Главная » Книги

Висковатов Павел Александрович - Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова, Страница 16

Висковатов Павел Александрович - Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

и с ними постоянное общение, и в интимном кругу называли это "sencanailler" (якшаться со всяким сбродом (фр.)). Они находили, что в экспедициях, на службе можно и должно поддерживать товарищеские отношения, но в обществе следует строго держаться тех границ, которые налагаются положением. Конечно, "на водах" можно себе дозволить некоторые вольности, но надо уметь полагать им предел. Действительно, на Кавказе были весьма неприглядные личности, подобные драгунскому капитану, выведенному Лермонтовым в "Герое нашего времени", но были и "Максимы Максимовичи". Для вновь прибывавших гвардейцев и вообще членов петербургского общества эта разница ускользала. Люди, как конногвардеец Глебов, ее вполне осознавали, но новички в кавказской жизни в ней разбираться не могли и приносили с собой, особенно на первых порах, привычки, интересы и предрассудки столичных гостиных и категорий. Этим людям Лермонтов был неприятен, даже ненавистен, уже и в Петербурге. Он, как пишет Соллогуб, "по рождению не принадлежал к высшему кругу".
   Поэт завоевал себе там положение, держался с некоторыми из ряду выходившими людьми, как семьи князя Одоевского и Карамзиных, да прекрасными женщинами, "царицами салонов", но про него, как про Пушкина, говорили, что сел он не в свои сани, и видели в нем дерзкого выскочку, который, несмотря на небольшой чин и опальное свое положение, тщится играть роль, которую играть ему не подобает. Его ненавидели там за резкость и остроту языка, за его антимолчалинские свойства, за самобытность и самостоятельность суждении, за возрастающую славу и репутацию таланта, выходившего из пределов обыденности. И вот этот-то человек, опальный и в последнее время выброшенный из Петербурга за "неумение вести себя", и тут опять играет роль, первенствует, острит, глумится, бьет в лицо петербургским традициям. "Тут выказались, - говорили они, - вся его армейская натура, показалось ослиное ушко из-за накинутой львиной шкуры".
   Лермонтов, со своей стороны, платил им презрением, сердил, острил над ними, выставлял их в смешном виде. Он с особенным наслаждением, доходя до молодечества, задевал их своими выходками, являясь, то бесшабашно заносчивым, то отменно вежливым, но всегда с оттенком презрения. Лермонтов сильно ненавидел людей, занятых собой, самолюбие которых значительно превышало умственные их способности, и которые принимали за оригинальность и превосходство ума своего обыденность общественной морали и общепринятые суждения, которыми прониклись. К людям недалеким, но простым и искренним, поэт относится дружественно и тепло. "Ты просто глуп и слава Богу!" - говорил он о них. Особенно не терпел Михаил Юрьевич тех из посетителей Кавказских вод, которые напускали на себя аристократический вид, и, подделываясь под тон присутствующих членов "высшего общества" и всячески угождая им, полагали, что хоть временно могут заставить верить простаков в принадлежность их к "высшему кругу". Про этих-то людей Лермонтов в повести своей выразился: "Они исповедуют глубокое презрение к провинциальному обществу и вздыхают о столичных аристократических гостиных, куда их не пускают".
   Многие очень молодые или несамостоятельные люди не знали, куда примкнуть. У Верзилиных было весело, да и семья была с положением, но там бывают и "армейские кавказцы". Не хотелось им принадлежать к лермонтовской банде, хотелось им считаться в обществе серьезном, аристократическом. В одном кругу - веселье и непринужденность, в другом для них скука, но зато возможность бросить пыль в глаза: "Глядите-де, с кем я знаком!" К тому же, члены петербургского общества, косясь на круг Лермонтова, охотно отрывали оттуда членов и привлекали к себе особенно тех, кто по рождению и положению считался принадлежащим к аристократическому слою. Князь Васильчиков, тогда еще 22-летний юноша, испытал на себе затруднительность положения. Он редко бывал у Верзилиных, более примыкая к противоположному лагерю, но, как хороший и чистый человек, не чуждался личных отношений с Лермонтовым и приятелями его, тем более, что безукоризненный "лев" столичных гостиных, Столыпин, был ближайшим другом Михаила Юрьевича. Не знал, как собственно держать себя и Николай Соломонович Мартынов; по товарищеским традициям примыкал он к кружку Лермонтова, он и жил с Глебовым и до известной степени подчинялся ему. В сущности добродушный человек, он при огромном самолюбии особенно, когда оно было уязвлено, мог доходить до величайшего озлобления. Уязвить же самолюбие его было очень нетрудно. Он приехал на Кавказ, будучи офицером кавалергардского полка, и был уверен, что всех удивит своей храбростью, что сделает блестящую карьеру. Он только и думал о блестящих наградах. На пути к Кавказу, в Ставрополе, у генерал-адъютанта Граббе за обеденным столом много и долго с уверенностью говорил Мартынов о блестящей будущности, которая его ожидает, так что Павел Христофорович должен был охладить пылкого офицера и пояснить ему, что на Кавказе храбростью не удивишь, а потому и награды не так-то легко и даются. Да и говорить с пренебрежением о кавказских воинах не годится. "К нам (в 1839 году) на квартиру, - рассказывает Костенецкий, состоявший в то время при штабе в Ставрополе, - почти каждый день приходил Н.С. Мартынов. Это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин, со вздернутым немного носом и высокого роста. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепьяно романсы и полон надежд на свою будущность: он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина. После он уехал в Гребенский казачий полк, куда он был прикомандирован, ив 1841 году я увидел его в Пятигорске. Но в каком положении! Вместо генеральского чина он был уже в отставке всего майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского молодого человека сделался каким-то дикарем: отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, мрачный и молчаливый". Мартынов в общем носил форму Гребенского казачьего полка, но, как находившийся в отставке, делал разные вольные к ней добавления, меняя цвета и прилаживая их согласно погоде, случаю или вкусу своему. По большей части он носил белую черкеску и черный бархатный или шелковый бешмет. В последнем случае - это бывало в дождливую погоду - он надевал черную папаху вместо белой, в которой являлся на гулянье, Рукава черкески он обыкновенно засучивал, что придавало всей его фигуре смелый и вызывающий вид. Он был фатоват и, сознавая свою красоту, высокий рост и прекрасное сложение, любил щеголять перед нежным полом и производить эффект своим появлением. Охотно напускал он также на себя мрачный вид, щеголяя "модным байронизмом". Неудивительно, что Лермонтов, не выносивший фальши и заносчивости, при всем дружественном расположении к Мартынову нещадно преследовал его своими насмешками.
   Так как Лермонтов с легкостью рисовал, то он часто и много делал вкладов в альбом, который составлялся молодежью. В него вписывали или рисовали разные события и случайности из жизни водяного общества, во время прогулок, пикников, танцев; хранился же он у Глебова. В лермонтовских карикатурных набросках Мартынов играл главную роль. Князь Васильчиков помнил, например, сцену, где Мартынов верхом въезжает в Пятигорск. Кругом восхищенные и пораженные его красотой дамы. И въезжающий герой, и многие дамы были замечательно похожи. Под рисунком была подпись: "Monsieur le poignard faisant son entree a Piatigorsk (Господин кинжал, въезжающий в Пятигорск (фр.))". В альбоме же можно было видеть Мартынова, огромного роста с громадным кинжалом от пояса до земли - объясняющегося с миниатюрной Надеждой Петровной Верзилиной, на поясе которой рисовался маленький кинжальчик. Комическую подпись князь Васильчиков не помнил. Изображался Мартынов часто на коне. Он ездил плохо, но с претензией, неестественно изгибаясь. Был рисунок, на котором Мартынов, в стычке с горцами что-то кричит, махая кинжалом, сидя в полуоборот на лошади, поворачивающей вспять.
   Михаил Юрьевич говорил: "Мартынов положительно храбрец, но только плохой ездок, и лошадь его боится выстрелов. Он в этом не виноват, что она их не выносит и скачет от них". "Помню, - рассказывает Васильчиков, - и себя, изображенного Лермонтовым, длинным и худым посреди бравых кавказцев. Поэт изобразил тоже самого себя маленьким, сутуловатым, как кошка вцепившимся в огромного коня, длинноногого Монго Столыпина, серьезно сидевшего на лошади, а впереди всех красовавшегося Мартынова, в черкеске, с длинным кинжалом. Все это гарцевало перед открытым окном, вероятно, дома Верзилиных. В окне были видны три женские головки. Лермонтов, дававший весьма меткие прозвища, называл Мартынова: "le sauvage au grand poignard (дикарь с большим кинжалом (фр.))", или "Montagnard au grand poignard (горец с большим кинжалом(фр.))", или просто "Monsieur le poignard (Господин кинжал(фр.))". Он довел этот тип до такой простоты, что просто рисовал характерную кривую линию, да длинный кинжал, и каждый тотчас узнавал, кого он изображает".
   Обыкновенно наброски рассматривались в интимном кружке, и так как тут не щадили сами составители ни себя, ни друзей, то было неудобно сердиться, и Мартынов затаивал свое недовольство. Однако бывали и такие карикатуры, которые не показывались. Это более всего бесило Мартынова. Однажды он вошел к себе, когда Лермонтов с Глебовым с хохотом что-то рассматривали или чертили в альбоме. На требование вошедшего показать, в чем дело, Лермонтов захлопнул альбом, а когда Мартынов, настаивая, хотел его выхватить, то Глебов здоровой рукой отстранил его, а Михаил Юрьевич, вырвав листок и спрятав его в карман, выбежал. Мартынов чуть не поссорился с Глебовым, который тщетно уверял его, что карикатура совсем к нему не относилась.
   В душе Лермонтов не был зол, он просто шалил и ради острого слова не щадил ни себя ни других; но если замечал, что заходит слишком далеко, и предмет его нападок оскорблялся, он первый спешил его успокоить и всеми средствами старался изгладить произведенное им дурное впечатление, нарушавшее общее мирное настроение.
   Однажды он неосторожным прозвищем обидел жену одного из местных служащих. Дама не на шутку огорчилась. Лермонтову стало жаль ее, и он употребил все усилия получить прощение ее. Бегал к ней, извинялся перед мужем, так что обиженная чета не только его простила, но почувствовала к Михаилу Юрьевичу самую сильную любовь и приязнь.
   Лермонтов был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся на две половины, между серьезными занятиями и чтением и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве только 15-летнему мальчику, например, когда к обеду подавали блюдо, то он с громким смехом бросался на него, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех нас без обеда. В Пятигорск являлся помещик с тетрадкой стихов. Он всем надоедал ими и добивался, чтобы его выслушал и Лермонтов; тот под разными предлогами увиливал, но, узнав, что помещик привез с собой небольшой боченочек свежепросоленных огурцов, редкость на Кавказе и до которых Михаил Юрьевич был большой охотник, последний вызвался прийти на квартиру к стихотворцу с условием, чтобы он угостил его огурцами. Помещик пришел в восторг, приготовил тетрадь стихов и угощение, среди которого на первом месте стоял боченочек с огурчиками. Началось чтение. Пока автор все более увлекался декламацией своих виршей, Лермонтов принялся за огурцы и, в ответ на вопросительные междометия и восклицания чтеца, только выражал свое одобрение. Чтение подходило к концу; Лермонтов, успев съесть часть огурчиков, другой набил себе карманы и стал прощаться. Тут только объяснилось, что похвалы Михаила Юрьевича относились к огурцам, а не к стихам. Помещик пришел в негодование и всюду рассказывал о бесстыдстве Лермонтова, съевшего все огурцы, припасенные для подарка кому-то. "И как только он успел съесть их все?!" - говорил недоумевавший пиит.
   Друзья обыкновенно обедали в Пятигорской гостинице, и однажды Лермонтов, потехи ради, повторил то, что делалось шалунами в школе гвардейских юнкеров. Заметив на столе целую башню наставленных друг на друга тарелок, он стуком по своей голове слегка надломил одну и на нее, еще державшуюся, поставил прочие. Когда лакей схватил всю массу тарелок, то, не успев донести по назначению, к полному своему недоумению и ужасу почувствовал, как нижняя тарелка разъехалась, и вся их масса разлетелась по полу вдребезги. Присутствующие частью испугались от неожиданного шума, частью хохотали над глупым выражением растерявшегося служителя. Хозяин осерчал, и только щедрое вознаграждение со стороны Лермонтова успокоило его и изумленного слугу.
   Михаил Юрьевич работал большей частью утром в своей комнате, при открытом окне, или же в большей комнате, для чего он и переставил обеденный стол с противоположного конца к дверям, выходившим на балкон. Он любил свежий воздух и в закупоренных помещениях задыхался. В окно его спальни глядели из садика ветки вишневого дерева, и, работая, поэт протягивал руку к спелым вишням и лакомился ими... Чем больше и серьезнее он работал, тем, казалось, чувствовал большую необходимость дурачиться и выкидывать разные чудачества. Об этих шалостях много говорилось, обыкновенно с негодованием, как о черте, недостойной серьезного человека, их охотно именовали "гусарскими выходками", и мы только что, да и в прежних главах приводили некоторые из этих выходок. Но нам и в голову не приходит строго судить за них поэта. Льюис в известной биографии Гете рассказывает, как великий поэт, уже известный Германии, написавший Вертера и частью Фауста, в избытке жизненных сил, выделывал разные шалости: после усиленных занятий валялся по полу или вместе с Веймарским герцогом выходили вооруженные бичами на городскую площадь и щелкали ими в продолжение целых часов наперегонки. Гете было в то время лет 26. Для обыденных натур, судивших его только с точки зрения этих выходок, он тоже в то время никак не мог быть признан необыкновенным человеком.
   Так как уж мы заговорили о шалостях и выходках поэта, то нельзя не вспомнить о случае, бывшем с Михаилом Юрьевичем в имении товарища его А.Л. Потапова. Потапов пригласил к себе в имение в Воронежской губернии двух товарищей лейб-гвардии гусарского полка Реми и Лермонтова. Дорогой товарищи узнали, что у Потапова гостит дядя его, свирепый по службе генерал. Слава его была такая, что Лермонтов ни за что не хотел ехать к Потапову, утверждая, что все удовольствие деревенского пребывания будет нарушено. Реми с трудом уговорил Лермонтова продолжать путь. За обедом генерал любезно обошелся с молодыми офицерами, так что Лермонтов развернулся и сыпал остротами. Отношения Лермонтова и генерала приняли складку товарищескую. Оба после обеда отправились в сад, а когда Потапов и Реми через полчаса прибыли туда, то увидали, к крайнему своему изумлению, что Лермонтов сидит на шее у генерала. Оказалось, что новые знакомые играли в чехарду. Когда затем объяснили генералу, как Лермонтов его боялся и не хотел продолжать пути, генерал сказал назидательно: "Из этого случая вы можете видеть, какая разница между службою и частной жизнью... На службе никого не щажу, всех поём, а в частной жизни я такой же человек, как и все".
  

ГЛАВА XX Дуэль

Настроение против Лермонтова. - Интрига. - Бал, данный молодежью пятигорским дамам 8 июля. - Недовольство балом представителей столичного общества. - Празднество, задуманное князем Голицыным. - Вечер 13 июля у Верзилиных и столкновение на нем между Лермонтовым и Мартыновым. - Вызов. - Меры, принятые для предупреждения дуэли, и легкомысленное отношение к ней друзей поэта. - Последнее творчество Лермонтова. - Настоящая причина дуэли кроется в тогдашних условиях общественной и официальной жизни. - Последнее пребывание поэта в колонии близ Пятигорска. - Место дуэли. - Свидетели ее. - Поединок и смерть.

   Некоторые из влиятельных личностей из приезжающего в Пятигорск общества, желая наказать несносного выскочку и задиру, ожидали случая, когда кто-нибудь проучит ядовитую гадину.
   Как в подобных случаях это бывало не раз, искали какое-либо подставное лицо, которое, само того не подозревая, явилось бы исполнителем задуманной интриги: Так, узнав о выходках и полных юмора проделках Лермонтова над молодым Лисаневичем, одним из поклонников Надежды Петровны Верзилиной, ему через некоторых услужливых лиц было сказано, что терпеть насмешки Михаила Юрьевича не согласуется с честью офицера. Лисаневич указывал на то, что Лермонтов расположен к нему дружественно и, в случаях, когда увлекался и заходил в шутках слишком далеко, сам первый извинялся перед ним и старался исправить свою неловкость. К Лисаневичу приставали, уговаривали вызвать Лермонтова на дуэль - проучить. "Что вы, - возражал Лисаневич, - чтобы у меня поднялась рука на такого человека!"
   Есть полная возможность полагать, что те же лица, которым не удалось подстрекнуть на недоброе дело Лисаневича, обратились к другому поклоннику Надежды Петровны Н. С. Мартынову. Здесь они, конечно, должны были встретить почву более удобную для брошенного ими семени. Мартынов, мелко самолюбивый и тщеславный человек, умственное и нравственное понимание которого не выходило за пределы общепринятых понятий, давно уже раздражался против Лермонтова, которого он в душе считал и по "карьере", и по талантам "салонным". О его поэтическом гении Мартынов, как и многие современники, судил свысока, а, может быть, в критической оценке своей не заходил далее того полкового командира Михаила Юрьевича, который после невзгоды последнего, постигшей его за стихи на смерть Пушкина, выговаривал ему: "Ну ваше ли дело писать стихи?! Предоставьте это поэтам и займитесь хорошенько командованием своего взвода". Где было Мартынову задумываться над Лермонтовым, как великим поэтом, когда люди, как товарищ поэта Арнольди, еще в 1884 году говорили, что все они в то время писали стихи не хуже Лермонтова.
   Мартынов, находясь в Пятигорске в общем товарищеском кругу с Лермонтовым, да живя с Глебовым, стеснялся, конечно, резко высказывать внутреннее негодование на Михаила Юрьевича, но он не раз просил поэта оставить его в покое своими издевательствами "особенно в присутствии дам".
   Между тем антагонизм "смешанного общества" с представителями "столичного" шел своим чередом. 8 июля молодежь задумала дать бал в честь знакомых пятигорских дам. Деньги собрали по подписке. Лермонтов был главным инициатором, ему дружно помогали другие. Местом торжества избрали грот Дианы возле Николаевских ванн. Площадку для танцев устроили так, что она далеко выходила за пределы грота. Свод грота убрали разноцветными шалями, соединив их в центре в красивый узел и прикрыв круглым зеркалом; стены обтянули персидскими тканями; повесили искусно импровизированные люстры, красиво обвитые живыми цветами и зеленью; на деревьях аллей, прилегающих к площадке, горело более 2000 разноцветных фонарей. Музыка, помещенная и скрытая над гротом, производила необыкновенное впечатление, особенно в антрактах между танцами, когда играли избранные музыканты или солисты. Во время одного антракта кто-то играл тихую мелодию на струнном инструменте, и Лермонтов уверял, что он приказал перенести нарочно для этого вечера Эолову арфу с "бельведера" выше Елисаветинского источника. От грота лентой извивалось красное сукно до изящно убранной палатки - дамской уборной. По другую сторону вел устланный коврами путь к буфету. Небо было бирюзовое с легкими небольшими янтарными облачками, между которыми мерцали звезды. Была полная тишина - ни один листок не шевелился. Густая пестрая толпа зрителей обступала импровизированный танцевальный зал. Свет фантастически ударял по костюмам и лицам, озаряя листву дерев изумрудным светом. Общество было весело настроено, и Лермонтов танцевал необыкновенно много.
   "После одного бешеного тура вальса, - рассказывает Лорер, - Лермонтов, весь запыхавшийся от усталости, подошел ко мне и тихо спросил: "Видите ли вы даму Дмитриевского? Это его карие глаза! Не правда ли, как она хороша?!" Дмитриевский был поэт и в то время был влюблен и пел прекрасными стихами о каких-то карих глазах. Лермонтов восхищался этими стихами и говаривал: "После твоих стихов разлюбишь поневоле черные и голубые глаза и полюбишь карие очи..." В самом деле она была красавицей. Густые каштановые волосы ее были гладко причесаны и только из-под ушей спускались на плечи красивыми локонами... Большие карие глаза, осененные длинными ресницами и темными, хорошо очерченными бровями, поразили бы всякого... Бал продолжался до поздней ночи или, вернее, до утра. Семейство Арнольди удалилось раньше, а скоро и все стали расходиться; говорю расходиться потому, что экипажей в Пятигорске не было. С вершины грота я видел, как усталые группы спускались на бульвар. Разошлась и молодежь... А я все еще сидел погруженный в мечты!.."
   Бал этот, в высшей степени оживленный, не понравился лицам, нерасположенным к Лермонтову и его "банде". Они не принимали участие в подписке, а потому и не пошли на него. Еще до бала они всячески старались убедить многих из бывших согласными участвовать в нем, отстать от предприятия и создать свой "вполне приличный, а не такой, где убранство домашнее, дурного вкуса" и дам заставляют "танцевать по песку". Под влиянием этих толков и князь Владимир Сергеевич Голицын, знакомый со многими из "смешанного общества", стал говорить о том, что неприлично угощать женщин хорошего общества танцами с кем попало на открытом воздухе. Говорят, что с этими представлениями князь Голицын обратился к Лермонтову или высказывал их в присутствии последнего и что Лермонтов возразил ему, что здесь не Петербург, что то, что неприлично в столице, совершенно прилично на водах с разношерстным обществом. Тогда князь поднял опять старый вопрос о приличном и неприличном обществе и сообщил о желании устроить бал, как следует, в казенном саду, воздвигнув там павильон с дощатой настилкой - с приличным для танцев полом; допускать же участников лишь по билетам.
   Лермонтов заметил, что не всем это удобно, что казенный сад далек от центра города и что затруднительно будет препроводить усталых после танцев дам по квартирам, наемных же экипажей в городе всего 3 или 4. Князь стоял на своем, утверждал, что местных дикарей надо учить, надо показывать им пример, как устраивать празднества.
   Мы видели, что молодежь с князем Голицыным не согласилась и устроила свой праздник. Тогда князь со своей стороны решился устроить бал в названном казенном саду на 15 июля, в день своих именин, и строптивую молодежь не приглашать.
   У Верзилиных, кроме случайных сборов, молодежь и знакомые сходились по воскресным дням, и тогда бывали в их салоне танцы. 13 июля, в воскресенье, стали собираться обыкновенные посетители, потолковали идти ли в казенную гостиницу на танцевальный вечер и решили провести вечер в своем кругу. Народу было немного: полковник Зельмиц с дочерьми, Лермонтов, Мартынов, Трубецкой, Глебов, Васильчиков, Лев Пушкин и еще некоторые. В этот вечер Мартынов был мрачен. Действительно ли был он в дурном расположении духа или драпировался в мантию байронизма? Может быть, его сердило, что на аристократический вечер, приготовлявшийся князем Голицыным с большими затеями, он приглашен не был. Танцевал Мартынов в этот вечер мало. Лермонтов, на которого сердилась Эмилия Львовна за постоянное поддразнивание, приставал к ней, прося "сделать с ним хоть один тур". Только под конец вечера, когда он усилил свои настойчивые требования и, изменив тон насмешки, сказал: "M-elle Emilie, je vous prie, un tour de valse seulement, pour la derniere fois de ma vie (я прошу вас, только один тур вальса, в последний раз в жизни (фр.))", она с ним провальсировала. Затем Михаил Юрьевич усадил Эмилию Львовну около ломберного стола и сам поместился возле. С другой стороны занял место Лев Пушкин. "Оба они, - рассказывала Эмилия Александровна, - отличались злоязычием и принялись a qui mieux mieux (в запуски) острить. Собственно обидно злого в том, что они говорили, ничего не было, но я очень смеялась неожиданным оборотам и анекдотическим рассказам, в которые вмешали и знакомых нам людей. Конечно, доставалось больше всего водяному обществу, к нам мало расположенному, затронуты были и некоторые приятели наши. При этом Лермонтов, приподнимая одной рукой крышку ломберного стола, другою чертил мелом иллюстрации к своим рассказам". В это время танцы прекратились, и общество разбрелось группами по комнатам и углам залы. Князь Трубецкой сидел за роялем и играл что-то очень шумное. По другую сторону Надежда Петровна разговаривала с Мартыновым, который стоял в обыкновенном своем костюме - он и во время танцев не снял длинного своего кинжала - и часто переменял позы, из которых одна была изысканнее другой. Лермонтов это заметил и, обратив наше внимание, стал что-то говорить по адресу Мартынова, а затем мелом, двумя-тремя штрихами, иллюстрировал позу Мартынова с большим его кинжалом на поясе. Но и Мартынов, поймав два-три обращенные на него взгляда, подозрительно и сердито посмотрел на сидевших с Лермонтовым. "Перестаньте, Михаил Юрьевич! Вы видите - Мартынов сердится", - сказала Эмилия Александровна. Под шумные звуки фортепьяно говорили не совсем тихо, а скорее сдержанным только голосом. На замечание Эмилии Александровны Лермонтов что-то отвечал улыбаясь, но в это время, как нарочно, Трубецкой, взяв сильный аккорд, оборвал свою игру. Слово poignard отчетливо раздалось в устах Лермонтова. Мартынов побледнел, глаза сверкнули, губы задрожали, и, выпрямившись, он быстрыми шагами подошел к Михаилу Юрьевичу и, гневно сказав: "сколько раз я просил вас оставить свои шутки, особенно в присутствии дам!" - отошел на прежнее место. "Это свершилось так быстро, - заметила Эмилия Александровна, - что Лермонтов мог только опустить крышку ломберного стола, но ответить не успел. Меня поразил тон Мартынова и то, что он, бывший на ты с Лермонтовым, произнес слово вы с особенным ударением. "Язык мой, враг мой!" - сказала я Михаилу Юрьевичу. "Се nest rien: demain nous serons bons amis (это ничего; завтра уже мы вновь будем хорошими друзьями (фр.))!" - отвечал он спокойно.
   Танцы продолжались - никто из присутствующих не заметил ничего из краткого объяснения. Даже Лев Пушкин не придал ему значения. Скоро стали расходиться, и никого не поразило, когда, выходя из ворот дома Верзилиных, Мартынов остановил за рукав Лермонтова и, оставшись позади товарищей, сказал сдержанным голосом по-французски то же, что было им сказано в зале: "Вы знаете, Лермонтов, что я очень долго выносил ваши шутки, продолжающиеся, несмотря на неоднократное мое требование, чтобы вы их прекратили".
   - Что же, ты обиделся? - спросил Лермонтов, продолжая идти во след за опередившими товарищами.
   - Да, конечно, обиделся.
   - Не хочешь ли требовать удовлетворения?
   - Почему ж нет?!
   Тут Лермонтов перебил его словами. "Меня изумляют и твоя выходка, и твой тон... Впрочем, ты знаешь, вызовом меня испугать нельзя... хочешь драться - будем драться".
   - Конечно, хочу, - отвечал Мартынов, - и потому разговор этот может считаться вызовом.
   Подойдя к домам своим, они молча раскланялись и вошли в свои квартиры. Как Лермонтов передал Столыпину о происшедшем, мы не знаем. Вообще нельзя не пожалеть, что до нас не дошло ничего письменного о поэте со стороны Глебова и особенно Столыпина, который в те дни был ближе всех к Михаилу Юрьевичу.
   Мартынов, вернувшись, рассказал дело своему сожителю Глебову и просил его быть секундантом. Глебов тщетно старался успокоить Мартынова и склонить его на примирение. Особенное участие в деле принимали, конечно, ближайшие к сторонам молодые люди: Столыпин, князь Васильчиков и уже поименованный Глебов. Так как Мартынов никаких представлений не принимал, то решили просить Лермонтова, не придававшего никакого серьезного значения делу, временно удалиться и дать Мартынову успокоиться. Лермонтов согласился уехать на двое суток в Железноводск, в котором он вообще проводил добрую часть своего времени. В отсутствие его друзья думали дело уладить.
   Как прожил поэт в одиночестве своем в Железноводске последние сутки - кто это знает! В обществе он бывал, как мы видели, всегда почти весел и шаловлив, на одиноких прогулках и при работе - погруженным в себя и до меланхолии грустен. Комментариями и лучшими истолкователями тогдашнего душевного состояния поэта, конечно, могут служить двенадцать его последних стихотворений. Предчувствием томимый, видит он себя в долине Дагестана с свинцом в груди недвижным, одиноким:
  
   Глубокая в груди чернела рана,
   И кровь лилась хладеющей струей.
  
   Один из тогдашних посетителей минеральных вод, товарищ поэта по школе Гвоздев поздно вечером встретил Михаила Юрьевича на одинокой прогулке. Он был мрачен и говорил о близкой смерти...
   Одиноким вышел поэт на дорогу жизни и нигде не мог найти настоящего приюта. То сравнивает он себя с дубовым листом, который еще свежим и зеленым оторвался от ветки родимой:
  
   И в степь укатился, жестокою бурей гонимый,
   Засох и увял он от холода, зноя и горя,
   И вот, наконец, докатился до Черного моря.
   У Черного моря чинара стоит молодая...
  
   Но и она не принимает его: не пара он ее свежим листам! То чувствует себя поэт сильным и твердым, как утес, но сиротой в "пространстве мира":
  
   Одиноко
   Он стоит; задумался глубоко,
   И тихонько плачет он в пустыне...
  
   Наконец, обдумывая вопросы жизни и бытия, один со своими мыслями, он чувствует, что и должен быть одиноким, если хочет "провозглашать любви и правды чистые ученья". Занималась заря юного дня. Зреющий поэт и человек вступал в новый фазис жизни. Он сознал себя и жаждал нераздельной всецелой отдачи себя творчеству и идеалу. Что в него ближайшие еще бешенее будут бросать каменья - это он понимал. Но уж это его не смущало.
   Расчеты друзей, уговоривших Михаила Юрьевича удалиться в Железноводск, оказались неверными. Мартынов ко всяким представлениям оставался глух и больше хранил мрачное молчание. Между тем, все дело держалось не в особенном секрете. О нем узнали многие, знали и власти, если не все, то добрая часть их, и, конечно, меры могли бы быть приняты энергические. Можно было арестовать молодых людей, выслать их из города к месту службы, но всего этого сделано не было. Напротив, в дело вмешались и посторонние люди, как например Дорохов, участвовавший в 14 поединках. Для людей, подобных ему, а тогда в кавказском офицерстве их было много, дуэль представляла приятное препровождение времени, щекотавшее нервы и нарушавшее единообразие жизни и пополнявшее отсутствие интересов. Нет никакого сомнения, что Мартынова подстрекали со стороны лица, давно желавшие вызвать столкновение между поэтом и кем-либо из не в меру щекотливых или малоразвитых личностей. Полагали, что "обуздание" тем или другим способом "неудобного" юноши-писателя будет принято не без тайного удовольствия некоторыми влиятельными сферами в Петербурге. Мы находим много общего между интригами, доведшими до гроба Пушкина и до кровавой кончины Лермонтова. Хотя обе интриги никогда разъяснены не будут, потому что велись потаенными средствами, но их главная пружина кроется в условиях жизни и деятелях характера графа Бенкендорфа, о чем говорено выше и что констатировано столькими описаниями того времени.
   Итак, попытка, удалив Лермонтова, дать успокоиться Мартынову, не удалась. Подстрекаемый ли другими или упорствуя тем больше, чем настойчивее хотели отклонить его от дуэли, Мартынов не уступал. Его тешила роль непреклонного, которую он принял на себя. Он даже повеселел и не раз подсмеивался над "путешествующим противником" своим. Пришлось принять решение дать дуэли осуществиться. Но все же из друзей Лермонтова никто не верил в ее серьезность. Все были убеждены, что противники обменяются выстрелами, подадут друг другу руки, и все закончится веселой пирушкой. Даже все было подготовлено к тому, чтобы отпраздновать в веселой компании счастливый исход. Сам Лермонтов говорил, что у него рука не поднимется на Мартынова и что он выстрелит в воздух. Это было сообщено и самому Мартынову, и никто не верил в серьезность его напускной торжественности.
   15 июля было назначено днем для поединка. Дали знать Лермонтову в Железноводск. Ему приходилось ехать через немецкую колонию Каррас. Там должны были встретить его товарищи. Местом же для дуэли было назначено подножие Машука на половине дороги между колонией и Пятигорском. Ближайшие к поэту люди так мало верили в возможность серьезной развязки, что решили пообедать в колонии Каррас и после обеда ехать на поединок. Думали даже попытаться примирить обоих противников в колонии у немки Рошке, содержавшей гостиницу. Почему-то в кругу молодежи господствовало убеждение, что все это шутка, - убеждение, поддерживавшееся шаловливым настроением Михаила Юрьевича. Ехали скорее, как на пикник, а не на смертельный бой. Даже есть полное вероятие, что кроме четырех секундантов: князя Васильчикова, Столыпина, Глебова и князя Трубецкого, на месте поединка было еще несколько лиц в качестве зрителей, спрятавшихся за кустами - между ними и Дорохов.
   В колонии Каррас Лермонтов, приезжая из Железноводска, нашел М-llе Быховец, прозванную "la belle noire (прекрасная брюнетка (фр.))", с теткой ее Прянишниковой, ехавших в Железноводск. Сюда приехали и товарищи поэта, кто именно - остается невыясненным, наверное, Столыпин. Есть сведение, что в числе еще других лиц прибыл и Мартынов. Продолжая верить в несерьезность поединка, молодые люди еще утром 15 июля заходили к Верзилиным, сговариваясь, так как никто из них не был приглашен на праздник князя Голицына, прийти инкогнито на горку в саду или близ сада, чтобы посмотреть на фейерверк. Туда к ним должны были явиться и Верзилины. Молодежь, как видели мы, думала по счастливом окончании дуэли поужинать вместе в товарищеском кругу. Некоторые надеялись, что, быть может, в Каррасе как-нибудь удасться примирить противников. Вот почему Лермонтов должен был там пообедать. Хотели привести и Мартынова. Говорят, Мартынов приехал туда на беговых дрожках с князем Васильчиковым. Лермонтов был налицо. Противники раскланялись, но вместо слов примирения Мартынов напомнил о том, что пора бы дать ему удовлетворение, на что Лермонтов выразил всегдашнюю свою готовность. Верно только то, что князь Васильчиков с Мартыновым на беговых дрожках, с ящиком принадлежавших Столыпину кухенрейторских пистолетов, выехали отыскать удобное место у подножия Машука, на дороге между колонией Кар-рас и Пятигорском. Обедая с М-llе Быховец и ее теткой, Михаил Юрьевич шутил и, наконец, взяв у первой из дам золотой ободок, который тогда носили на голове, стал оборачивать им красивые пальцы своих холеных рук. М-llе Быховец просила ей возвратить фиори-турку, но поэт отказался, сказав, что сам привезет, если будет жив, и с этими словами встал и, весело раскланявшись, вышел. На слова эти, как на шутку, дамы внимания не обратили.
   Молодые люди сели на коней и помчались по дороге к Пятигорску. День был знойный, удушливый, в воздухе чувствовалась гроза. На горизонте белая тучка росла и темнела. Не доезжая 2,5 верст, приблизительно, до города, повернули налево в гору, по следам, оставленным дрожками князя Васильчикова и Мартынова. Подошва Машука, поросшая кустарником и травой, и ныне сохраняет тот же вид. Кудрявая вершина знаменитой горы высилась над всей местностью, как и теперь. Если встать к ней спиной, то перед глазами извивалась лентой железноводская дорога. Далее поднимается пятиглавый Бештау, а налево величаво и безмолвно глядит Шат-гора (Эльбрус), сияя белизной своей снеговой вершины. Около 6 часов прибыли на место. Оставив лошадей у проводника своего Евграфа Чалова, молодые люди пошли вверх к полянке между двумя кустами, где ожидали их Мартынов и Васильчиков или же Трубецкой, что тоже остается невыясненным. Докторов не было не потому, чтобы, как это сообщается некоторыми, никто не хотел ехать, а потому опять, что как-то дуэли не придавали серьезного значения, и потому даже не было приготовлено экипажа на случай, что кто-нибудь будет ранен.
   Мартынов стоял мрачный со злым выражением лица. Столыпин обратил на это внимание Лермонтова, который только пожал плечами. На губах его показалась презрительная усмешка. Кто-то из секундантов воткнул в землю шашку, сказав: "Вот барьер". Глебов бросил фуражку в десяти шагах от шашки, но длинноногий Столыпин, делая большие шаги, увеличил пространство. "Я помню, - говорил князь Васильчиков, - как он ногой отбросил шапку, и она откатилась еще на некоторое расстояние. От крайних пунктов барьера Столыпин отмерил еще по 10 шагов, и противников развели по краям. Заряженные в это время пистолеты были вручены им (Глебовым?). Они должны были сходиться по команде: "Сходись!" Особенного права на первый выстрел по условию никому не было дано. Каждый мог стрелять, стоя на месте, или подойдя к барьеру, или на ходу, но непременно между командой: два и три. Противников поставили на скате, около двух кустов: Лермонтова лицом к Бештау, следовательно выше; Мартынова ниже, лицом к Машуку. Это опять была неправильность. Лермонтову приходилось целить вниз, Мартынову вверх, что давало последнему некоторое преимущество. Командовал Глебов.... "Сходись!" - крикнул он. Мартынов пошел быстрыми шагами к барьеру, тщательно наводя пистолет. Лермонтов остался неподвижен. Взведя курок, он поднял пистолет дулом вверх и, помня наставления Столыпина, заслонился рукой и локтем, "по всем правилам опытного дуэлиста". "В эту минуту, - пишет князь Васильчиков, - я взглянул на него и никогда не забуду того споюйного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом уже направленного на него пистолета". Вероятно, вид торопливо шедшего и целившего в него Мартынова вызвал в поэте новое ощущение. Лицо приняло презрительное выражение, и он, все не трогаясь с места, вытянул руку к верху, по-прежнему к верху же направляя дуло пистолета. "Раз... Два... Три!" - командовал между тем Глебов. Мартынов уже стоял у барьера. "Я отлично помню, - рассказывает далее князь Васильчиков, - как Мартынов повернул пистолет, курком в сторону, что он называл стрелять по-французски! В это время Столыпин крикнул: "Стреляйте! Или я разведу вас!.." Выстрел раздался, и Лермонтов упал, как подкошенный, не успев даже схватиться за больное место, как это обыкновенно делают ушибленные или раненые.
   Мы подбежали... В правом боку дымилась рана, в левом сочилась кровь... Неразряженный пистолет оставался в руке...
   Черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой, и перекаты грома пели вечную память новопреставленному рабу Михаилу..."
  

Эпилог

Труп поэта на месте поединка. - Перевоз тела в Пятигорск. - Затруднения при похоронах. - Могила. - Следственное дело. - Степень виновности Мартынова и других. - Слухи о причинах, побудивших Мартынова драться с Лермонтовым. - Преследователи и защитники Михаила Юрьевича. - Высочайшее повеление относительно лиц, причастных к дуэли. - Перенесение тела Михаила Юрьевича в Тарханы.

   Неожиданный строгий исход дуэли даже для Мартынова был потрясающим. В чаду борьбы чувств, уязвленного самолюбия, ложных понятий о чести, интриг и удалого молодечества, Мартынов, как и все товарищи, был далек от полного сознания того, что творится. Пораженный исходом, бросился он к упавшему. "Миша, прости мне!" - вырвался у него крик испуга и сожаления...
   В смерть не верилось. Как растерянные стояли вокруг павшего, на устах которого продолжала играть улыбка презрения. Глебов сел на землю и положил голову поэта к себе на колени. Тело быстро холодело... Васильчиков поехал за доктором; Мартынов - доложить коменданту о случившемся и отдать себя в руки правосудия ... Мы ничего не знаем о других!.. Что делал многолетний верный друг поэта Монго-Столыпин? Он ли закрывал глаза любимого им и любившего его человека?.. Князь Васильчиков упорно молчал относительно других лиц, свидетелей дуэли. Он и о Дорохове говорить почему-то не хотел. Надо полагать, что они рассыпались по окрестностям или ускакали в Пятигорск. Наскоро решено было на неизбежном следствии показать, что секундантами и свидетелями всего случившегося были только Глебов и князь Васильчиков. Они менее всего рисковали. Глебов, плен которого у горцев наделал много шуму, был на счету офицера не только безукоризненного, но и много обещавшего - о нем знали в Петербурге. Отец Васильчикова был любим государем и имел значительный пост. Наконец, оба они проживали на водах с разрешения, не так, как князь Трубецкой, и не были, как Столыпин и Дорохов, замешаны в дуэлях и не навлекли еще на себя недовольство правительственных лиц. Между тем, в Пятигорске трудно было достать экипаж для перевозки Лермонтова. Васильчиков, покинувший Михаила Юрьевича еще до ясного определения его смерти, старался привезти доктора, но никого не мог уговорить ехать к сраженному. Медики отвечали, что на место поединка при такой адской погоде они ехать не могут, а приедут на квартиру, когда привезут раненого. Действительно, дождь лил как из ведра, и совершенно померкнувшая окрестность освещалась только блистанием непрерывной молнии при страшных раскатах грома. Дороги размокли. С большим усилием и за большие деньги, кажется, не без участия полиции, удалось наконец выслать за телом дроги (вроде линейки). Было 10 часов вечера. Достал эти дроги уже Столыпин. Князь Васильчиков, ничего не добившись, приехал на место поединка без доктора и экипажа.
   Тело Лермонтова все время лежало под проливным дождем, накрытое шинелью Глебова, покоясь головою на его коленях. Когда Глебов хотел осторожно спустить ее, чтобы поправиться - он промок до костей - из раскрытых уст Михаила Юрьевича вырвался не то вздох, не то стон; и Глебов остался недвижим, мучимый мыслью, что, быть может, в похолоделом теле еще кроется жизнь.
   Так лежал, неперевязанный, медленно истекающий кровью, великий юноша-поэт... Гроза прошла. Стало совсем тихо. Полный месяц ярким сиянием осветил окрестность и вершины гор, спавших во тьме ночной.
   Наконец появился долгожданный экипаж в сопровождении полковника Зельмица и слуг. Поэта подняли и положили на дроги. Поезд, сопровождаемый товарищами и людьми Столыпина, тронулся.
   В Пятигорске между тем происходило следующее. В 7-м часу было назначено открытие празднества, которое готовил князь Голицын в "казенном саду" и которым собирался удивить "пятигорских дикарей". Ничего подобного еще не бывало... Обширный павильон, сооружавшийся в продолжение нескольких дней, весь состоял из зеркал, спрятанных в цветах и зелени. С утра толпились любопытные, которых к назначенному часу решено было выпроводить из сада. Но вот разразилась гроза. Даже старожилы не могли припомнить подобной. Улицы обратились в потоки; нечего было и думать добраться до сада. Сестры Верзилины, принарядившись, готовились отправиться на бал князя Голицына, но ливень не унимался. К ним пришел Дмитриевский и, видя барышень в бальных туалетах и опечаленными, вызвался привести обычных посетителей из молодежи и устроить свой танцевальный вечер. "Не успел он высказаться, - рассказывает Эмилия Александровна Шан-Гирей, - как вбегает полковник Антон Карлович Зельмиц с растрепанными длинными седыми волосами, с испуганным лицом, размахивает руками и кричит: (Один наповал, другой под арестом!) Мы бросились к нему: - Что такое, кто наповал, где? - "Лермонтов убит!" - раздались роковые слова... Внезапное известие до того поразило матушку, что с ней сделалась истерика... Уже потом, от Дмитриевского, узнали мы подробности о случившемся..."
   "Мальчишки, мальчишки, что вы со мною сделали", - плакался, бегая по комнате и схватившись за голову, добряк Ильяшеню, когда ему сообщили о катастрофе. Мартынов тотчас был арестован. Сам комендант не на шутку испугался и растерялся. Он, еще не зная, убит или ранен Лермонтов, приказал, чтобы, как только привезут, его поместили на гауптвахту. Той порой тело прибыло в Пятигорск. Разумеется, на гауптвахту его сдать нельзя было и, постояв перед ней несколько минут, пока выяснилось, что поручик Тенгинского полка Лермонтов мертв, его повезли дальше. Кто-то именем коменданта опять-таки остановил поезд перед церковью, сообщив, что домой его везти нельзя. Опять замедление. Наконец, смоченный кровью и омытый дождем труп был привезен на квартиру и положен на диван в столовую, где еще недавно у открытого окна по утрам работал поэт, слагая или исправляя свои чудные песни. Глебов раньше, потом Васильчиков были арестованы и под конвоем проведены к месту заключения. Было за полночь, когда прибыла наконец давно ненужная медицинская помощь.
   Бледный, истекший кровью, с улыбкой презрения на устах, в "исторической" канаусовой рубашке, смоченной кровью, лежал Михаил Юрьевич. Вокруг ходила молодежь, растерявшаяся и пораженная. Вместо веселого ужина, приготовленного для встречи счастливо возвратившегося и примиренного с товарищем поэта, приходилось хлопотать о приведении в порядок его смертных останков. Весть быстро разнеслась по городу, и еще вечером приходили приятели и знакомые под кров сраженного певца. Никто из друзей не спал... Спали ли те, что с такою настойчивостью и искусством вели интригу и добились желанного?!
   На другое утро тело было обмыто. Окостенелым членам трудно было дать обычное для мертвеца положение; сведенных рук не удалось расправить, и они были накрыты простыней. Веки все открывались, и глаза, полные дум, смотрели чуждыми земного мира. В чистой белой рубашке лежал он на постели в своей небольшой комнате, куда перенесли его. Художник Шведе снимал с него портрет масляными красками. С утра дом и двор, где жил поэт, были переполнены народом. Многие плакали. Общественное мнение, конечно, разделилось. Говорили, что поэт был несносен: ни Мартынов - так другой непременно убил бы его. Большинство видело во всем происшествии "ссору двух офицеров из-за барышни". Называли Эмилию Александровну Клингенберг, другие - сестру ее Надежду Петровну Верзилину. Толковали и о госпоже Быховец. Взятый у нее накануне золотой ободок нашли поврежденным и облитым кровью в боковом кармане его. Может быть, кто-нибудь вспоминал и предсказание цыганки, высказанное юному поэту или его бабушке: "Убьют его из-за спорной женки". Михаил Юрьевич рассказывал об этом, говоря, что быть убиту в сражении ему на роду не писано. Но чег

Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
Просмотров: 440 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа