следует рассказать о работе школы. Когда отобрали у нас здание школы, я на собрании коммуны с представителями гороно выступил, что если у нас отобрали школу, то мы будем заниматься в каком-либо жилом доме. Представители гороно сказали: мы и дом отберем, а я сказал: "До последнего дома будем отдавать под школу, но в вашу государственную школу мы своих детей не пошлем". Это мое выступление послужило обвинением на обоих судах: в 1936 и 1940 годах.
В 1933 году часть членов коммуны выделилась из состава коммуны и создала сельскохозяйственную артель "Сеятель". Выделились следующие друзья: Гриша Гурин (инициатор), Яков Калачев, Петр Каретников, Иван Чернявский, И. И. Андреев, Алеша Буланкин, Тимофей Моргачев, Миша Дьячков и другие. Этим выбывшим людям хотелось жить материально выше, чем мы жили в коммуне, так как у нас в коммуне было много инвалидов, стариков, вдов с детьми и многодетных. Но всех постигла одна и та же участь: в 1937-1938 годах было арестовано много мужчин и женщин, как членов коммуны, так и членов артели, и почти все они там погибли.
В коммуне велся учет рабочих дней, но без учета выработки, кто сколько сделал. Мы считали, что важно, чтобы у человека было желание трудиться честно, а у кого какие силы и кто сколько мог сделать, это не так важно. За невыход на работу никаких претензий не предъявлялось, хотя председатель обязан был выяснить, почему человек не вышел. Обычно это была или болезнь, или стирка, или побелка дома. За невыход на работу деньги не начислялись. За питание с членов коммуны и их семей никаких вычетов не производилось. На одежду, обувь, белье носильное и постельное выдавалось деньгами как взрослым, так и детям, из следующего расчета: в течение года выдавался аванс, а после отчетного года, когда был известен доход коммуны и количество выходов на работу, объединяли выходы мужа и жены, как семьи, и на каждого ребенка выдавалось 25 % зарплаты отца и матери вместе. На двух детей - 50 %, на трех - 75 % и т. д. Такая же установка была для инвалидов и стариков в семьях, инвалидам-одиночкам выдавалось по среднему заработку взрослого. В коммуне велась бухгалтерия, учет прихода и расхода денег, продовольствия, фуража, рабочих дней. На каждую семью и одиночку были открыты лицевые счета. Было на учете всё движимое и недвижимое имущество, а также скот.
Мяса в коммуне не ели, но продуктивный скот был, и возникал вопрос, куда девать молодняк и старых животных. Сначала этот вопрос обсуждался в частных беседах, а потом был поставлен на общем собрании и решили: старых коров держать до их естественной смерти, а ненужных бычков и телок раздавать на племя окружающему населению бесплатно, при условии, что они обязуются выращивать их на племя. Часть молодняка мы обменивали есаульскому колхозу "Пчела" на пчел. Бывали и такие случаи: возьмет человек бычка или телочку бесплатно растить на племя, а заведет в кусты, зарежет, и мясо - на базар в город.
Еще о чувстве собственности. Да, уважаемый читатель, трудно и очень трудно, и много надо мышления - обдуманно отказаться от личной собственности природному крестьянину. Когда его гнут и отбирают скот и другое имущество, он кряхтит и молчит. А когда он приехал в коммуну добровольно и сдал имущество свое не бесплатно, а по оценке, то жалко, и некоторым кажется, что лучше вернуться на родину. И он подает заявление о выходе. Коммуна рассчитывается с ним деньгами (натурой коммуна никому не возвращала), приезжает тот на родину и видит, что делается на родине: жить индивидуально невозможно - и поворачивает обратно в коммуну. Прокатал все средства. Подает заявление о приеме обратно в коммуну, вторично. Просит, чуть не плачет: примите, это была моя большая ошибка, что я уезжал. Вот такие-то люди не составляли крепости алмаза, а были слабым песочком, но коммуна принимала их обратно в свою семью. Личная собственность во многих семьях была причиной раздора, даже у единомышленников Льва Толстого. Он хочет с радостью вступить в коммуну, а жена его и слушать не хочет о коммуне, и начинается крик и плач. Но у нас не то что коллективизация, а дело свободное. Но ввиду такого раздора в семье многие убежденные люди всё сомневались, надо ли идти наперекор жене в коммуну. Правда, многие жены соглашались ехать в чужую страну, в далекий край, к единомышленникам не ее, а мужа; но приезжали не по сознанию, а по нужде. Вот из таких-то и образовались шептуны, т. е. недовольные не собою, а другими.
Многие, особенно женщины, жили в коммуне не как хозяева, а как рабочие: работали честно и всё.
Проработал я три с лишним года по сбыту и снабжению. Устал и надоело, попросил смены. Совет коммуны согласился при условии ознакомить с этой работой новых товарищей - Васю Бормотова и Егора Иванова. Я их ознакомил со всеми учреждениями и отдельными лицами, с которыми имел связь. А сам принял пасеку и приступил к новой работе - интересной, на лоне природы. Пасеку я перевел в лог против поселка барабинцев и работал в уединении.
Летом, наверное, в 1935 году вечером я пришел в коммуну, а жена говорит, что все члены совета арестованы, спрашивали и меня. Я говорю жене: "Я туда сейчас не пойду, до утра". Вдруг дверь отворяется и входит председатель Блинов и говорит: "Следователь просит тебя прийти, и тогда он всех нас распустит до утра". Ну, я согласился, и пошли вместе к следователю. Было часов 11-12 ночи. Когда я пришел, следователь и говорит:
- Ну вот, теперь все собрались, сейчас я от всех вас возьму расписку, что явитесь утром к девяти часам, а сейчас пойдете по домам.
Стали подписываться, но когда очередь дошла до меня, я отказался: "Может, я до утра помру, поэтому никаких обещаний не даю вперед, но я никуда не уйду и скрываться не буду". Отказались дать подписку еще Вася Бормотов и Вася Кирин. Следователь начал волноваться и говорит: "Я вас сейчас отправлю в тюрьму". Тогда Бормотов и Кирин подписались, а меня ночью отправили с милиционером в Сталинск, в ОГПУ, но там меня не приняли: не было письменной причины моего ареста. Тогда меня повезли в тюрьму. Там, конечно, приняли.
Дня через три меня повели на допрос в ОГПУ. Тот самый следователь говорит мне:
- Ты должен быть в числе обвиняемых как член совета, но мы решили - ты будешь свидетелем. Ты хорошо знаешь председателя?
- Хорошо, - отвечаю.
- Ну, расскажи, как он работает и кто к нему ездит в гости?
- Вы сами у него спросите. Он не уполномочивал меня говорить за него, а также ни о ком из членов совета я говорить не буду.
Разговор был долгий.
- О своей работе я могу всё рассказать.
- О твоей работе мы сами всё знаем.
Он пугал меня судом и тюрьмой, а потом достал книжечку - кодекс законов и зачитал мне:
- За отказ дать показания судебным и следственным властям подвергается тюремному заключению сроком от трех до шести месяцев. Понял?
- Понял, - говорю, а сам просто обрадовался, что срок небольшой, отсижу, а ни о ком ничего говорить не буду.
Следователь написал протокол, а я его подписывать не стал. Меня опять в камеру, в тюрьму. Дня через два опять к следователю, и я опять не подписываю протокол; тогда какие-то два человека заверили мой отказ от подписи и сами подписались.
Тем дело для меня в тот раз и кончилось. А членов совета - кого и на сколько осудили, я уже не помню. Раза два или три меня вызывали по этому делу в суд, но я не являлся.
В апреле 1936 года забрали десять человек: Мазурин, Пащенко, Епифанов, Гуляев, Драгуновский, Гитя Тюрк, Гутя Тюрк, Красковский, Барышева, Оля Толкач, а в мае взяли и меня, и пробыл я в заключении до июня 1946 года.
Начались допросы, все мы были разъединены по разным камерам.
На все вопросы следователя я отвечал только: я ничего плохого не делал никому, а вы хотите меня обвинить. И так на все вопросы.
Следователь ругался:
- Что ты, как попугай, затвердил одно? Отвечаешь не по существу...
И протоколов допросов я не подписывал ни одного. Я не помню, сколько времени велось следствие, но нас то перевозили в кузнецкую тюрьму, то в КПЗ в Первом доме. Кузнецкая тюрьма под горой, а выше, на уровне второго этажа, шла дорога. Щитков на окнах в 1936 году еще не было, и когда я видел, что по дороге идет кто-либо из коммуны, я пел в форточку стих, сложенный уже в тюрьме Мазуриным:
Буйный ветер гуляет по воле,
Вкруг тюрьмы он порой зашумит,
Сквозь решетку в окно вдруг повеет,
И за ним моя мысль полетит.
Эх! Наверно по нашему полю,
По хлебам словно волны бегут.
А внизу под горами, по Томи,
Волны тоже и плещут и бьют.
Мне б в коммуну, где дышит свобода,
Полежать под колосьями ржи,
А в тюрьме здесь владычица - злоба, -
Сгусток крови, насилья и лжи!
Но в душе моей все же сияет
Радость светлая, вера в добро.
Выше тюрем мой разум летает,
Быть в неволе ему не должно.
И я здесь, за решеткой, сумею
Жизнь как благо в душе ощущать.
Лишь суметь бы владеть мне собою,
Лишь суметь бы терпеть и прощать...
Так просидели мы все лето, до ноября 1936 года. Следствие закончилось. Я отказался знакомиться с делами следствия по той причине, что не хотел возбуждать в себе, в своем сознании дурных чувств против тех, кто на меня показывал дурно, ложь.
Суд состоялся в ноябре. Судила нас спецколлегия Западно-сибирского краевого суда из Новосибирска. От защитника мы все отказались - будем сами себя защищать от неправды и лжи. Мне дали три года, другим товарищам - от трех до десяти лет. По суду были оправданы и освобождены Димитрий Пащенко, Гитя Тюрк, Егор Епифанов и Оля Толкач. Клементия Красковского освободили еще из-под следствия. Нас, шестеро осужденных: Бориса Мазурина, Гутю Тюрка, Ивана Васильевича Гуляева, Якова Драгуновского, Анну Барышеву и меня, Димитрия Моргачева, - повезли по тюрьмам и лагерям.
Без всякого порядка встают в памяти тюрьмы: мрачная старинная огромная мариинская; новосибирская - тоже огромная. Говорили, что ее строил сельхозинститут, а повернули на тюрьму ввиду недостатка в этих культурных учреждениях в наше время; потом опять старокузнецкая, но уже обновленная, с глухими козырьками на окнах, с тщательными обысками и раздеванием догола и т. д. В одно время мы сидели в небольшой камере. Против нас, дверь в дверь, была смертная, высоко под потолком маленькое окошко с толстыми решетками, бетонный пол и вмурованные в него ножки кровати, прикованная на замке к стене параша и ко всему этому вещественно ощутимый запах смерти. Однажды ночью загремели замки в камере смертников, кого-то вывели из камеры и повели по коридору, а он тихим голосом говорил:
- Прощайте, прощайте, прощайте...
Когда его вывели во двор, он замолк, наверно, заткнули ему в рот кляп. И в эту ночь мы не спали, просидели, проговорили.
Возили нас в томскую тюрьму, построенную когда-то с гуманной целью купцом Кухтериным, и где начальником еще в 1932 году был сын или внук его - Кухтерин. Побывали и в Горной Шории, где лагерь был среди гор и тайги, но без дров, так как вывезти их с крутых гор, засыпанных двухметровым слоем снега, было очень трудно. Завели нас там в баню, где под краном висели ледяные сосульки, а в бараках было так переполнено, что своего места ни у кого не было: встал, передвинулся и всё - там, где ты сейчас был, всё уже сомкнулось. А на воротах лагеря большими буквами: "Добро пожаловать!" Такое не забудется до могилы.
Кассационный суд приговор утвердил, и тогда нас повезли в лагеря, не помню уж, пусть будет хотя бы в Прокопьевск, центр шахтного Кузбасса, на погрузку угля в вагоны. Работать приходилось днем и ночью. Работа трудная, вручную и грязная, при 40® мороза, но сбрасывали многие с себя телогрейки, чтобы скорее погрузить вагон. И в дежурку, а если погружали скорее, чем было задано - 16-тонный вагон в полтора часа, 55-тонный - за 2 часа 40 минут, - то шахта давала от себя еще вдобавок к лагерному пайку 500 граммов хлеба или махорки и сахару. Потом попали мы на лесозаготовки и погрузку бревен на баржи, в Моряковку, поселок на берегу Томи. Зимой мы заготовляли ле