й, вносящей жизнь, - хижиной на берегу, лодкой, вытащенной на песок, или далеким парусом.
Таких видов очень много в самом Амальфи и в его окрестностях. Оно может угодить на вкус "форестьера". Мы привыкли относиться с презрением к этому вкусу, но, распространяя наше чувство на самую эту природу, на этот южный пейзаж, мы легко можем совершить глубокую ошибку и нанести незаслуженное оскорбление вещам, которые были некогда обожествлены воображением более счастливого и более одаренного, чем мы, народа. Эта выразительность красок и форм, это яркое драматическое взаимодействие стихий, понятное всякому, кто попадает в его круг, являлись некогда источниками прекраснейшего из творчеств. Прежде всякой иной эта природа стала одухотворенной, приняла пластический образ, прониклась движением священной драмы, сделалась родиной мифа. "В таких, как эти, пейзажах, - говорит Симондс, как раз имея в виду Амальфи, - мы легко можем понять предания о сельских богах, метаморфозы Сиринкса, Нарцисса, Эхо, Гиацинта, Адониса, рассказы о дремлющем Пане, о рогатых сатирах и фавнах, играющих на свирели, которыми слагатели идиллий украшали свои простые пастушьи песни. Здесь кажутся возможными ореады, обитательницы рощ, дриады, сильваны и водяные нимфы. Они теряют здесь призрачность и мифическую туманность, ибо люди сами являются здесь в большей степени частью природы, чем на севере, и более пригодны для совместной жизни с божествами ручьев и гор". Вид этой природы действует даже на спящее воображение современного путешественника. Зов её доходит до самого равнодушного сердца. Мудрено ли, что воображение древних греков видело здесь повсюду божественных жителей и что их чуткий слух повсюду различал неумолчные голоса!
Мы выехали из Амальфи под дождем. Такие сильные и продолжительные дожди бывают на юге только в горах и на морских побережьях. По мере того как мы поднимались по бесконечным извивам дороги, ведущей в Равелло, нам становилась виднее ясная полоса на самом горизонте, за морем, уходящим к Сицилии. Но туча, нависшая над берегом, казалось, не двигалась и по-прежнему изливала на нас целые потоки воды.
Равелло лежит высоко в горах над Амальфи; высота кажется еще больше от крутого подъема. Девушки с вязанками хвороста на головах сбегают в несколько минут по лестнице, спускающейся в Минори; мы поднимались больше часа. Дорога проложена по склонам лесистой долины Атрани. Только лимонные сады и вечнозеленый плющ говорят здесь об Италии. В остальном окрестности Равелло мало похожи на страну, где прошли вековой чередой цивилизации. Самое существование этого стариннейшего города на такой высоте представляется непонятным, почти недостоверным. "Кто бы мог поверить, что среди недосягаемых скал вырос город, обильный знатными родами и замечательный своими зданиями?" Это восклицание средневекового летописца может повторить и каждый из современных посетителей единственной в своем роде руины.
Своим возникновением Равелло обязано процветанию Амальфи и других морских республик на этих берегах в XI и XII веке. В то время как прибрежные города жили торговой и деловой жизнью, Равелло сделалось резиденцией наиболее богатых и знатных фамилий. Когда аристократия амальфитанского побережья накопляла достаточно золота торговлей и морскими разбоями, она устраивалась на отдых в этом безопасном и гордо уединенном месте. На здешней высоте до ее слуха не доходили ни шум торговых факторий, ни разноязычная речь моряков, ни голос народных мятежей. Со стен Равелло можно было спокойнее видеть приближающиеся корабли африканских корсаров; на недоступные скалы можно было положиться вернее, чем на храбрость наемников. Равелло стало поэтому городом дворцов, богатых церквей, украшенных садов. Его создало желание спокойно наслаждаться благами жизни, добытыми ценой всевозможных опасностей. Этот город воплощал все праздничные стороны той цивилизации.
Но вот эпоха, которая навсегда останется для нас одной из самых смутных и далеких. Нет ничего труднее, как представить себе в точных образах жизнь, которая била ключом на этом побережье около тысячи лет тому назад. Смешение разных элементов - византийского, арабского, лонгобардского и норманнского - с местной культурой этой первой по времени из всех "Италий" дает ей фантастический, прямо сказочный характер. Можно пожалеть, что Флобер, колебавшийся в выборе темы для исторического романа между веком Саламбо и веком папы Гильдебранта, не причалил своего поэтического корабля к этим берегам. Здешние сады Руфоли, наверно, видели ряд зрелищ, не менее живописных, чем сады Гамилькара.
Теперь Равелло, конечно, только руина. Кроме дворца Руфоли, здесь нет ни одного сколько-нибудь цельно сохранившегося здания. Зато по всему городку разбросано множество интереснейших архитектурных обломков. Колонна с романской капителью поддерживает сводик над лестницей в одном доме, стрельчатая арка заделана в стену другого, химеры стерегут вход в отель; в другом отеле на дворе есть остатки фонтана в арабском духе. Число таких фрагментов очень велико. Можно сказать без преувеличения, что здесь нет ни одного дома или двора, где не было бы каких-нибудь следов прежнего строительства.
Равелло очень мало похоже на город. От главной площади, на которой есть несколько лавок и новых зданий, расходятся узенькие улицы, где редко стоят полуразрушенные или составленные из обломков ветхие дома, где тянутся длинные каменные стены, огораживающие обширные сады. Иногда такая улица превращается в отвесно падающую лестницу, иногда переходит в русло ручья, служащее дорогой для мулов, иногда углубляется в темный коридор, проходящий под какой-то необитаемой развалиной. Число жителей ничтожно, городок удивительно безлюден, почти призрачен; шаги редких прохожих далеко слышны среди полной, ничем не прерываемой тишины. За последнее время в Равелло стали появляться иностранцы. Очень многие приезжают сюда из соседнего Амальфи. Бывают и такие, которым особенно приходится по душе этот странный уголок Италии и которые живут здесь подолгу. В одном из пансионов мы встретили норвежского пастора с сестрой, проживших там целую зиму. Должно быть, этим северным людям нравилось жить на такой высоте, где часты зимние туманы, где падает снег и дрова трещат в камине. Юг же, тот юг, который привлекал их соотечественников-викингов и о котором всегда мечтали автор "Пер Гюнта" и автор "Пана", был виден им далеко внизу с его белыми городками, голубыми заливами и насыщенной зеленью лимонных рощ.
Вид из Равелло не поддается описанию. По утрам в особенности и на закате солнца отсюда открываются удивительные панорамы неба, моря и гор Калабрии. Цвета меняются в них с расточительным разнообразием, но лучшее, что есть в таких картинах, - это чувство пространства. Как раз этот вид из Равелло заставил Грегоровиуса так прекрасно сказать: "Мне кажется, что желание лететь пришло Дедалу и Икару в хороший летний вечер, когда они сидели на каком-нибудь высоком скалистом мысе на острове Крите".
В Равелло мало мест, откуда картины моря и берегов были бы видны в таком великолепии, как с террасы в садах Руфоли. Эти сады и окруженный ими дворец составляют главную цель всякой поездки в Равелло. Ни в Италии, ни в Сицилии нет более любопытного памятника арабской или, вернее, навеянной арабами архитектуры. Дворец уцелел от общего разрушения каким-то чудом. Лет семьдесят тому назад, когда здание пришло уже в полный упадок и неизбежная гибель грозила ему, его купил шотландец Невиль Рид, наследники которого и сейчас владеют единственной в мире виллой. Дом с его тремястами комнатами и обширные сады поддерживаются с должной заботливостью.
Время постройки палаццо Руфоли с точностью не известно. Надо думать, что он построен в эпоху наибольшего расцвета Равелло, то есть в конце XI века. Самая интересная часть здания - небольшой квадратный дворик, окруженный фантастичными и прекрасными лоджиями. Они образованы из очень тонких и грациозных парных колонок, на которые опираются разрезные фигурные арочки. Мотив начертания арок переходит выше в плетеный, чисто восточный орнамент. По общему впечатлению все это является совершенно исключительным в Италии. Разве только монастырский двор с удивительно переплетенными стрельчатыми арками при соборе в Амальфи может напомнить узорную светотень кортиле Руфоли.
Есть черты художественного каприза и большой искусственности в архитектуре палаццо Руфоли. Строители, работавшие над этим зданием, понимали свою задачу приблизительно так же, как архитекторы, воздвигавшие "увеселительные замки" для вельмож XVIII века. В их легких и хрупких формах и в празднично нарядной их орнаментике чувствуется тот же дух, что в "китайских павильонах" и садовых беседках рококо. Это странно звучит для эпохи, которая представляется нам глубоко варварской. Но не следует забывать о примере, который был перед глазами Руфоли. При постоянных сношениях с Сицилией жизнь арабских эмиров в сказочных садах Палермо была хорошо известна в Амальфи и Равелло. Лучших образцов праздничности, пышности, умения наслаждаться вечным и сладостным отдыхом нельзя было найти в тогдашней Европе. Устраивая свою резиденцию, Руфоли следовали за поистине великими знатоками счастья, доступного на земле. От этой восточной мечты о счастье остались здесь до сих пор красота узорных лоджий, покой бесчисленных зал и подземных ходов и пленительная тень сводчатых павильонов, созданных для того, чтобы часами слушать медленную речь падающих из источника капель.
Недалеко от входа в сады Руфоли есть старинная церковь, где находятся знаменитые амвоны и кафедры, украшенные мозаикой и скульптурами. Одно время они привлекли внимание всех историков итальянского искусства. Их существование дало повод для предположения, что Никколо Пизано или, как он называется иначе, Никколо д'Апулия воспитался в школе скульпторов, процветавшей на юге Италии в XII и XIII века. Это предположение вызвало долголетние ученые споры... Но Равелло мало располагает к археологическим спорам. После длинной дождливой ночи наступило вдруг нежно сияющее весеннее утро. Влажный теплый ветер врывался в открытое окно; весь воздух был наполнен тонкими жемчужными парами. Они быстро таяли под солнцем, и скоро нам открылись далеко внизу лазоревые бухты Минори и Майори. Только полоса вспененного прибоя напоминала о ночной непогоде. Чистые очертания гор пробуждали неудержимое желание идти по новым дорогам, пить воду из ледяных ключей, отдыхать над обрывами, по которым вьется горный молочай, и находить под оливками первые цветы первых февральских дней -лилово-дымчатые анемоны.
Пестум находится в нескольких часах пути к югу от Неаполя, на берегу Салернского залива. Имя исчезнувшего города носит маленькая станция глухой железной дороги, ведущей в Калабрию. Теперешние провинции, Калабрия, Апулия и Базиликата, образуют вместе прежнюю Великую Грецию. Но все древнейшие и прославленные города Великой Греции давно стерты с лица земли. Одинокие колонны составляют все, что осталось от храмов Метапонта и Кротона, бесформенные груды камней указывают места Локр и Гераклеи, нынешний провинциальный Тарент ничем не похож на прежний Тарент, богатый пурпуром и расписными вазами. Ни единого камня не осталось на том месте, где стоял Сибарис, погребенный в непроходимых болотах.
Пестум, называвшийся в греческие времена Поссейдонией, был основан выходцами из Сибариса в VII веке до Р. X. По счастливой случайности этой северной колонии не суждено было исчезнуть так бесследно, как исчезли большие южные города. Храмы Поссейдонии еще стоят, тогда как давно прошел плуг над святилищами Пифагорова Кротона, и только водяные птицы да лихорадочные туманы бродят там, где были улицы и площади Сибариса. Недавняя судьба Мессины и Реджио объясняет судьбу городов Великой Греции. Пестум стоит на более постоянной земле, и все землетрясения в Калабрии отражаются здесь лишь слабыми толчками и подземным гулом. Кроме того, Пестум расположен в стороне от дорог, которыми проходили завоеватели южной Италии. Уже во времена императоров он начал клониться к упадку, с возвышением Салерно был покинут окончательно и потом почти забыт до тех пор, пока его храмы не были вновь найдены путешественниками и археологами XVIII века.
В солнечный день ранней весны мы сошли с поезда на маленькой станции и направились по дороге, ведущей к храмам. Воздух был необыкновенно прозрачен, и циклопические очертания Монте Альбуно выступали резко и отчетливо. Эту гору избрал Иванов фоном для своего "Явления Христа народу". Несколько белых селений укрывались там в складках дикого горного кряжа, заброшенные, ненужные среди окружающей пустыни. Впереди плоская равнина тянулась до самого моря, сверкавшего полуденным блеском. Две, три фермы, скудные пастбища, далекое стадо, далекий всадник, медленно приближающийся по бесконечной дороге, - пастушья земля, колыбель народа, вспоенного соком горьких трав и медом полевых цветов!
Храмы открываются сразу на повороте дороги, два рядом, третий на некотором расстоянии. Несмотря на окружающее безлюдье и опустошение, они не внушают той печали, какую испытывает каждый перед срезанными серпом времени колоннами на форуме Траяна в Риме. Кругом храма был город, но в нашем представлении о греческом мире город не играет большой роли. Греческая жизнь в те отдаленные века не могла быть городской, как жизнь в Риме или в Византии. Основное чувство греческого бытия, чувство вселенной, есть в то же время чувство деревни, полей, пастбищ, морских берегов. Рассказы древних писателей о роскоши Сибариса и могуществе Кротона едва ли следует понимать в нашем смысле этих слов. Надо помнить, о какой седой древности здесь идет речь. Понадобилось пятьсот лет постоянного накопления материальных богатств и душевной усталости, чтобы прежний уклад жизни мог смениться "изощренной" помпеянской культурой, на наш взгляд, все еще несложной и трезвой.
Жители Пестума были мореплавателями и рыбаками, построившими храм Поссейдона, или земледельцами, построившими храм Деметры, или, наконец, пастухами, гонявшими стада в соседние горы. Каким чудом простые трудящиеся люди могли оставить после себя памятники такого высокого духа, как эти храмы? Мы ничего не знаем о той жизненной обстановке, в которой созидались греческие храмы. Строители их почти никогда не известны, и летописи сооружений не дошли до нас. Все, что можно сказать, это что они созданы глубоким религиозным чувством, проникавшим существование той отдаленной эпохи. Пестумские храмы рассказывают о времени, когда сквозь волнующуюся пеструю ткань местных верований, мифов, легенд начали проступать более общие и строгие, более устойчивые черты дорического мировоззрения. Тогда еще были свежи в памяти священные гроты и сложенные из грубых камней часовни, служившие культам сельской Греции. Еще в полутемной пещере на острове Пафосе мистический конус олицетворял Афродиту, и в Фигалийском подземелье фракийские пастухи совершали поклонение черной Деметре. Но заря классического дня уже занялась, первые дорические храмы начали воздвигаться на греческой земле, и в тихом свете их уединенных святилищ уже забелели тонко изваянные мраморные боги.
Это время, VII и VI век до Р. X., называют иногда греческим средневековьем. Вдохновенность и чистота его архитектуры напоминают европейское средневековье. В сущности, архитектура знает только две органические эпохи - эпоху дорических храмов и эпоху готических соборов. В обе эти эпохи искусство выражало религию. В том и другом случае оно было безымянным, народным. Быть может, допустимы и другие параллели. В XIII веке строительные артели, похожие на религиозные братства, передвигались по Франции, украшая одну коммуну за другой великими памятниками христианского благочестия. Подобно этому, может быть, странствовали из города в город, из колонии в колонию сообщества искусных в разных отраслях строительного дела мастеров, воспитанных наследственно в идеях дорического зодчества. Только так можно объяснить великолепный расцвет его в VI веке на разных берегах Средиземного моря.
Пестумские храмы построены в самом конце шестого или даже в начале пятого столетия. Но отдаленность маленькой колонии от центров греческой цивилизации сказалась в том, что их пропорции так же архаичны, как в сицилийских храмах, относящихся к началу VI века. Дорическая архитектура является здесь в разгаре борьбы с тяжестью камня. Дух размера и распределения не победил еще слепого сопротивления материи. Колонны слишком толсты и низки, слишком близко поставлены друг от друга, точно строитель преувеличивал вес поддерживаемого ими архитрава. Диаметр их основания слишком велик по сравнению с верхним диаметром, они излишне прочно опираются на землю. Сильно выступающие дорические капители выдают ту же преобладающую заботу о достаточной прочности, то же поглощение первой архитектурной задачей, преодолением веса. Но в этом как раз и заключается сила ранней дорической архитектуры. Преувеличенно тяжелые пропорции, громоздкость и приземистость этих храмов как-то связаны с неостывшим еще мистическим жаром архаической Греции. Здесь нет еще ничего, в чем уже чувствовался бы тот прохладный ветерок, который прояснил сознание и привел его к более светлым, более легким и бесстрастным формам Периклова века.
Камень, из которого сложены храмы, -известняк, род римского травертина. Время придало ему густой золотистый цвет, хранящий вечное и живое тепло солнца. Такой камень кажется живым веществом, не особенно отличным от человеческого тела. Как это мало похоже на полированные базальты, сиениты и порфиры, которые так любили египтяне. В том месте, где был главный храм Поссейдона, ступени кажутся стертыми. Здесь проходили некогда поколения народа пастухов, мореплавателей и земледельцев. Судьба этих "людей из Поссейдонии" известна благодаря одному случайно сохранившемуся греческому отрывку. "Им, бывшим сначала настоящими эллинами", говорится там, "пришлось обратиться в варваров, в тирренцев или римлян, переменив при этом язык и нравы. Но они все еще соблюдают одно эллинское празднество и в тот день собираются вместе и вспоминают старые свои имена и прежние обычаи. Они обмениваются сожалениями и проливают горчайшие слезы, после чего расходятся по домам".
Во времена войны с Пирром Поссейдония была присоединена к римским владениям под именем Пестума. Цвет и аромат жизни этого маленького греческого города были принесены в жертву целям римского государства. Но по странной иронии вещей самая святыня римского государства, Forum Romanum, зияет разрытым кладбищем, в то время как храмы Пестума - все еще храмы для каждого, кто поднимается по их ступеням.
Римские поэты прославляли розы Пестума. Теперь там нет, конечно, никаких роз. Заросли кустарников окружают храмы, сорные травы пробиваются между медово-золотистыми плитами и свешиваются с фронтонов. В тот день, когда мы там были, весенний ветер колебал эти кустарники и травы, и среди полной тишины был слышен только их слабый и грустный шелест. Было настолько тихо, что можно было различить даже скользящий шорох бесчисленных зеленых ящериц, неутомимо снующих по ступеням и колоннам. Среди зимних растений мы нашли там в изобилии священный для греческого искусства акант. Тень его разрезных листьев ложилась на камень классическим узором.
Мы провели в Пестуме весь день, пообедав среди развалин хлебом, сыром и сушеными тарентскими фигами, купленными в Салерно. Картина заката была великолепна. Горы Салернского залива и горы Калабрии сияли всеми торжественными вечерними огнями, -пурпурным, золотым, лиловым, синим и розовым. Бледный оранжевый пламень последних лучей струился по колоннам и таял в зеленоватом весеннем небе. Глубокий покой окружал храмы. Так же как эта минута, прошли над ними тысячелетия.
Время года предохраняло нас от лихорадки. Летом и осенью эти равнины опасны. Тучи москитов делают жизнь здесь невыносимой. Немногочисленные люди, принужденные здесь жить, спасаются от стерегущей их болезни приемами хины и проволочными сетками в окнах, не пропускающими москитов. В ожидании сильно запоздавшего поезда мы долго разговаривали на станции со старухой, которая прожила здесь безвыездно тридцать пять лет. Ее муж был начальником станции, и после его смерти ей позволили доживать здесь свой горький век. Все, что было хорошего в ее жизни, - молодость, семья, благосостояние, - все прошло в этой пустыне, посещаемой только дикими пастухами и любознательными иностранцами. С ее смертью угаснет последняя душа, для которой немые храмы Поссейдонии означают былые радости, былое счастье.
Пароход, отходящий из Неаполя вечером, приходит в Палермо рано утром. Зимнее солнце не успело еще встать, когда я вышел на палубу. После бурной и дождливой ночи волны катились беспорядочно. Сильный ветер гнал черные тучи на запад; за ними открывалось слабо окрашенное утреннее небо. Вдалеке перед носом парохода тянулась полоса земли, и едва заметно на ней было светлое пятно города. Сицилия поражает странными, острыми и разорванными очертаниями своих берегов. Красное несветящее солнце, поднявшееся наконец на востоке, вспененные равнины бледно-зеленого моря и эти причудливые, тревожные формы гор, - все заставляло грезить о неведомых странах, о старинных путешествиях. Все было незнакомо и казалось чужим, далеким от гостеприимных берегов Италии.
Сицилия встречает сурово и затаенно, как настоящая заморская земля античного путешествия. С парохода совсем не видно садов, окружающих Палермо, знаменитый Conca d'Oro152. Первое, что замечает приезжий, это необитаемые меловые утесы Монте Пеллегрино, острый пик вдали Монте Гриффоне и пилообразные гребни замыкающих с востока залив гор Солунта. Многое от этого первого впечатления остается неизменным и при дальнейшем знакомстве с Палермо. Крайний юг всегда порождает серьезность, замкнутость, чувство опасности. Силы природы не внушают дружеского доверия человеку в стране, где даже в январе едва переносимо действие прямых лучей солнца. Сицилийский характер полон сдерживаемых страстей, расположен к сосредоточенности, к накоплению энергии, разрешающейся внезапным взрывом. Здешние люди молчаливы, почти мрачны, и в их песнях больше угрожающих нот, чем простой радости. Сицилийцы мало похожи на итальянцев, местный диалект представляет почти особый язык. Но и Палермо мало чем напоминает Италию. Его улицы широки, дома низки и неархитектурны; длинные белые ограды ревниво замыкают внутренние дворы и сады, в которых сосредоточивается жизнь каждой мало-мальски зажиточной семьи. В уличной толпе здесь так же немного женщин, как в толпе на улицах какого-нибудь восточного города. Их можно видеть медленно проезжающими в экипажах по Via Cassero или Via Macqueda153. Есть что-то экзотическое в том пристальном внимании, в тех долгих взглядах, которые обращают к ним сотни людей, простаивающих нарочно ради этого целые часы на перекрестке двух главных улиц.
Экзотическое нетрудно угадать в жизни Палермо: оно разлито здесь в воздухе, жарком и влажном; оно бросается в глаза на каждом шагу в диковинной и пышной растительности. Палермо окружают апельсинные и лимонные рощи. Поезд идущей отсюда железной дороги пробегает среди них несколько часов без перерыва. Плантации кактусов раскидываются сейчас же за городской окраиной, взбираясь на склоны Монте Пеллегрино. Площадь перед старым дворцом усажена огромными перечными деревьями, бросающими на рыжий песок фантастически-узорные тени своих нежных веток и перистых листьев. Магнолии и олеандры цветут в самых скромных садах. Пригородные виллы украшены целыми стенами высоко вьющихся бугэнвилей, усыпанных хрупкими, сухими цветами, похожими на бабочек. В здешнем ботаническом саду можно видеть финиковые пальмы, бананы и саговые деревья, достигающие той же мощи, что и у себя на родине. Бамбук растет свободно в этом саду, и редкостные сорта кактусов чувствуют себя в нем так же дома, как и ставшие обычными для Сицилии fichi d'India154.
Для приезжего с севера еще более удивительны, чем этот поддерживаемый с ученой заботливостью сад, привольно раскинутые на много верст сады королевской виллы Ла Фаворита. Они тянутся вдоль южного склона Монте Пеллегрино, собирающего и излучающего тепло, как исполинская печь. Каменистые поля кактусов перемежаются там с обильно орошенными лимонными рощами. Беспорядочной толпой кактусы ползут на самую гору. Солнце жжет беспощадно, и на глубокой синеве неба камни Монте Пеллегрино пылают сухим розоватым огнем. Куда ни оглянешься, всюду видны только скалы и чудовищно сросшиеся суставчатые формы кактусов. Как мало европейского в этом зрелище! Листья кактусов усеяны длинными иглами, и здесь нет ни одного кустарника, на котором не было бы шипов. Приближающийся к этой природе находит ее колючей и враждебной. Но какое изобилие, какая сладостная влажность внизу на вилле. Там на сырой земле растут частыми правильными рядами лимонные деревья. Прямые аллеи убегают далеко, скрываясь в их плотной, круглящейся листве. Под этими зелеными сводами стоит пряно-душистая тень. Большие желтые лимоны сгибают ветви тяжестью переполняющего их сока; время от времени слышится мягкий и живой стук их падения. На дорожках встречается множество таких созревших и упавших плодов. Они лопаются от удара об землю, вытекающий из них сок едва сладковат и освежителен, и крепок запах их надтреснутой золотой коры.
В прогулке по садам Ла Фаворита есть что-то сказочное, - сказочными всегда останутся для нас деревья с висящими на них золотыми или оранжевыми плодами, как были сказочны они для греков, только мечтавших о садах Гесперид, и для художников Возрождения, любивших украшать ими самые праздничные свои картины. Они отделяют Палермо от круга европейских чувств, европейской истории. Недаром этот город был основан выходцами из Африки, заложившими здесь колонию Карфагена. И возвысился он также благодаря людям из Африки, сделавшись столицей арабской Сицилии после падения Сиракуз, столицы Сицилии греческой и византийской. Культура лимонов и апельсинов или, как их называют здесь общим именем, "agrumi"155 - дело арабов. Римляне и византийцы почти не знали их. Но вот строки дошедшей до нас арабской поэмы, прославлявшей тысячу лет назад сады Палермо:
"Зрелые померанцы на нашем острове кажутся огнем, охватившим изумрудные ветви.
И желтый лимон подобен влюбленному, который плача провел ночь в разлуке с возлюбленной". Этому народу трудолюбивейших земледельцев и тонких любителей цветов, этим величайшим мастерам в искусстве обращаться с водой Палермо до сих пор обязано своим благосостоянием. Арабы оставили по себе неизгладимую память в самой здешней природе. Оттого так часто направляется здесь мысль к отдаленной эпохе их владычества.
Сицилия была завоевана арабами в IX веке. Около двухсот лет они жили мирно и счастливо, успев за это время превратить оскудевший под управлением византийцев остров в волшебное царство, рассказы о котором волновали алчность далеких северных народов. В то время как вся Италия была еще погружена в глубокое варварство, при Палермском дворе процветали науки и искусства. Палермо насчитывало 350 000 жителей и пятьсот мечетей. Длиннобородые важные путешественники, теологи и ученые, посещали его на пути из Каира в Кордову как одно из чудес мусульманского мира. В начале XI века арабское государство достигло здесь своего расцвета, и ничто не предвещало его близкого падения. Обстоятельства, при которых оно произошло, весь этот эпизод завоевания Сицилии норманнами и последовавшая за ним эпоха норманнских королей принадлежат к интереснейшим страницам европейской истории. Даже рассказанные сухим и бесстрастным повествователем, они увлекают воображение возникающими при этом живописными и легендарными образами.
Норманны появились в южной Италии около 1017 года. Предание говорит, что сорок норманнских рыцарей, возвращавшихся из Святой Земли, находились случайно в Салерно, в то время как этот город был осажден африканскими корсарами. Жители Салерно обратились к ним за помощью и благодаря стремительному натиску северных рыцарей обратили в бегство мусульман. Салернский герцог стал упрашивать их остаться у него на службе, а горожане, по словам летописца, "наделили норманнов лимонами, миндалем, орехами в сахаре, богатыми одеждами и железными изделиями, украшенными золотом, чтобы склонить их соотечественников переселиться в страну, которая производит такие прекрасные вещи". История подтверждает, что с этого приблизительно времени норманны появляются на службе у салернского герцога. Очень скоро они делаются непременными участниками всех раздоров, на которые была обречена в то время южная Италия, всех войн, которые вели между собою лонгобардские герцоги, города, папы и византийские императоры. С течением времени норманны становятся так многочисленны, что образовывают здесь собственные военные колонии. Маленькие местные государства не только не в силах больше их содержать, но и им противодействовать. Норманны воюют и грабят теперь для себя. В южной Италии не оказывается никого, кто мог бы оказать им сопротивление. Лонгобардские князьки бросают для них свои земли, города спешат признать их власть; они наносят жестокое поражение войскам папы и флоту византийского императора. К середине XI века весь юг Италии делается военной добычей норманнов, и прежняя дробность мелких владений и независимость городов исчезают в новом, наскоро образованном государстве.
Во главе этого государства встал род Отвилей. Старый Танкред де Отвиль был простым деревенским рыцарем в Котантене, в Нормандии. Он был дважды женат и имел двенадцать сыновей, из которых только двое остались с отцом на родине, остальные десять отправились искать славы и богатства в Италию. Во всех предприятиях норманнских рыцарей братья Отвили играли первенствующую роль. Вильгельм Железная Рука, Роберт Гискар, Рожер, Унфред и Дрогон быстро сделались признанными вождями военной республики. Их сила и мужество были необычайны, и не менее изумительны были их твердая воля, неизменное хладнокровие и ясность рассудка. Эти люди принадлежали к настоящей расе королей. Мы можем иметь представление об их наружности благодаря любопытному портрету Боэмонда, сына Роберта Гискара, сделанному византийской принцессой Анной Компена, которая видела его при дворе своего отца. "Ни в нашем народе, ни среди чужеземцев не найдется теперь никого, равного Боэмонду. Его присутствие восхищает взор, и рассказы о нем поражают воображение. Он на четверть выше самого высокого из известных мне людей. Он очень тонок в талии, но его грудь и плечи широки, и он не может назваться худым, не будучи толст. У него сильные руки и крепкие ноги. Он немного прихрамывает, но только по привычке, а не в силу какого-нибудь недостатка. У него белокурые волосы, и приятный румянец выступает на его щеках. Его волосы не падают на плечи, как это в обычае у варваров, но они коротко обрезаны выше уха. У него голубые глаза, и взор их пронзителен и полон смелости. Его ноздри широки, ибо, имея широкую грудь и большое сердце, он нуждается при дыхании в большом количестве воздуха, которое могло бы умерить жар его крови. Само по себе его красивое лицо отличается благородством и приветливостью, но его рост и блеск его взглядов выражают что-то дикое и ужасное. Он более страшен своей улыбкой, чем другие своим гневом". Таким был, вероятно, и отец Боэмонда, Роберт Гискар, герцог Апулии и Калабрии, таким же был и самый младший из Отвилей, Рожер, на долю которого выпало завоевание Сицилии.
Когда одетые в железо и кожу норманнские рыцари овладели калабрийским Реджио, их взгляды, естественно, обратились к богатейшему острову, лежавшему теперь так близко от них за узким и быстрым Мессинским проливом. То обстоятельство, что этот остров был в руках "неверных", только усиливало в них жажду новых завоеваний. Последнему из сыновей Танкреда де Отвиль, Рожеру, было всего тридцать лет, когда он приготовился к походу в Сицилию. История говорит о нем как о совершенном рыцаре, неустрашимо храбром, любящем славу, наделенном открытым характером, щедром, разумном в государственных делах и свободном от пороков Роберта Гискара, которому он был равен военным талантом. Был 1061 год, когда он приступил к завоеванию острова, и через двадцать лет вся Сицилия перешла в руки норманнов. Сопротивление арабов было сломлено только вследствие величайшей настойчивости и неослабной энергии Рожера и его соратников. Война для этих людей была действительно делом жизни, тяжелым, но необходимым трудом, которым они занимались так же правильно и постоянно, как земледелец занимается обработкой своего поля. Но окончательного успеха они добились благодаря своей способности к нечеловеческим подвигам. В битве при Кастроджованни, которая предрешила судьбу Сицилии, семьсот норманнов нанесли полное поражение пятнадцатитысячному арабскому войску. Героизм Рожера восторжествовал над всеми испытаниями. Ему случилось быть осажденным вместе с небольшим отрядом в маленьком горном городке Троина. Когда истощились припасы, норманнам пришлось терпеть жестокий голод. Молодая жена Рожера, только что приехавшая к нему из Франции, Жюдит д'Эвре, делила с ним все бедствия осады. "Часто она бывала принуждена обманывать голод чистой водой и забывать его за слезами". Стояла необычайно холодная зима, чувствительная в этом высоком месте. У вождя норманнов и его жены был всего один плащ, под которым они согревались по очереди. Лишь к весне удачные вылазки и прибывшие подкрепления заставили неприятеля снять осаду.
Палермо было взято норманнами в 1072 году, на несколько лет раньше покорения южных провинций острова. С этого времени здесь воцарилась династия Отвилей, окончившаяся только вместе с их наследником и потомком по женской линии императором Фридрихом П. После Рожера I здесь правили на протяжении XII века Рожер II, Вильгельм Злой и Вильгельм Добрый. К этому веку, к этим царствованиям относятся все главные исторические и художественные памятники Палермо. Мы видели сейчас, как блистательно умели норманны воевать и покорять страны. Но дети и внуки Рожера I, которому некогда было сойти с лошади и позаботиться о чем-нибудь другом, кроме успеха битвы или переговоров, оказались великолепными строителями, создателями пышного двора, любителями наслаждений и покровителями искусства и науки. Это могло случиться лишь благодаря тому, что, как только завоевание было окончено, норманны оставили в покое существовавшую арабскую культуру и даже сами охотно подчинились ее влиянию. В своей необычайной терпимости они выказали высокую государственную мудрость. Сделавшись столицей нового государства, Палермо осталось наполовину арабским городом. Двор Рожера II во многом напоминает двор Кордуанских калифов. Мантия короля и потолок его дворцовой церкви были украшены арабскими надписями. На торжественных выходах негры несли над ним парадный зонт совсем так же, как над египетским султаном. Обширные помещения дворца были отведены под гаремы, населенные молодыми женщинами и юными пажами, наскоро обращенными в христианство. Арабский путешественник Ибн Джобаир рассказывает, что однажды, когда случилось землетрясение, королевский дворец наполнился испуганными голосами, призывавшими Аллаха. Но король, услышавши это, сказал только: "Пусть каждый молится тому Богу, которому служит. Кто верит в своего Бога, у того мир на душе". Рожер II умер среди роскошных садов любимой виллы Да Фавара, единодушно оплакиваемый на трех языках, на которых говорили его разноплеменные подданные, - на молодом итальянском, на одряхлевшем греческом и на цветущем в ту пору арабском. Излишества в наслаждениях сократили его жизнь, но они не мешали ему управлять государством с удивительным искусством. Сицилия при нем пользовалась долгим миром и благосостоянием, она была действительно счастливым островом перед удивленными взорами тогдашней воинственной и бедной Европы. Не все свои досуги Рожер II отдавал гарему и охоте. Он был глубоким почитателем всякой образованности и сам умел трудиться так же серьезно, как его друзья ученые арабы. Пятнадцать лет своей жизни он работал вместе со старым арабским географом Эдризи над описанием всех известных стран и народов и над составлением географической карты тогдашнего мира. "Книгой Рожера" назывался этот большой труд или, иначе, "радостью тех, кто любил путешествовать вокруг света".
Король приказал сделать огромный серебряный диск, и на него были нанесены все известные моря, земли, реки, города; описание сопутствовало этому, где говорилось о жителях разных стран, о их религии, обычаях, занятиях, нарядах и развлечениях. Не были забыты тут тепло и холод, дороги и монументы, животные и растения. Ни один приезжий не мог появиться в Палермо, не платя дани королевской любознательности. Рожер II приказывал ему явиться во дворец и там, в присутствии мудрого Эдризи, заставлял его подробно рассказывать про те места, которые ему случалось видеть. Стены королевского дворца немало слышали тогда чудесных историй, фантастических описаний и необыкновенных приключений. Земли, нанесенные на карту Рожера, еще везде граничили с таинственным и легендарным. Знание не успело еще всюду проникнуть и со всего снять покров неизвестности. География не все открывала Рожеру, но чего она не могла открыть, того он старался достигнуть с помощью магии и астрологии. После внимательного опроса какого-нибудь много видевшего заезжего купца беседа в кругу близких королю людей часто обращалась к предметам сверхъестественным. Существует любопытный рассказ, как Рожер II сидел однажды со своими друзьями в одной из лоджий королевского дворца, откуда открывался вид на море. Вдалеке показался парус, и через несколько времени можно было различить, что это корабль, везущий вести о сицилианском войске, посланном в экспедицию против африканских арабов. Вести были благоприятны, войска Рожера одержали победу в окрестностях Триполи. Рядом с королем сидел почтенный мусульманин, которого тот любил и уважал больше, чем латинских епископов и греческих монахов. Казалось, он не расслышал известия о поражении своих единоверцев, до такой степени неподвижно было его лицо. "Понял ли ты? - спросил его король. - Где же был твой Магомет, когда христиане так наказали твой народ?" - "Ты хочешь, чтобы я сказал тебе правду, - ответил старик, - так знай, что он был при взятии Эдессы, куда в этот самый день и час ворвались правоверные". Христиане, окружавшие Рожера, разразились смехом. Но король серьезно покачал головой и сказал, что этим нельзя шутить и что мудрец, которого они слышали, ни разу не предсказал ничего, что впоследствии не оправдалось бы. Через несколько дней пришло известие о взятии сарацинами Эдессы. "Мне приходит на ум, - прибавляет к этому рассказу историк Амари, - что тот восточный мудрец и был, быть может, сам географ Эдризи".
Дворец, в котором Рожер II собирал вокруг себя ученых, путешественников и магов, существует до сих пор. В его комнатах нет больше серебряного диска с изображениями разных стран и путей света, который исчез неизвестно когда и как, но память о короле живо хранят великолепные мозаики, украшающие "комнату Рожера" и его домашнюю церковь, Палатинскую капеллу. На стенах "комнаты Рожера" открывается целый мир, в котором все так же волшебно, как в любезных королю рассказах смелых путешественников. На сплошном золотом фоне птицы-фениксы клюют рубиновые плоды с изумрудных пальм. Кентавры бешено мчатся друг против друга. Собаки преследуют заколдованных оленей, и стрелки из лука подстерегают их, припав на одно колено. Под фантастическими деревьями гуляют пестрые павлины, пятнистые леопарды и геральдические львы. Король до страсти любил охоту; звери, изображенные здесь, напоминают о тех зверях, которые населяли обширные парки его виллы Менани. О людях, окружавших Рожера, об этом необыкновенном разноязычном и разноплеменном обществе, так стройно слившемся в блестящий и цивилизованный двор, говорит Палатинская капелла. На ее стенах латинские святые изображены греческими художниками и украшены восточными орнаментистами. Византийские мозаисты работали там над передачей евангельской легенды в то самое время, как арабские резчики создавали этот удивительный сталактитовый потолок, сделанный по образцу потолка Кордуанской мечети. Там, наверху, среди деревянных розеток остались следы живописи - фигурки в восточных одеждах, сидящие по-турецки, играющие на гитарах и других инструментах. Как странно мирится их неслышная музыка с громким латинским пением совершающих службу священников и неподвижным ликом византийского Христа в алтарной абсиде!
Для любителя искусства мозаики Палермо и соседнего с ним Монреале хранят целый клад впечатлений. Нигде, ни в Риме, ни в Равенне, нет таких грандиозных мозаичных ансамблей. Стены Палатинской капеллы сплошь залиты мозаиками; многое осталось в церкви Марторана; просторный неф и абсида огромного Монреальского собора сохранили целиком свое торжественное убранство. Правда, во всем этом изобилии нет ничего равного незабываемо-тонкой красоте капеллы Сан Зено в римской церкви Санта Прасседе на Эсквилине. В Палермских мозаиках нет и той глубокой художественной чистоты, которой проникнут каждый цвет и узор в равеннском мавзолее Галлы Плацидии. Взятые в отдельности, части мозаичного украшения здесь редко безупречны. Богатство, сложность и простота почти всегда преобладают в них. Сплошной золотой фон занимает место чудесного синего фона лучших римских и равеннских мозаик. Но все это черты эпохи, далекой от века Галлы Плацидии, черты культуры, тоже пестрой и сложной, лишенной той отделанности и отстоенности, которая отличала Византию IX века.
Все здешние мозаики относятся к XII столетию. Самые ранние из них, вероятно, мозаики "комнаты Рожера II", затем идут по порядку - Палатинская капелла, Марторана, построенная адмиралом Рожера греком Георгием Антиохийским, и собор Монреале, оконченный еще позже на пятьдесят лет, при последнем норманнском короле Вильгельме Добром. Как и следовало ожидать, с течением времени все меньше и меньше становится заметно в этом искусстве влияние восточных вкусов. Переплетающиеся тонкие узоры и растительная геометрия на стенах "комнаты Рожера" приводят на ум персидские ковры, а изображенные там звери и охоты заставляют вспомнить прежде всего сассанидскую утварь и сирийские рельефы. В Палатинской капелле участие арабских художников выдает не только расписной деревянный потолок, но и рисунок и характер каждого мозаичного орнамента. Напротив, нет ничего, что не шло бы самым прямым образом из Византии в полугреческой церкви Марторана, кроме великолепной резной арабской двери, которая попала туда, быть может, случайно. И нет ничего восточного в мозаиках Монреальского собора, где сквозь византийские традиции прорываются даже новые итальянские веяния.
При последовательном осмотре палермских церквей становится ясно, как много потеряло здешнее искусство с этим постепенным отмиранием арабских вкусов и приемов. Из Палатинской капеллы выносишь впечатление, что лучшее в ней принадлежит Востоку, - арабские орнаментисты здесь влили живую струю в огрубевшее временно византийское искусство. Предоставленное самому себе в этот век упадка, оно могло дойти до такого уродства, какое можно видеть на стенах Мартораны. Декоративное воображение тамошних мозаистов не пошло дальше сплошного золотого фона, на котором редко разбросаны плохие фигуры. Колористическое чувство как будто совсем исчезло. Нет ни одного чистого или глубокого цвета, но только тускло-зеленый, грязно-коричневый, неполный синий и неприятный белый. Как во всяком стареющем искусстве, замечается любовь к мелочным подробностям и ненужное разукрашивание частностей. Внимание мозаистов ушло в сандалии, митры, далматики, составленные из многих цветов, среди которых, однако, нет ни одного настоящего цвета.
Евангельские сцены, изображенные в Палатинской капелле, содержат как будто меньше упадочности, чем мозаики Мартораны. Они много выигрывают от искуснейшего распределения света. Сплошной золотой фон и вообще обилие золота возможны лишь при той тонко рассчитанной сумеречности, которая вечно стоит в этой дворцовой церкви Рожера II. Частности могут быть несовершенны, успешность отдельных сцен может вызвать сомнения, но все несовершенства и сомнения исчезают перед общим впечатлением переливающей цветными огнями глубокой тени, рядом с золотом, внезапно загорающимся от солнечного луча. Художники Палатинской капеллы понимали, что мозаика, а особенно мозаика на золоте, нуждается в строго обдуманном и осторожном допуске света. В этом смысле они явились достойными наследниками гениальных мозаистов римской капеллы св. Зенона. Любопытно убедиться, до какой степени это было не понято строителями колоссального собора в Монреале. Его просторные нефы всегда открыты ровному и яркому свету. Золотые фоны мозаик блестят однообразно до утомительности. Остальные краски кажутся мутными и тусклыми, они не знают сверкания, для которого надо, чтобы свет и тень были разделены. Мертвенные изображения Христа и святых в абсиде видны отовсюду с невыносимой отчетливостью. Почему-то именно этим худшим образцам византийской мозаики суждено было не раз привлекать внимание русских людей, занятых мыслью о национальном искусстве и не имевших понятия о его подлинных и великих примерах. Эти мозаики понравились императору Николаю Павловичу, и они же объясняют многое в варварски пестрых и громоздких композициях Васнецова. Иной дух заметен в мозаике нефов, особенно боковых нефов. Композиции составлены и исполнены здесь более толково и изобретательно. Во всем видна рука уверенных и сознательных мастеров, которые умели прибегать к остроумнейшим приемам упрощения и символизации, когда того требовали особенности темы или трудности мозаичного изображения. Но едва ли истинная прелесть мозаики была понята ими так же, как их отдаленными предшественниками. Так и кажется, что они охотно заменили бы фресками мозаичные иллюстрации, многими группами уже предвещающие Гирляндайо. И фрески были бы уместнее на этих прямых, длинных и ровно освещенных стенах. Собор в Монреале ясно говорит, что в конце XII века мозаика отжила свое время. Ее перестали понимать и заставляли нести службу другого искусства. Уже недолго оставалось ждать Италии своего Джотто, а Византии - таинственных живописцев, украсивших фресками церкви Мистры.
Монреале славится на весь свет бенедиктинским монастырем. Его двор является, конечно, самым богатым и великолепным из романских "киостро". Больше двухсот колонн, украшенных затейливой и тонкой резьбой, увенчанных сложными фигурными капителями, поддерживают его стрельчатые арки. Необычайная цветистость всей этой орнаментации была рассчитана на изощренное зрение, на прихотливый вкус. Не так трудно угадать в этом тоже наследство арабов, особенно когда в одном углу увидишь совершенно восточный и по формам, и по сладостному чувству воды фонтан. Монахи, жившие здесь когда-то, умели наслаждаться всем этим, потому что в их жизни было много чисто восточного покоя и восточной созерцательности. Но здесь давно уже нет монахов. Нынешнее опустошение сказывается в скучном казенном цветнике, в будничной фигуре читающего газету кустода...
К эпохе норманнов в Палермо принадлежат еще две церкви, Сан Джованни дельи Эремити и Сан Катальдо, - самые неожиданные для европейского глаза, потому что это и по плану, и по конструкции, и по внешнему виду совершенно мусульманские мечети. Их белые стены и маленькие красные купола чрезвычайно живописны. Внутри нет почти никаких украшений, но прекрасны узорный пол, тонко иссеченный арабский фриз и легкая сквозная конструкция в Сан Катальдо, а в Сан Джованни хорош монастырский двор, не столь обширный, как в Монреале, но зато заросший густым садом. После этих легких и светлых церквей мрачным кажется огромный коричневый Дуомо, много раз перестраивавшийся и сохранивший в конце концов характер испанских соборов. Его следует, однако, видеть хотя бы по одному тому, что в нем находятся гробницы норманнских королей.