фресками. Сикст IV положил начало первому музею древностей в Риме, собрав в одном здании на Капитолии все античные статуи, составлявшие собственность папы. Он построил Сикстинскую капеллу, и по его приказу стены ее были покрыты фресками знаменитейших тосканских и умбрийских художников того времени. Розы Риарио украшают лучший из дворцов первой поры римского Ренессанса, палаццо Канчеллария, выстроенный для одного из племянников папы, кардинала Рафаэля Риарио. Но еще чаще на стенах римских зданий встречается стемма делла Ровере - ветвистое деревцо, окруженное венком из дубовых листьев. Из семьи делла Ровере, как и сам Сикст, был его племянник Юлий II, самый деятельный и грозный из пап Возрождения. Он только довершил дело своего покровителя, когда заставил Микельанджело расписать фресками потолок Сикстинской капеллы. Есть подлинная грандиозность в этом совместном усилии двух делла Ровере соединить под одной кровлей произведения первостепенных мастеров эпохи.
В Ватиканской пинакотеке, переустроенной недавно с таким вкусом и знанием, мы стоим лицом к лицу с папой Сикстом IV, окруженным племянниками и торжественно поручающим гуманисту Платине библиотеку, собранную и размещенную им в залах Ватикана. Это большая фреска Мелоццо да Форли, исполненная по заказу папы и украшавшая некогда одну из стен его библиотеки. Итак, еще одно дело папы делла Ровере, искупающее память о его корыстных войнах и предательских заговорах. Фреска Мелоццо да Форли - самый значительный из художественных памятников кватроченто в Риме. Из художников этого века только Пинтуриккио представлен в Риме своими лучшими произведениями. Апартаменты Борджия и фрески в Арачели без сравнения лучше всего, что удалось ему сделать в Умбрии и Сьене. Но Пинтуриккио даже и в лучших вещах не был великим художником. Лишь перед фреской Мелоццо нет никаких сомнений в том, что здесь нам встретилось одно из произведений, отмечающих вершину творчества кватроченто, и что автор его должен быть поставлен в ряду величайших художников той эпохи, наравне с Боттичелли, Пьеро делла Франческа, Беллини, Мантеньей и Лукой Синьорелли.
Перед нами открывается грандиозная и светлая архитектурная перспектива, составляющая достойный фон для шести монументальных фигур. Папа Сикст IV сидит в кресле, и его твердый профиль обращен к стоящему перед ним на коленях Платине с такой торжественной неподвижностью, какая встречается только в изображениях богов на античных рельефах. Сзади него видны высокий и суровый кардинал делла Ровере, будущий Юлий II, и изнеженно-красивый фаворит, кардинал Пьетро Риарио. Два молодых вельможи, в тяжелых отороченных мехом шубах и с золотыми цепями вокруг шеи, замыкают группу слева. Их лица выражают решительность, и в их позах есть вызов всякой опасности; младший из этих людей, вероятно, Джироламо Риарио. Между изображенными лицами нет никакого действия, каждое из них позирует на своем месте в этом групповом портрете. Даже дивный семейный портрет Гонзага, написанный Мантеньей в те же самые годы в Мантуе, должен уступить первое место этому портрету Мелоццо. У Мантеньи было, может быть, больше способности любоваться и умения делать драгоценными все подробности, но в линиях его никогда не было такой величавой простоты и плавности бега, как в линиях Мелоццо. Мелоццо менее артистично чувствовал красоту вещей, но он был более могучим живописцем. Вероятно, то был самый сильный живописный темперамент во всем искусстве кватроченто. Это особенно выражено в широком распределении больших цветных поверхностей. Каждая из фигур входит в композицию со своим тоном: серебристо-серый Платина, белый папа, пурпуровый делла Ровере, сиреневый Джироламо Риарио и вишневый его товарищ. В архитектуре преобладает цвет белый с золотом, рядом с которым видны зеленые стены второй комнаты и синеющее сквозь окна небо. Чистой прелестью этих тонов, легких и светящихся каким-то жемчужным блеском, нельзя насладиться достаточно. Сиреневый, вишневый и зеленый цвета Мелоццо принадлежат к числу величайших колористических откровений Италии.
В историях искусства Мелоццо дельи Амбрози отведено почетное место. Но для тех, кто не бывал в Риме, этот художник остается совершенно неизвестным, - смутной фигурой, вспоминаемой только через предания, как скульпторы Древней Греции. Да и предание в лице Вазари не было благоприятно для великого живописца из Романьи. Вазари ухитрился каким-то образом спутать Мелоццо с Беноццо, хотя не было двух более противоположных художников, чем дельи Амбрози и Гоццоли. Судьба оказалась необыкновенно жестокой и к произведениям Мелоццо. Он исполнил множество работ во дворце Джироламо Риарио, стоявшем на площади Санти Апостоли. После смерти папы Сикста IV этот дворец был уничтожен до основания восставшим народом. Джироламо Риарио был герцогом Форли, родного города Мелоццо. При маленьком дворе Джироламо и его жены Катерины Сфорца Мелоццо провел последние годы своей жизни. Но в том Форли, в котором так много живописи слабого ученика Мелоццо, Пальмеццано, не сохранилось никаких работ самого мастера, кроме вывески, изображающей аптекарского ученика, толкущего что-то в ступке длинным пестом.
Слава Мелоццо в эпоху Возрождения была основана на росписи купола в церкви Санти Апостоли, которую он еще успел сделать в Риме. То был первый пример декоративной живописи, предназначенный для рассматривания ее снизу вверх, "di sotto in su". Многие художники чинквеченто, Корреджио в особенности, решали впоследствии ту же задачу, но впервые она была поставлена и разрешена с поражавшей всех легкостью Мелоццо. Таким образом, церковь Апостолов в Риме была одним из важнейших памятников итальянской художественной истории. Трудно представить себе варварство папы Климента XI, приказавшего в начале XVIII века сбить всю живопись Мелоццо и переделать церковь в духе времени. Вместе с уничтожением расписанной Мантеньей капеллы Сант Андреа в Ватикане, это худшее из многочисленных злодейств, совершенных реставраторами и строителями XVIII века. От грандиозного ансамбля Мелоццо остались куски фресок, изображающие ангелов, поющих и играющих на различных инструментах, которые бережно хранятся теперь в Сакристии св. Петра. Остался еще довольно большой фрагмент с Вознесением, попавший после разных превратностей на лестницу Квиринальского дворца - нынешнего палаццо Реале. Ангелы Мелоццо более всего известны из его работ, они пользуются популярностью среди посещающих Рим путешественников. Иных, напротив, отталкивает почти болезненная приторность лиц у этих преждевременно рожденных на свет существ барокко. Но никто не станет оспаривать и в этих вещах живописной силы Мелоццо, его острого чувства колористических контрастов, его резко выраженной индивидуальности. Нет сомнения, что вместе с погибшей церковью Апостолов мы потеряли зрелище такой своеобразной декорации, о какой ничто не может дать понятия.
Мелоццо не создал школы; те, кто считаются его учениками, восприняли до смешного мало из его искусства. Магизм этого искусства остался непередаваемым и неповторимым. Вместе с тем и ватиканская фреска, и фрагменты из церкви Апостолов обильны чертами, ясно указывающими на наступивший канун чинквеченто. Можно мечтать перед ними, чем было бы искусство нового века, если бы оно пошло от этого смелого темперамента, от этой чуждой всякой мелочности линии, от этого прямого и горячего чувства, от этой любви к цвету, вместо того чтобы медленно освобождаться вместе с Рафаэлем от робких, мало живописных и не очень искренних поздних флорентийцев и умбрийцев. Этого не случилось, и не случилось, может быть, оттого, что в соках, питавших искусство Мелоццо, как и некоторых других художников переходного времени, был отстой каких-то слишком едких свойств. Сохранившийся на стене Квиринальской лестницы фрагмент Вознесения производит определенно болезненное впечатление. Мелоццо не избежал душевных недугов умирающего кватроченто, породнивших прелесть его искусства с прелестью Боттичелли, Леонардо, Эрколе Роберти, Брамантино и даже Беллини и Джорджоне. Новая эпоха прежде всего искала здоровья, жертвуя ради него тонкостью, глубиной и своеобразием чувства. В Рафаэле и Тициане она нашла свои признанные образцы, свободные от всяких душевных неправильностей.
Только шесть лет тому назад в Риме было найдено еще одно произведение Мелоццо - фреска "Благовещение", написанная на стене Пантеона и долгое время остававшаяся под штукатуркой. Это "Благовещение" гораздо ближе к стилю Мелоццо, чем приписываемые ему части "Благовещения" в Уффициях, напоминающие скорее Брамантино. Оно представляет, по-видимому, юношеское произведение художника, обнаруживающее еще сильное влияние его учителя Пьеро делла Франческа. Рим дополнил, таким образом, короткий список дошедших до нас вещей Мелоццо, и он дополнил его еще более св. Себастьяном, которого Вентури так счастливо приобрел для галереи Корсини. Не все художественные историки признают эту вещь за произведение самого Мелоццо, некоторые называют ее автором его ученика и помощника Антониаццо Романо. Но положительно диву даешься, как можно предполагать, что ограниченный и слабый Антониаццо был способен достигнуть такой значительности, широты и красоты стиля! В общем выражении этого Себастьяна есть как раз та самая преувеличенная чувствительность, та не слишком здоровая тонкость, та "morbidezza", которая свойственна другим вещам Мелоццо, в особенности его "Вознесению". Тип святого достаточно близок к типу Квиринальского Христа, а энергичные портреты жертвователей могли быть написаны только автором фрески Сикста IV.
Живопись этой замечательной картины вполне достойна колористической славы Мелоццо. Изумительно прекрасно в ней вечернее густо-зеленое небо, светлеющее к горизонту и оканчивающееся розовой полосой. Большая фигура святого рисуется на нем светлым очерком, обведенная плавной линией, выражающей мечтательное и страстное движение. Но особенно интересен в одном отношении написанный здесь пейзаж. Речная долина уходит вдаль, черные, на фоне зари, силуэты деревьев поднимаются по ее сторонам, и на горизонте сияет, как берилл, отдельно стоящая гора. Нельзя не узнать ее сразу, - это Сорактэ, неизменная участница римского пейзажа. И тогда понятно, что изображенная здесь долина - это долина Тибра невдалеке от Рима, почти в пределах его Кампаньи. Мелоццо, таким образом, первый за двести лет до Пуссэна и Клод Лоррена был прельщен пейзажем, открывающимся на север из римской Кампаньи. Уже это одно дает ему право на гражданство Рима. В Риме прошли его лучшие годы, в Риме, и только в Риме до сих пор можно узнать его творчество. Важные и крупные черты его стиля не противоречат духу Рима; решительность и сила его темперамента не чужды характерам его римских покровителей из рода Риарио и делла Ровере. Справедливо ли поэтому говорить, что у Рима кватроченто не было своего художника? Излюбленный мастер основателя папского Рима, Сикста IV, уроженец Форли, Мелоццо дельи Амбрози был великим римским художником Возрождения.
"Во всей истории итальянского искусства нет эпохи более темной, чем его золотой век", - говорит Вельфлин в своей замечательной книге об искусстве классического Возрождения. Он напоминает о том, что часть произведений Леонардо исчезла бесследно, а другая часть покинула Италию, что Микельанджело не осуществил своего грандиозного замысла гробницы Юлия II и что даже Рафаэль не имел случая высказаться во всей чистоте и в полном объеме творчества. Современникам Браманте могло казаться, что золотой век итальянского искусства найдет свое совершенное выражение в Соборе св. Петра. Мы знаем теперь, как далеко ушло это здание от художественных верований Высокого Ренессанса. Классическая эпоха не оставила после себя ни одного такого цельного памятника, какие оставило кватроченто, и для нас нет другого исхода, как только, следуя примеру Вельфлина, "восстанавливать ее истинные формы с помощью рассеянных повсюду фрагментов и сомнительных традиций". В Риме эти фрагменты и традиции встречаются чаще, чем где бы то ни было. По своему происхождению искусство классического Возрождения было флорентийским с примесью умбрийского родства, но настоящим его отечеством был Рим, не бывший в то же время родиной ни одного из его великих мастеров. Дав место синтезису, каким было это искусство, Рим еще раз исполнил свою вековую роль. Только здесь мог сложиться душевный тип Рафаэля, - тип, избранный однажды Патером как тема вступительной лекции в Оксфорде, ибо он представляет высшее и благороднейшее олицетворение обильного плодами вечного ученичества. Рафаэль, в самом деле, не переставал учиться всю свою жизнь, умея брать уроки не только у Микельанджело, Леонардо и Перуджино, но даже и у Фра Бартоломмео и Себастьяно дель Пьомбо. Вместе с ним живопись Возрождения покинула страну необыкновенных, неповторяемых душевных приключений, где гениальная удача Боттичелли или Мантеньи была все же только счастливой случайностью. Чинквеченто не столько увлекалось процессом творчества, сколько ценило его результаты. Охлажденное воображение его допускало больше сознательности и намеренности. Эта эпоха была способна критически отнестись к деятельности предшествовавших эпох. Она умела очень определенно ставить различные художественные задачи, и это помогало ей разрешать их. Классический момент является моментом равновесия между стремлением и достижением. Уверенность, что совершенство достигнуто, возникает легче всего тогда, когда ясна цель стремлений. Оттого Высокое Возрождение и накопило так много всем понятных и никем не оспариваемых совершенств.
В Риме, в короткое время, занятое правлением двух пап, Юлия II и Льва X, между 1503 и 1521 годами, как бы осуществилась старая мечта человечества о золотом веке искусств. Для всех последующих поколений то, что было создано здесь в эти годы, свидетельствовало о равенстве душевных сил нового человечества с теми душевными силами, которые нашли свое выражение в лучших произведениях античного искусства. К этой эпохе было раньше исключительно приурочено самое понятие о Возрождении. Мы шире смотрим теперь на Возрождение и знаем его более разносторонне, но годы Рафаэля и Микельанджело удержали свое право на особенное к ним внимание. Название эпохи Высокого Возрождения сохранилось за ними. Больше, чем какая-нибудь иная эпоха, они привлекают каждого итальянского путешественника. От искусства, как и от всякой другой силы, имеющей божественную родину, человек требует прежде всего чудес. И эти чудеса золотого века искусств, собранные в Риме, сыграли немалую роль в истории тяготения к Риму людей различных стран и веков.
Здесь, не выходя из пределов Ватикана, можно видеть главные mirabilia112 Высокого Возрождения: Сикстинскую капеллу и станцы и лоджии Рафаэля. Впечатление от Сикстинской капеллы, разумеется, способно удовлетворить всякую жажду необычайного. На свете нет другого такого явного художественного чуда, как ее потолок. Чудесного и выходящего из ряда в нем даже слишком много для общего суждения об искусстве эпохи. К этому делу Микельанджело нельзя ничего примерить уже в силу совершенно беспримерной его обстановки. Достигнуть величайших результатов при таких условиях - значило не только сделать чудо, но и осуществить какой-то чудовищный парадокс. Кто не согласится с Вельфлином, называющим потолок Сикстинской капеллы "нелепостью, наказанием для художника и для зрителей". Самое полное торжество одухотворенной формы, какое только было в итальянской живописи, подчинилось роковым образом капризу папы Юлия II, придумавшего для художника такую задачу, которой не придумал бы для него злой гений из волшебной сказки. Микельанджело вышел из испытания героем и победителем, но тем не менее Высокое Возрождение принуждено оплакивать как неудачу даже эту блистательнейшую из своих побед.
Утомившись от головоломного обозрения вдохновенных образов Микельанджело, посетитель Сикстинской капеллы часто переводит взгляд на стены, покрытые фресками художников XV века. Дивные мастера Тосканы и Умбрии неузнаваемы здесь. На пороге нового столетия кватроченто странным образом собрало в одном этом месте все свои недочеты и слабости. Какая путаница, какая темнота сюжетов и беспорядочность сцен, сколько лишнего и что за детская способность тешиться подробностями, забывая о главном! Прелесть отдельных фигур Боттичелли не в силах рассеять впечатление хаоса, которое производят его фрески. Ничем не лучше его Гирляндайо, Синьорелли, Пинтуриккио. Только один Перуджино из всего ряда написал действительно превосходную фреску. Перед его "Вручением ключей апостолу Петру" отдыхаешь, наконец, от тесноты и неустройства других композиций и, может быть, даже от сверхъестественности искусства Микельанджело. Ничего не может быть яснее, прямее и сосредоточеннее этой сцены. Открывающаяся за ней просторная площадь позволяет вздохнуть свободно. Важное спокойствие и благородная человечность фигур приводят душу в состояние задумчивое и созерцательное. Единственная тихая минута, возможная в Сикстинской капелле, пролетает перед этой фреской.
По мнению Беренсона, Перуджино был величайшим мастером в искусстве пространственной композиции. Чувство пространства, инстинкт свободного размещения в нем фигур, умение подчинять частности общему замыслу были прирожденными свойствами таланта Перуджино. Достаточным доказательством того могут служить его фреска в упраздненном флорентийском монастыре Санта Мария Маддалена де Пацци и замечательные пределлы алтарного образа в Фано. В этом отношении Перуджино был редким исключением из числа художников кватроченто. Его искусство предсказывало чинквеченто и Рафаэля. Переходя в станцы, обозреватель Ватикана чувствует себя в мире, далеком от миров, созданных художниками XV века, но не совсем незнакомом для того, кто уже видел Сикстинскую фреску Перуджино. Впечатление, испытанное перед "Вручением ключей", повторяется здесь, только с большей чистотой, отстоенностью и какой-то особенной серьезностью. Равновесие композиций Рафаэля более торжественно, ибо приведенные в него формы и замыслы более величественны и широки. Здесь понятна вся строго взвешенная важность искусства чинквеченто, вся его, по выражению Вельфлина, аристократичность. В холодноватой и неподвижной атмосфере созданного Рафаэлем мира нет места для эпизода, для живописной и романтической случайности, которую так любили художники кватроченто. В этом мире нет движения и тепла жизни, и даже человечность, еще присутствующая во фреске Перуджино, уже исчезает в нем. Но душа как-то странно вырастает и окрыляется в этих небольших, в сущности, комнатах, со стен которых чудесным образом веет дыхание безмерного, как океан, пространства.
В станцах Рафаэля путешественник оказывается лицом к лицу с самыми совершенными созданиями золотого века Возрождения. Рафаэль не написал ничего более значительного. Очень характерно, что эти темы так отвлеченны и так далеки от остро индивидуализированных тем Беллини или Джорджоне. Рафаэль выше всего там, где он суммирует какие-то общие человеческие представления. Объективная правильность как-то сразу далась его образам христианской церкви и античной философии. В этой способности его говорить со всеми и обо всем на языке, понятном каждому, Беренсон справедливо полагает главную причину его мировой славы. Искусство Рафаэля особенно легко сделалось достоянием всех европейских народов. Человечество, может быть, впервые почувствовало свое единство, воспитываясь на Рафаэлевых мифах и на Библии Рафаэля. "Он был одарен, - говорит Беренсон, - зрительным воображением, беспримерным по благородству, легкости и здоровой ясности рождаемых им образов". Кристаллическая твердость, с какой резец Маркантонио закрепил в гравюрах принадлежащую Рафаэлю концепцию античного мира, помогла ей навсегда врезаться в память сменяющихся поколений. И библейскую легенду мы с самого детства слышим, рассказываемую на том языке, на котором рассказал ее Рафаэль, так как каждая картинка в школьной книге исходит отдаленно из форм и положений его искусства. Сближением этих образов христианской мифологии с мифологией античной мы также больше, чем какому-либо другому художнику Возрождения, обязаны Рафаэлю. Величайшая культурная роль его та, что он окончательно разлучил христианскую легенду с ее восточной семитической родиной и привел ее к античному дереву. Христианство, рисующееся нам в зрительных образах, это и до сих пор эллинизированное христианство Рафаэля.
Действуя так, Рафаэль исполнял веление духа своей эпохи. Слишком часто он сам кажется каким-то духом - собирательным выражением интеллектуальных способностей и душевных качеств, которые никогда не были облечены в плоть и кровь. После более ощутимых, чем действительная жизнь, индивидуальностей кватроченто художественная личность Рафаэля кажется ускользающей, невесомой и прозрачной тенью. В то мгновение, когда искусство золотого века достигло в станцах своей высшей точки, все индивидуальное в нем исчезло, чтобы уступить место величественному явлению самих формальных законов и теоретических истин искусства. Со стен "Диспута" и "Афинской школы" на нас смотрит совершеннейшее воплощение закона композиции. Чтобы понять всю важность этого закона, достаточно сравнить "Диспут" Рафаэля с фреской треченто на ту же тему, сохранившейся в Capellone di Spagna113, во флорентийской церкви Санта Мария Новелла. Художник XIV века оказался совершенно беспомощным перед искусственностью и придуманностью сюжета, он не сумел вложить в него художественный смысл и не пошел далее буквальной иллюстрации теоретического задания. С помощью своего мастерского распределения групп Рафаэль превратил иллюстрацию в картину, на которую можно бесконечно любоваться. Художественная и формальная тема влилась в заданную тему изображения церкви и сделала возможным ее существование в искусстве. Задание явилось только поводом для создания такой самостоятельной художественной ценности, как та чуткая и ритмическая линия, которая создает здесь непрерывную связь между группами, очерчивая одну за другой головы святителей и отцов церкви.
На противоположной стене "Афинская школа" показывает, что золотой век искусства был наконец действительно обретен, когда волшебный дар ритмической композиции мог соединиться с благородной и свободной темой. В рассветной чистоте серебристо-серого тона, украшенного кое-где пятнами нежной лазури, перед нами открывается мир величавых человеческих форм и освобожденных от всякого усилия движений. Поразительная легкость всех групп и фигур является первым впечатлением от этой грандиозной композиции. Вглядываясь в нее, начинаешь понимать, что эта легкость достигнута здесь благодаря безупречному чувству пропорций. Не менее удивительно впечатление простора, свободы и царственной широты, особенно когда отдаешь себе отчет, что на фреске изображено свыше пятидесяти больших действующих фигур. Гениальность Рафаэля не умаляется тем обстоятельством, что закон, которому подчинена композиция, может быть точно выражен геометрической фигурой разомкнутого внизу круга. К такой формуле можно привести большинство композиций Рафаэля, - она повторяется в "Диспуте" и в "Парнасе". Искусство чинквеченто не скрывало ни тех формальных задач, которые оно себе ставило, ни тех способов, которыми оно умело их разрешать. Оно как бы гордилось тем, что могло ввести зрителя в самый процесс творчества и отдать ему отчет в каждой линии и в каждом отношении частей.
Иной раз кажется, что ради этой формальной отчетливости оно намеренно жертвовало всякой внутренней глубиной, всякой душевной сложностью. Из таких пустых и малозначащих в отдельности человеческих фигур, какие составляют группы "Парнаса", ему было легче возводить свои невесомые постройки.
Важнейшую черту "Афинской школы" составляет написанная на ее фоне архитектура. Едва ли не большая часть очарования, внушаемого названной фреской, приходится на долю легких и грандиозных арок, уходящих в бесконечность над головами Сократа и Платона. Перспективному углублению этого портика мы обязаны воздушностью и простором открывающейся перед нами сцены. Прекрасные и благородно строгие архитектурные формы совершенно согласуются с равновесием фигур и повышают в зрителе восприимчивость к абстрактной красоте и духовной аристократичности этого искусства. Только великий мастер архитектуры мог создать их, и недаром Вазари рассказывает, что Браманте помог здесь Рафаэлю. На самом деле Рафаэль едва ли нуждался в помощи Браманте, потому что он сам был великим архитектором. Если бы даже до нас не дошли такие замечательные его создания, как палаццо Пандольфини во Флоренции, мы могли бы догадаться об этом по его живописи. Безукоризненное чувство пропорциональности, стремление к связности и уравновешенности частей, гениальное распределение пространства, - все эти черты, присущие живописи Рафаэля в станцах, являются в то же время достоинствами идеального архитектора. И это как раз лучшие черты в творчестве Рафаэля, которому всегда не хватает живописного темперамента, который был гораздо менее проникновенным изобразителем движения и менее тонким и острым рисовальщиком, чем многие художники кватроченто. Одно только архитектурное чувство не изменяло ему никогда. Вельфлин говорит о всем искусстве классического Возрождения, что его следует рассматривать "sub specie architecturae"114. Если архитектурен во всем Рафаэль и если Микельанджело был так переполнен архитектурными идеями, что его воображение выплеснуло зачатки будущего стиля барокко, то, значит, именно в архитектуре золотой век и нашел свое высшее выражение. Вне архитектуры чинквеченто не может быть понято. Рим открывает его глазам путешественника, потому что никакой другой город не заставляет так чувствовать архитектуру. Это дает ему истинное право называться столицей "золотого века". Художники классического Возрождения умели бесконечно учиться у развалин древнего Рима. Под куполом Пантеона "золотой век" почерпал свое вдохновение. Грандиозная простота его и совершенная легкость сделались девизом великих строителей, которых Рим привлекал и воспитывал. Высокое Возрождение опиралось на искусство этих людей так же естественно, как кватроченто опиралось на свои живописные школы Тосканы, Умбрии и Ломбардии. Центральный памятник эпохи, ее подлинный "собор" не дошел до нас в той первоначальной чистоте и строгости, в которой задумал его Браманте. Мы ищем собор Браманте в церкви Консолационе в Тоди и в церкви Мадонна Сан Биаджо близ Монтепульчиано. Тем не менее дух искусства Браманте может быть хорошо понят в Риме, - в светлых пространствах архитектуры, написанной на фоне "Афинской школы", в стройном, как молодое дерево, "Tempietto"115, в строгости фасадов Канчелларии и палаццо Жиро. Простые дома в духе Браманте, сохранившиеся еще кое-где на римских улицах, - на Говерно Веккио и на улице Парламента, выходящей на Корсо, против Араньо, - свидетельствуют о вечной молодости архитектуры, сильной одними пропорциями. Весь гений Браманте был воплощен в его инстинкте мер и чисел. Излюбленные им пилястры достаточно выражали деление его зданий, и его звучные архитектурные оды не нуждались в красноречии колонны. Архитектура Браманте была проникнута крайней сдержанностью, страхом излишества. Она кажется иногда суровой, почти бедной. Настоящий расцвет наступил позднее, вместе с Сан Галло, Перуцци, Виньолой. Живопись чинквеченто успела неуловимо быстро скользнуть к старости, когда архитектура еще долго являла в Риме пример великолепной зрелости. В лучших постройках Сан Галло, Перуцци и Виньолы Высокое Возрождение нашло воплощение более полное, чем в станцах Рафаэля и потолке Сикстинской капеллы. В кортиле палаццо Фарнезе, построенном Сан Галло, соединилось все, о чем мог мечтать "золотой век", - грандиозная простота, строгое совершенство деталей, глубокое равновесие, спокойствие, полная легкость. Истина в искусстве здесь достигнута, и перед ней остается только преклониться.
Ни один из художников Возрождения не был таким подлинным римлянином, как Антонио Сан Галло. Его современник, Перуцци, путем еще более удивительной интуиции проник в совершенно неизвестное тогда греческое искусство. Чисто греческая дверь Перуцци в церкви Сан Микеле ин Боско близ Болоньи является настоящим художественным чудом. В Риме Перуцци очаровывает каждого, кто видел вестибюль и дворцы палаццо Массими. Невыгодное и тесное пространство распределено здесь этим последним из великих детей Сьены в счастливейшей гармонии, и колонны так живы, так органичны здесь, как редко когда бывали они со времен разрушения греческого мира.
К 1550 году успели сойти в могилу и Перуцци, и Сан Галло. Рафаэля давно не было в живых, Микельанджело был уже глубоким старцем, но Высокое Возрождение не умирало еще в римской архитектуре. Виньола, стоявший на границе двух эпох, собрал весь опыт своих предшественников в архитектурном каноне "Пяти ордеров". Он был, однако, теоретиком, только таким же инстинктивным, как и все художники "золотого века". Давая писаные законы в своей книге, Виньола не мечтал о преградах деятельности строителя. Напротив, собственной деятельностью он даже расширил круг архитектуры, выведя ее за городские стены на простор Капраролы, виллы Ланте, виллы папы Юлия III. Искусство плана впервые расцвело на этой папской вилле, посвященной "ad honestam voluptatem"116. Для Рима и римской виллы значение Виньолы огромно. Через него протянулась связь Рима классического с Римом барокко. Про Виньолу можно сказать, что в его искусстве ничто не чуждо Риму и все от Рима. Вспоминая Рим, мы, быть может, чаще всего невольно думаем его чистейшими формами.
Чистыми, отвлеченными, важными и нерассеянными впечатлениями обилен опыт исследователя Высокого Возрождения. Неизменная серьезность искусства этой эпохи кажется проистекающей от лежащей в основе ее холодности. Легким холодом веет даже от известной миловидности лиц у Рафаэля. Сердце отказывается принять такой "золотой век", который был бы вовсе лишен улыбки, и эти поиски улыбки чинквеченто прежде всего приводят, конечно, на виллу Фарнезина, построенную Перуцци для мирных радостей той жизни. И "Галатея" Рафаэля, глядя с ее стен, действительно улыбается там, но улыбка ее как-то уж слишком закруглена, пуста и безучастна. И еще раз жизнь только скользит и в этом образе "золотого века"; касание его и здесь легко, как ветер, пролетающий над морем Галатеи. Сама Галатея - не более чем ветер, неуловимый и легкий ветер, которого так много в искусстве Рафаэля. Нельзя не почувствовать здесь, что Рафаэль выражает не все содержание классического Возрождения, хотя бы главная доля в нем и принадлежала ему. Многое в этой эпохе понятно только через его учеников. В соседней зале, где написана история Амура и Психеи, посетитель бывает поражен осязательной силой, почти резкостью красных тел на синем фоне и далекой от всякой отвлеченности наглядной прелестью зеленых гирлянд, усеянных цветами и плодами. В бесплотный и бесчувственный мир Рафаэля здесь хлынул поток человеческих эмоций и почти физических ощущений. И это потому, что Рафаэлю принадлежит здесь лишь общий замысел, фигуры же написаны Джулио Романо, а гирлянды - Джованни да Удине. "Famulus"117 Рафаэля - Джулио Романо глубоко и несправедливо обижен сложившимся о нем мнением как о художнике несамостоятельном и вечно грешащем против заветов своего учителя. Едва ли даже следует считать его учеником Рафаэля в более узком смысле этого слова, чем то можно было бы сказать про большинство художников чинквеченто. Джулио Романо был только своим человеком для Рафаэля и неизменным его помощником. Немыслимо представить его без Рафаэля и вне круга Рафаэлева искусства. Может быть, сам Рафаэль мало нуждался в нем, но в нем и в Джованни да Удине нуждался "золотой век", чтобы сделаться в глазах последующих поколений той действительно счастливой порой, какою он нам теперь кажется. Только благодаря союзу Рафаэля с его помощниками были возможны веселящие сердце лоджии Ватикана. Как громко слышен в них голос Джованни да Удине, этой певчей птицы Высокого Возрождения! Строгие вестибюли и дворы палаццо Массими алле Колонне расцветают улыбкой от разбросанных им там гипсов. И меньше всего надо объяснять, что такое "золотой век", тому, кто видел беседки из виноградных лоз и спелых гроздьев, написанные этим Джованни да Удине на потолке Ватиканских покоев, у входа в апартаменты Борджия.
Джулио Романо выяснился великим художником в своих мантуанских дворцах и росписях стен. В Риме о размере его живописного дарования можно судить по навсегда врезывающимся в память отношениям красного с синим на фресках Фарнезины, по фризам виллы Мадама и по эскизам к мантуанским фрескам, хранящимся на вилле Альбани. Эти эскизы написаны растворенным золотом. Античная тема передана в них с каким-то необыкновенным наслаждением и заразительным счастьем. Эпоха, которая умела глядеть так счастливо, уже не кажется нам холодной. И мы готовы даже простить Джулио Романо его тяжелое иногда движение и частую неровность в деле живописца, ибо, несмотря на это, через него доходит до нас что-то настоящее из той жизни. В станцах Рафаэля она ощущается мало, несмотря на точность отдельных портретов, на правдивость сцен, взятых из действительности. Эпоха Высокого Возрождения чувствуется с большей полнотой там, где Рафаэль выступает не один, а в обществе своих помощников. Он остается тогда чистым духом, объединяющим началом стиля, руководящей нитью, которая направляет их силы, имеющие более человеческое и более жизненное происхождение.
Таким является Рафаэль на вилле Мадама, построенной и украшенной под его руководством Джулио Романо и Джованни да Удине. В памяти путешественника, совершавшего прогулки в окрестностях Рима, она остается одним из самых привлекательных мест, какие ему случилось видеть. Он помнит ее уединение, заросшие травой и цветущим кустарником развалины переднего фасада, пустые и просторные залы, маленький запущенный сад, умолкнувшие фонтаны и вид на Тибр и на Кампанью, открывающийся с ее террас и балконов. Вилла Мадама почти утратила черты обитаемого жилища, но не вполне успела превратиться в руину, и такое соединение сообщает ей особую меланхолическую прелесть. Это одно из верных убежищ, которые современный Рим еще может предложить романтическим сердцам. И вместе с тем это лучший из дошедших до нас образов золотого века Возрождения. Мы узнаем здесь Рафаэля по удивительной ясности и благородной простоте общего архитектурного впечатления, по строгой соразмерности частей и ни на минуту не ослабевающей дорисованности всех форм. Джованни да Удине встречает нас под сводами лоджии своими летящими и танцующими гениями и райскими пейзажами. А в одной из внутренних зал нам остается только преклониться перед таким истинным шедевром декоративной живописи, как фриз Джулио Романо На глубоком синем фоне великолепны красноватые тела его амуров, его женственные гении, расправившие крылья, его гирлянды бледных цветов и вьющиеся серебряные ленты. Огромное увлечение красотой видно здесь, и такой кипящий темперамент сказывается в каждом движении кисти Джулио Романо, что после этого уже не придет в голову о разобщенности искусства Высокого Возрождения с силами жизни. Нам только трудно примерить это искусство к теперешним понятиям, ибо оно нуждалось в совершенно ином масштабе жизни. Современный человек чувствует себя немного потерянным в обширности этих зал, и гипсы Джованни да Удине на потолке вестибюля кажутся ему взлетевшими чересчур высоко. Не слишком ли грандиозны пилястры садового фасада для деревенского дома и не слишком ли торжественны арки открытой лоджии? Ее цель может показаться непонятной. Но она была понятна людям Высокого Возрождения, жаждавшим каких-то колоссальных объемов воздуха. Через широкие арки этой лоджии, построенной Рафаэлем, обильно вливалась сюда чистейшая благодать Божьего мира,- пронизанное солнечным светом пространство.
Современный путешественник не раз испытывает в Риме сожаление о тех временах, когда Стендаль мог бродить по кривым и немощеным улицам папского города, искать одиночества среди заброшенных руин или набрасывать страницы дневника в своей комнате на Via Gregoriana118 с видом на купол Петра, поднимающийся над лугами Прати дель Кастелло. Рим многое потерял с тех пор и, чем дальше, тем все больше и больше будет терять из своего, единственного в мире, важного, меланхолического и живописного великолепия. Никакая разумная заботливость не в силах отвратить от него общую судьбу вещей, повернуть в более привлекательную сторону ход его истории. Достаточно взглянуть на то, что сталось за самое последнее время с местностью к северу от города, между Порта дель Пополо и Понте Молле. Благодаря юбилейной выставке эти места уже неузнаваемы даже для того, кто видел их года два или три назад. Разумеется, прошли времена, когда можно было бы для утилитарных целей снести построенную Виньолой виллу папы Юлия III. Здание осталось в неприкосновенности. Но прелесть этого недавно еще тихого и уединенного места, этой поросшей травой площади и улицы, уходящей под темный свод Арко Скуро, этой настоящей римской vigna, окруженной стеной, у которой приютилась мирно дымящая трубой остерия, - все это навсегда исчезло с проведением широкой выставочной авеню, отнявшей у виллы половину ее сада и сделавшей Арко Скуро жалкой игрушкой. Фламиниева дорога становится совершенно современной улицей, и церковка Сант Андреа, выстроенная там же Виньолой, стоит как печальный и прекрасный островок среди окружающего уродства новых аллей, ипподромов и выставочных павильонов. На той стороне Тибра фабрики подошли к самой вилле Мадама, и последние луга у Понте Молле исчезают, чтобы дать место огромному стрельбищу, повторяющему патриотический масштаб и стиль монумента Виктора Эммануила и дворца Юстиции. Строительная лихорадка кажется хронической болезнью новой Италии парламентов и муниципалитетов. Новые кварталы вырастают в Риме с такой быстротой, которая мало оправдывается какими бы то ни было необходимостями. Вместе с тем и старая часть города не дает покоя индустриальному усердию передовых людей. Они начинают разрушать дома даже на Испанской площади и, страшно сказать, - ради вида на бездарный дворец Юстиции предполагают вскоре пробить брешь в живописнейших стенах Навоны! Пройдет много времени, прежде чем Рим своей таинственной силой успеет смягчить и завуалировать резкость всех этих возводимых наспех сооружений. При виде их сожаление о Риме Стендаля, Шатобриана, Ампера и Гете вспыхивает с новой силой. Современному путешественнику постоянно приходит в голову, что его предшественники были гораздо счастливее его в своем знании Рима. Справедливость требует сказать, однако, что при этом упускается одно очень важное соображение. Время Стендаля и Шатобриана было богаче непосредственными и живыми впечатлениями Рима античного, Рима христианского и Рима Возрождения. Но оно мало способно было почувствовать и оценить Рим барокко. Для этого времени XVII и XVIII века были эпохой непосредственно предшествовавшей, то есть более всего подверженной отрицанию и менее всего способной быть понятой. От нас барокко отделено достаточным промежутком столетий. Наш исторический опыт расширился и углубился. Эклектизм наших вкусов всюду находит источники наслаждения. Кто не согласится теперь со словами Буркгардта: "При беглом обзоре Италии есть возможность ограничиваться только знакомством с первостепенными вещами. Но вовсе не тайна, что при достатке времени подлинную радость внушает не столько созерцание всяческих совершенств, сколько жизнь во всем объеме итальянской культуры. Естественное предпочтение ее величайших и лучших моментов вовсе не должно повлечь за собой исключения из поля зрения других эпох".
Для нас барокко является эпохой, достойной такого же внимания и интереса, как Возрождение и средневековье. Нынешний путешественник выигрывает, благодаря этому, богатство впечатлений едва ли не большее, чем он мог потерять в сравнении с современниками Стендаля. Барокко преобладает в Риме. Построенные в этом стиле дворцы и церкви составляют неизменную и типичнейшую черту города. Надо искать в Риме Рим античный, христианский, средневековый, Рим Возрождения. Но Рим барокко искать нечего, - это до сих пор тот Рим, который прежде всего узнает каждый из нас. Все то, что определяет характер города, - его наиболее заметные здания, главные площади, оживленнейшие улицы, - все это здесь создано барокко, и все верно хранит его печать. Такова площадь перед Собором св. Петра с колоннадами Бернини и фонтанами Мадерны. Таковы Квиринал и фонтан Треви, и таково, наконец, Корсо с церквами Джезу Мария, Сан Марчелло и Санта Мария ин Виа Лата, с дворцами Русполи, Киджи, Шарра и Дория. Барокко вполне торжествует в кварталах, прилегающих к Пантеону, и в той части города, которая тянется между Тибром и Корсо Витторио Эммануэле. И это как раз самые лучшие места в Риме. Здесь почти не встречается новых построек. Что же касается до сооружений более ранних эпох, то они тонут среди общей массы зданий, принадлежащих XVII и XVIII векам. Папский Рим хранит неприкосновенной важную простоту своих монументальных дворцов, столпившихся здесь вокруг таких грандиозных церквей барокко, как Сант Андреа делла Балле, Джезу и Кьеза Нуова.
Нельзя представить себе Рим без церковного фасада в духе барокко, с его типическим делением на два этажа, полуколоннами, пилястрами, дробными фронтонами, нишами, статуями и неизбежными волютами на углах. И эти фасады не только живописная подробность римской улицы, - это плод большого и серьезного искусства, жившего в Риме такой деятельной жизнью, какую только можно себе представить на протяжении целых двух столетий. Изучение искусства барокко началось сравнительно недавно. Почин в этом деле принадлежит немецким писателям, ибо Германия оказалась более конгениальной барокко, чем Англия, никогда не знавшая его, или Франция, всегда инстинктивно тяготеющая к классицизму. Книги Гурлита, Вельфлина и Эшера должны сделать для XVII и XVIII веков Италии то, что уже давно сделано для кватроченто и чинквеченто. И прежде всего трудами этих исследователей выяснена самостоятельная ценность барокко. Никто не может теперь смотреть на него так, как смотрели современники Стендаля, - видеть в нем искаженное и упадочное продолжение Ренессанса. Архитектура барокко явилась в самом деле совершенно новым искусством, сумевшим далеко уйти от всяких реминисценций античных форм и пропорций. Точный художественный анализ показывает, что этот стиль имеет больше прав на имя самобытного и даже органического стиля, чем стиль Сансовино и Палладио. Архитектура Высокого Возрождения никогда не может выйти из круга классических впечатлений Пантеона и Колизея. Но тщетно мы стали бы искать освященных древностью законов и перенесенных из античного деталей в постройках Бернини и Борромини, в том искусстве, для которого высшей похвалой современников были слова "nuovo, capriccioso, bizzarro, stravagante"119.
Вместо стремления к бесстрастному спокойствию, равновесию и круглоте, свойственного классическому Возрождению, барокко сделало своей основой крайнюю эмоциональность, любовь к строительному парадоксу и отвращение к замкнутости отдельных композиций. Спокойная протяженность горизонтальных линий и больших плоскостей исчезла. Барокко всюду, где могло, разбило стену выступами и нишами и раздробило горизонтальные пояса составными профилями сложных пилястров. Более резкие тени повсюду заиграли на фасаде, и большая глубина его сделала перспективный вид здания более подвижным, сильнее меняющимся в зависимости от разных точек зрения. В этом сказались важнейшие тенденции архитектуры барокко, - ее поиски живописного впечатления и проникающее ее чувство движения. Как справедливо заметил Вельфлин, рисунок пером хорошо выражает чистоту линий и пропорциональность форм всякого здания эпохи Ренессанса, но только свободно брошенные кистью пятна туши или сепии могут дать понятие о специфической красоте фасада барокко. Длинная прямая линия и обширная плоскость неживописны, и оттого все воображение барокко было направлено на борьбу с неподвижной прямой линией и лишенной теней плоскостью. Вначале оно беспощадно дробило их, позднее почти совсем оставило и прямую линию, и плоскость, и обратилось к кривым линиям и эллиптическим поверхностям. Меняющаяся в каждой точке кривизна эллипса сделала его излюбленной фигурой строителей барокко.
Родоначальником барокко не только в скульптуре, но и в архитектуре считается Микельанджело. По мнению Вельфлина, он не был в этом отношении каким-то исключением среди своих современников. После 1520 года уже не было воздвигнуто ни одного здания, в котором не содержалось бы элементов новой архитектуры. Антонио Сан Галло и Виньола в иных отношениях были предшественниками строителей барокко. В последнюю четверть XVI в., в годы твердого и решительного папы Сикста V, мы находим новый стиль вполне конституированным в церквах и дворцах, построенных Джакомо делла Порта, Карло Мадерна, Доменико Фонтана, Лунги-старшим и Фламинио Понцио. Этот первый период барокко был отмечен большой сдержанностью, почти суровостью, сильно отличающей его от последующего, второго периода. Некоторые исследователи склонны даже называть этот стиль конца XVI века поздним Ренессансом, оставляя имя барокко лишь для архитектуры XVII столетия. Но следует согласиться с Вельфлином, что было бы трудно найти границу, разделяющую эти стили по существу. Прекрасный фасад Санта Катерина деи Фунари как бы свидетельствует о принадлежности его автора, - лучшего ученика Виньолы, - Джакомо делла Порта к Возрождению. Однако в дальнейшем своем развитии именно этот тип фасада сделался самым характерным для барокко, повторяясь в целом ряде церквей. В принадлежности к новому стилю такой церкви, как построенная Мадерной Санта Сузанна, уже не может быть никаких сомнений. Первая эпоха барокко отличается массивностью, относительной простотой средств, которыми достигается живописность впечатления, и неизменной серьезностью. Особенно внушительны дворцы, относящиеся к этому времени, - палаццо Русполи, постройки Амманати, палаццо Боргезе, построенный старшим Лунги, и палаццо Шарра-Колонна с фасадом Понцио. Полного великолепия эта архитектура достигла в кортиле Сапиенцы, созданном высокоодаренным Джакома делла Портой. Никакая другая архитектура не выражает настолько же хорошо той важности, той "gravita", которую так ценили люди сеиченто и которая так идет к Риму.
Второй период барокко обозначается около 1630 года, времени, когда достигли зрелости два замечательных архитектора, создавших целую эпоху в искусстве и в летописях Рима, Лоренцо Бернини и Карло Борромини. По словам одного из новейших биографов, в итальянской художественной истории не было после Микельанджело другой такой исполинской фигуры и яркой индивидуальности, как Лоренцо Бернини. Ослепительный блеск сопутствовал всем делам этого неаполитанца по рождению и флорентийца по происхождению. В долгое двадцатилетнее правление Урбана VIII Барберини, Бернини, еще совсем молодой и полный кипучей энергии, сделался не только главным придворным архитектором и полновластным распорядителем римского строительства, но и постоянным советником и доверенным другом папы. Пчелы Барберини летели всюду за этим создателем колоннады св. Петра, фонтанов на пьяцца Навона и Скала Реджиа в Ватикане. Как скульптор, он составил себе славу св. Терезой в церкви Санта Мария делла Виттория и группой Аполлона и Дафны на вилле Боргезе. Тонкость обработки мрамора изумительна в них; с тех пор барокко стало стремиться к всевозможным иллюзиям каменных тканей. Группа св. Терезы с ангелом, приводившая в восхищение сеиченто, беспримерна по энергии и напряженности выраженного в ней острого и болезненного, чувственного экстаза. Одна эта скульптура могла бы уже сказать, как далек Бернини от классического спокойствия и бесстрастия. И еще более далек был, по-видимому, от этого его современник и соперник, Борромини. Жизнь так часто сталкивала их между собой, что в конце концов сделала их врагами. Сменивший Урбана VIII Иннокентий X из фамилии Памфили на некоторое время отдалил от себя Бернини и тем самым сделался главным покровителем Борромини. Сант Аньезе на площади Навона и Сан Карло у Четырех Фонтанов выстроены при нем. И при нем же Борромини успел возвести те необычайные и причудливые кампаниле барокко, которые изумляют путешественника неожиданным силуэтом на вечернем римском небе. Борромини не был так счастлив, как его