"Человек в футляре" - мастерский портрет бывшего много лет инспектором таганрогской гимназии покойного Дьяконова, который ходил по улице, странно закутавшись, в темных очках, с ватой в ушах.
К перечню рассказов с таганрогской подкладкой принадлежат также "Красавицы", "Страхи", "Перекати-поле" и "Брак по расчету".
В "Огнях" попадается и одно из южных словечек, каких немало у Чехова: "греки пендосы". Все таганрогское в "Степи" - и курганы, и каменные бабы, и ночная птица, которая выкликает: "сплю, сплю, сплю", и уменьшительное Ера от Егор, и зернистая икра в жестянке, которой отец Христофор угощает болящего. В дни детства Чехова икра стоила дешевле и была доступна даже небогатым людям. Каждый раз, навещая Таганрог, Чехов летел мыслью к воспоминаниям детства. П.И.Вуков, классный наставник, который служил в гимназии больше сорока лет, передает, что А.П.Чехов любил делать "обходы" Таганрога: "Как только приедет, позовет меня, и мы вместе ходим по старым местам. Он только смотрит, молчит и вздыхает..."
Другой старожил, из сверстников Чехова, сохранил рассказ, что Чехов любил во время прогулок вспоминать подвиги детства: "Вот здесь мы когда-то выворотили полицейскую будку и поставили ее полицеймейстеру Кузовлеву в сени, а потом позвонили и убежали. Теперь, должно быть, таких штук никто не делает".
В 1887 году Чехов обновил впечатление Таганрога, степей, моря. От этого года сохранился подробнейший, на многих страницах, его рассказ сестре о вновь пережитых впечатлениях детства, о старых знакомых, о барышнях, о крестных ходах. Молодой, интересный, завидный жених, А.П. был принят теперь с распростертыми объятиями, шаферствовал на свадьбах - вся побывка его прошла, как сплошной праздник. Но, избалованный столицами, он уже не был удовлетворен маленьким провинциальным городом.
"Грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог, - таков его заключительный отзыв о родном городе в письме Лейкину. - Совсем Азия. Такая кругом Азия, что я просто глазам не верю. 60 тысяч жителей занимаются только тем, что едят, спят, плодятся, а других интересов никаких. Куда ни явишься, всюду куличи, яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг. Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чертиков. Все музыкальны, одарены фантазией, остроумием, нервны, чувствительны, но все это пропадает даром. Нет ни патриотов, ни дельцов".
Симпатиям родному городу А.П. не изменил никогда. Уже достигший славы, он очень интересовался таганрогской городской библиотекой, которую всегда поддерживал пожертвованиями.
Начав в 1890 г. посылкою сюда своих книг, в ответ на обращение к нему местного городского головы, и одновременно - экземпляра "Власти тьмы" с автографом автора, - он пересылал сюда большую часть книг, получаемых в дар. Эти книги составили в таганрогской библиотеке особое, чеховское отделение. Когда таганрогское городское управление пожелало украсить город, в ознаменование его двухсотлетия, памятником его основателю, Петру Великому, Чехов получил от Антокольского разрешение бесплатно воспользоваться его работой как моделью, и Таганрог получил памятник работы знаменитого скульптора, потратившись только на пьедестал и отливку.
Чехов не забыл маленькой стипендии от Таганрогского городского управления (в 25 руб.), в годы студенчества являвшейся для него значительным подспорьем. По достоверному свидетельству, А.П. позднее возвратил эту стипендию - секретным взносом платы до окончания курса за одного из учеников, а таганрогской библиотеки не забыл и в своем духовном завещании, где отказал ей свою долю по кассе взаимопомощи литераторов.
Последний раз Чехов был в Таганроге в конце 90-х годов. Он пробыл там всего несколько дней.
После столиц и заграницы город, вернее, жизнь в нем, произвели на него гнетущее впечатление. Он побывал в клубах, в городском саду и уехал, сказав на прощанье одному местному журналисту: "Тяжело у вас! Как вы живете?!"
В настоящее время, кроме названия одной из улиц Чеховскою, память писателя на родине почтена в гимназии, где он учился, мраморной доской, на которой написано время его поступления и окончания курса. Прибита доска и на маленьком домике, где родился Чехов.
Наконец, городская библиотека названа именем Чехова и здесь же при музее учреждена специальная Чеховская комната, которая должна явиться зачатком будущего Чеховского музея. Здесь собраны некоторые его реликвии и рукописи.
В каком направлении слагалась психика Чехова-ребенка, каковы были господствующие тона ее в этой обстановке непосредственного соприкосновения с жизнью, с ее светом и радостями, но в то же время под суровою ферулою строгого и деловитого отца?
По воспоминаниям тетки Антона Павловича, М.И.Морозовой, Чехов и мальчик был довольно выдающийся. Он был всегда здоров, весел, но к детским играм и развлечениям его никогда не тянуло. Больше он сидел где-нибудь в стороне и читал. Детской подвижности и резвости в нем совсем не было. Любил он также вслушиваться в разговоры старших. Роль пушкинской Арины Родионовны играла для Чехова умелая рассказчица - няня Агафья Кумская. Мастерицами рассказывать были и мать писателя, и тетка. Из их уст впервые юный Чехов слышал о страде крепостных, о бомбардировке Таганрога в Севастопольскую кампанию, о поездках матери девочкой через всю Россию из Шуи в Таганрог.
Все Чеховы были люди патриархальные, богобоязненные, свидетельствует та же Морозова. Дядя, Митрофан Егорович, долгое время был даже церковным старостой в одной из таганрогских церквей. И знакомства у них были соответственные. "Обед уже давно отойдет, а гости и хозяева еще сидят за столом и занимаются беседой. Все дети играют во дворе, один Антоша сидит в комнате со взрослыми и время от времени обращается к частому гостю дома, протоиерею Ф.Покровскому, с тем или другим вопросом". Любил его и протоиерей, в свою очередь, и добрые отношения сохранились между ними и потом, когда А.П. уже стал известным.
Чехов-гимназист кажется педагогам "очень симпатичным мальчиком, хорошим, честным, прямым, хотя особенных способностей не проявляющим".
Обстановку таганрогской гимназии и преобладающие настроения Чехова-гимназиста так вспоминает П.А.Сергеенко:
"Большая, до ослепительности выбеленная комната таганрогской гимназии. В классе - как бы ярмарка. Ожидают грозу - учителя арифметики. У полуоткрытой двери, с круглым стеклянным окошечком, стоит небольшого роста, плотный, хорошо упитанный мальчик, с низко остриженной головою и белым, лунообразным, пухлым, как булка, лицом. Он стоит, со следами мела на синем мундире, и флегматически ухмыляется. Кругом него проносятся бури и страсти. А он стоит около двери, несколько выпятив свое откормленное брюшко с отстегнувшейся пуговицей, и ухмыляется. На черной классной доске появляется вольнодумная фраза по адресу учителя. Рыхлый мальчик вялой походкой смахивает влажной губкой вольнодумную фразу с доски. Но улыбка все-таки остается на его губах.
Когда я думаю о Чехове, он почти всегда возникает в моей памяти именно таким, каков он на семейной группе: пухленьким, большеголовым, с ямочками на щеках и слегка выпяченным брюшком, которое часто бывало объектом одной шутки, царствовавшей некогда в таганрогской гимназии. Шутка заключалась в следующем: к Чехову подходил с пресерьезнейшим видом кто-нибудь из товарищей-шалунов и, внезапно хлопнув его ладонью по затянутому в мундир животу, полуукоризненно вскрикивал:
- Шутник, право!..
Чехов поспешно втягивал живот и, улыбаясь, лениво отмахивался рукою. Но сам никогда не увлекался этим спортом.
Вообще он не был ни резв, ни шумлив, ни прыток, ни задорлив, но и не являл собою "буку" или "нюню". Скорее, он был всегда несколько вял и сыроват: "Ну, что ж? Ну, и пусть!" - как бы говорило его полуулыбающееся круглое лицо.
Впоследствии и лицо его, и фигура настолько изменились, что когда мы встретились после пятилетней разлуки, то я не узнал его. Он ехал куда-то и стоял у окна вагона, а я - в толпе на платформе. Поезд задержался на несколько минут. Я все время смотрел на Чехова и никак не мог вспомнить, где я видел это милое полуулыбающееся лицо. Так мы даже и не поздоровались с ним".
О гимназических годах А.П. так вспоминает другой из его однокашников, М.Д.Кукушкин.
"Учился Чехов неважно и из 23 учеников выпускного класса занимал одиннадцатое место. За сочинения по русскому языку дальше тройки не шел, но всегда отличался в латыни и законе Божием, получая за них пятерки. Знал массу славянских текстов и в товарищеских беседах увлекал нас рассказами, пересыпанными славянскими изречениями, из которых многие я впоследствии встречал в некоторых из его первых литературных произведений. Несмотря на свои средние успехи, Антон Павлович пользовался особым вниманием нашего учителя русского языка Мальцева и директора гимназии, общего любимца, Рейтлингера.
Товарищи, все без исключения, любили Чехова, хотя ни с кем он особенно не сближался. Он производил впечатление человека, ушедшего в себя.
О домашней жизни Чехова мы почти ничего не знали. Все почему-то считали его принадлежащим к духовному званию. Это, вероятно, благодаря его слабости к славянским текстам, которые он часто декламировал в гимназии, и знанию многих изречений из Священной истории".
По обычаю, существующему всюду в школах, товарищи прозвали Чехова "Головастиком". За большую голову, почти не соответствовавшую его небольшой фигуре, иногда звали его "Бомбой". Звали, наконец, "Чехонью" (местная рыба), вышучивая фамилию.
"Антошею Чехонте, - продолжаем показание Кукушкина, - его назвал наш батюшка, преподаватель закона Божия, протоиерей Покровский. Всем нам он дал особые прозвища, которыми мы и именовались на его уроках.
Он так и вызывал, растягивая баском по слогам:
- Чехонте!
Впоследствии этим "Чехонте" А.П. увековечил память о с. Покровском.
Любимым занятием мальчика Чехова была ловля птиц - щеглов, чижей и т.п. Притаившись за рогожною "принадою" на большом пустыре за двором, Чехов с товарищами по гимназии, с затаенным дыханием, следил за птицами с волосяным силком, который надо было осторожно навести на голову птицы. Пойманных птиц или выменивали на таких же пернатых, или же продавали товарищам по 5-10 коп. за экземпляр.
С годами А.П. более и более пристращался к чтению. Оно было очень разнообразно и захватывало одинаково и научную книжку, и "Будильник". В воскресные и праздничные дни спозаранку Чехов и его товарищи собирались в городской библиотеке и по несколько часов кряду, забывая об обеде, просиживали там за чтением этих журналов, иногда вызывая своим смехом шиканье читающей публики".
Некоторую замкнутость характера юного Чехова отмечает и третий товарищ его по гимназии, писатель В.Г.Тан. "Я, - пишет он в своих очерках "На родине Чехова", - вырос в Таганроге и учился в таганрогской гимназии почти одновременно с Антоном Павловичем. Он был старше меня одним классом, но я и теперь помню его гимназистом. Он был "основник", а я - "параллельник". Он выглядел букой и все ходил по коридору мимо нашего класса, а мы прятались за дверью и дразнили его "чехонью". Мы встретились потом в 1899 году в Петербурге и вместе вспоминали Таганрог и нашего инспектора гимназии, А.Ф.Дьяконова, по прозвищу "Сороконожка" и "Серое Пальто", который отчасти послужил прообразом "Человека в футляре".
С годами из тяжеловатого и малообщительного мальчика А.П. превращается в юношу, веселого и шутливого. Живой родник юмора всегда бил в душе его. Это настроение блистательно сказывается в его письмах, прелестных в своей постоянной шутливости. Об этой черте говорят все, знавшие его в юности. Один из его товарищей вспоминает, что юноша Чехов умел как-то особенно удачно добывать комические рассказы и читать их вслух. В классе стоял хохот, приходил воспитатель, и тетрадочку отнимали. Эту красноречивую деталь выразительно подтверждает такой авторитетный свидетель чеховского детства, как упомянутый выше надзиратель гимназии Вуков, воспитавший А.П.
Он характеризует Чехова как "очень скромного и тихого мальчика, мало принимавшего участия в шалостях и забавах своих сверстников". В старших классах в нем обнаружилась определенная черта характера - острым, метким словом характеризовать того или иного педагога или товарища. Иногда он подавал идею для какой-нибудь остроумной затеи, но сам всегда был в стороне. Его идею и острое словечко подхватывали товарищи, и это становилось источником веселья и смеха. Но сам Чехов никогда не смеялся. Он только давал материал для смеха другим. Не без того было, чтобы Чехов не принимал участия в некоторых шалостях, но это не было от природной резвости, от избытка сил и энергии. Просто там, где шалят и шумят десять, легко втягивается в шалость и одиннадцатый.
Вуков отмечает и очень хорошее отношение к Чехову со стороны педагогического мира, особенно со стороны директора Э.Р.Рейтлингера. Часто, по его словам, можно было видеть их в коридоре гимназии гуляющими вместе. Заходил Чехов к директору и частным образом на квартиру".
Объяснение этой последней близости, вообще редкой в писательских биографиях, дает товарищ Чехова д-р Шамкович, очень выразительно подчеркивающий раннюю выработку в мальчике независимого и нешаблонного миросозерцания, делавшую его уже тогда, на школьной скамье, уникой.
"Я помню Чехова, - таково показание Шамковича, - только в восьмом классе - вероятно, потому, что сидел с ним в этом классе на одной парте. Совершенно не помню его в других классах. Объясняется это тем, что Чехов совершенно ничем не выделялся из среды своих товарищей, никакой активной деятельности не проявлял. В нашей гимназии в то время, несмотря на расцвет толстовского классицизма и формализма, при полном отсутствии сердечного попечения, было стремление среди учеников искать душу живу. Искали ее, конечно, вне стен гимназии. Одна часть находила ее в чувственных удовольствиях, другая - в кружках, где читали Писарева, Бакунина, Герцена. Чехов не примыкал ни к тем, ни к другим - держал себя особняком. Единственным его увлечением был театр. Начальство оберегало нас и от влияния театра. А.П. приходилось пробираться в театр, переодеваясь в штатское платье и забираясь на галерею. Ко всяким общественным течениям того времени он проявлял полный индифферентизм. У нас много спорили о политическом терроре, начавшемся в то время в России, делились на сторонников и противников, Чехов и в этом вопросе стоял в стороне, не одобряя и не порицая террора. Сидя в сторонке от тенденциозных выступлений, от кружков и групп, он, конечно, был незаметен среди товарищей, не предполагавших в нем будущего большого писателя. Учился он, что называется, ни шатко ни валко, не готовил уроков, отвечал вяло, часто подталкивая одного из своих соседей, прося, чтобы ему подсказывали. Единственный предмет, которым он занимался с удовольствием, был закон Божий. Преподававший этот предмет протоиерей Покровский очень любил А.П.".
Из влечений молодой души Чехова, давших свой отклик позднее, биограф должен отметить рано и ярко сказавшуюся любовь его к театру. Посещение зрелищ тогда преследовалось, и гимназистам приходилось ради этого прибегать к известным уловкам. В таганрогской труппе тогда были интересные актеры - небезызвестный трагик старой школы Н.И.Новиков, старик Яковлев, Волохов и начинавшие карьеру Соловцов и Горева. Решаясь на риск, А.П. посещал театр при всякой возможности.
Гимназический товарищ Чехова А.Дросси рассказывает, с какими хитростями связывались для них эти первые радости театра. Чтобы не быть узнанными, гимназисты, по его словам, будто бы прибегали даже к гримировке. "Странно было видеть молодые лица с привязными бородами или бакенбардами, в синих очках, в отцовских пиджаках на скамьях галереи". Очень нередко надзиратель гимназии во время посещения галереи, внимательно разглядывая публику, проходил мимо гимназистов, не узнав никого из них.
Благодаря протекции гимназического товарища Яковлева, сына маститого актера, дети имели беспрепятственный доступ за кулисы, где и состоялось первое знакомство Антона Павловича с Соловцовым, в то время актером весьма заурядным и не пользовавшимся симпатиями местной публики. Любовь к сцене сблизила Дросси с Антоном Павловичем. Отношения из товарищеских превратились в дружеские.
Не чуждался А.П. и личных выступлений на любительской сцене. Об одном из таких опытов рассказывает
А.Дросси. Играли в помещичьем амбаре, специально приспособленном под спектакли. Участниками были местные интеллигенты, учительница, Александр, Николай и Антон Чеховы.
Для первого представления остановились на пьесе "Ямщики, или Шалость гусарского офицера". Старуху-старостиху вызвался играть Антон. Репетировали пьесу не менее десяти раз, и она прошла весьма удачно. По отзыву товарища-очевидца, А.П. играл мастерски.
В околотке эти спектакли с благотворительной целью пользовались громадным успехом и всегда делали полные сборы. Публика допускалась только избранная, преимущественно обитатели квартала, и за минимальную цену.
Не будет забеганием вперед остановиться здесь на этой черте - прирожденной актерской способности, жившей в Чехове и исчезнувшей только с годами возмужалости. Это тем более интересно, что и эта любовь к театру, и это актерство как дар перевоплощений были не случайной внешней деталью в жизни А.П. В них властно сказывался темперамент художника, это была его вторая натура. Его шутки и мистификации были этюдами мастера, почти непроизвольно рождающего замыслы, которым было суждено потом воплотиться.
"Антон Павлович был превосходный актер, - пишет его брат Михаил - Очень часто, чуть не каждый день, он выступал у себя в семье, в своих собственных импровизациях. То он читал лекцию и изображал при этом старого профессора, то выступал в роли зубного врача, то представлял афонского монаха. Его первое произведение, напечатанное им в "Стрекозе" ("Письмо к ученому соседу"), представляет собою именно одну из его лекций, которую он в лицах разыгрывал перед нами. Аккуратно каждый вечер за ужином, изменив голос и становясь совершенно неузнаваемым, он рассказывал какую-нибудь смешную историю, от которой у всех нас начиналось колотье в боках. Очень смешно выходил у него экзамен на дьякона. Антон Павлович изображал дьячка, а старший брат - архиерея. Вытянув шею, которая становилась от этого старчески жилистой, и изменив до неузнаваемости выражение лица, Антон Павлович старческим дребезжащим голосом, как настоящий деревенский дьячок, должен был пропеть перед братом все икосы, кондаки и богородичны на все восемь гласов, задыхался при этом от страха перед архиереем, ошибался и в конце концов все-таки удостаивался архиерейской фразы: "Во диаконех еси".
Гримировался Антон Павлович так, что его не узнавали даже близкие родные. Раз он нарядился нищим и, написав просительное письмо, через весь город, в костюме, отправился к дяде и подал ему это письмо. Дядя не узнал его и подал ему три копейки. Вообще А.П. любил, когда веселились другие. Если собирались ряженые, он непременно помогал им тем или другим и наряжался сам. Уже в Мелихове, будучи больным, он помогал моей жене нарядиться хулиганом и сам написал для нее просительное письмо следующего содержания (правописание подлинника): "Ваше высокоблагородие! Будучи преследуем в жизни многочисленными врагами и пострадал за правду, потерял место, а так же жена моя больна чревовещанием, а на детях сыпь, потому покорнейше прошу пожаловать мне от щедрот ваших келькшос благородному человеку. Василий Спиридонович Сволачев".
Среди братьев Антон был самым талантливым на выдумки: он устраивал лекции и сцены, кого-нибудь представляя или кому-нибудь подражая. В домашних спектаклях Антоша-гимназист был главным воротилой. Будучи еще детьми, братья Чеховы разыграли даже "Ревизора", в котором Антон Павлович играл городничего. Устраивали спектакли и на малороссийском языке (про каких-то Чупруна и Чупруниху, причем роль Чупруна играл Антоша). Одной из любимых его импровизаций была сцена, в которой градоначальник приезжал в собор на парад в табельный день и становился посреди храма на коврике в сонме иностранных консулов. Роль градоначальника исполнял Антоша. В гимназическом мундирчике, с дедовской старой шашкой через плечо, он удивительно метко схватывал черты градоначальника и затем производил смотр воображаемым казакам".
Ту же черту в А.П. отмечает Сергеенко. "У Чехова, - пишет он, - было выдающееся от природы актерское дарование. Товарищи его детства и родственники до сих пор не могут вспоминать без смеха о всевозможных комических сценах, устраиваемых им во дни юности. Путем незаметного грима он мог до такой степени изменить свое лицо и весь преобразиться, что даже близкие ему люди не узнавали его и по целым часам беседовали с А.П., как с новым лицом.
Любимым типом Чехова одно время был выслужившийся до значительных степеней чиновник в белом жилете и бланжевых панталонах, державший себя с достоинством, с поднятой головой и говоривший докторальным баском. Для большего оттенка его сановности меньший брат Иван изображал обыкновенно мелкого, заискивающего чиновника. И невозможно было без хохота смотреть на них, когда они, сохраняя типические особенности изображаемых лиц, составляли с барышнями кадрили, причем Антон ходил гоголем, а Иван семенил перед ним и поминутно уступал ему дорогу.
Но внешними видоизменениями не ограничивалось артистическое дарование А.П.Чехова. У него еще был чудесный импровизаторский дар, и он по целым часам мог рассказывать различные истории со всеми типичными деталями. Особенно интересно у него выходили вариации о сотворении мира, когда коринка была до такой степени смешана с изюмом, что их невозможно было отличить, а луну должны были отмывать прачки и т.д.
Любил еще Чехов "говорить по телефону". Как-то мы были с ним в гостях. Заговорили об одном знакомом, которым очень интересовались дамы. "Я его попрошу по телефону приехать сюда", - сказал с серьезным видом Чехов. И, уйдя в другую комнату, начал беседовать по телефону до такой степени правдоподобно, что все мы были уверены в подлинности переговоров. Только через некоторое время обнаружилось, что в доме и телефона не было.
Постоянная веселость и неистощимая способность в изобретении уморительных шуток были отличительными чертами Чехова в его детстве и юности. Он изо всего ухитрялся делать своеобразную и смешную забаву. Был один уморительный номер в артистическом репертуаре Чехова. В несколько минут он изменял свой вид и превращался в зубного врача, сосредоточенно раскладывающего на столе свои зубоврачебные инструменты. В это время в передней раздавался слезливый стон, и в комнате появлялся старший брат Александр с подвязанной щекой. Он немилосердно вопил от якобы нестерпимой зубной боли. Антон с пресерьезным видом успокаивал пациента, брал в руки щипцы для углей, совал в рот Александру и... начиналась "хирургия", от которой присутствовавшие покатывались со смеха. Но вот венец всего. Наука торжествует! Антон вытаскивает щипцами изо рта ревущего благим матом "пациента" огромный "больной зуб" (пробку) и показывает его публике..."
Один из друзей молодости Чехова, Зембулатов, сохранил забавный рассказ из времени пребывания А.П. у него в имении Котломино, недалеко от Таганрога, уже по получении аттестата зрелости.
Как известно, Чехов был страстный рыболов. Вблизи имения протекала река Сухой Еланчик. За неимением благоустроенной лодки, Чехов с товарищем плавали по реке в большом корыте. Однажды, когда оба они сидели у берега в этом корыте и углубились в наблюдение за поплавками, мать Зембулатова пожелала пошутить над ними. Она неслышно подошла к берегу и перевернула корыто. А.П. и товарищ очутились по грудь в воде. А.П. не остался в долгу. Он вылез из речки и как был - мокр и грязен - отправился в дом и лег в гостиной на мягком, дорогом диване. Увидев эту картину, Зембулатова чуть не упала в обморок, - до того было уязвлено ее чувство хозяйки.
Шутливости своей и даже склонности к веселой мистификации А.П. не изменил и в совершенно зрелых годах. Та же черта детства сказывалась в нем, когда он подписывался под письмами "Достойнов-Благороднов", "Генрих Блокк", "Потемкин" или "Иеромонах Антоний" или вослед Сергеенко кричал, конфузя его перед случайными встречными: "Господин Говоруха-Отрок!"
В светлую пору жизни в Бабкине в обществе Киселевых молодой, жизнерадостный, удачливый, он давал полный простор своему юмору. "Бывало, - рассказывает его брат-биограф, - в летние вечера он надевал с Левитаном бухарские халаты, мазал себе лицо сажей и в чалме с ружьем выходил в поле по ту сторону реки. Левитан выезжал туда же на осле, слезал на землю, расстилал ковер и, как мусульманин, начинал молиться на восток. Вдруг из-за кустов к нему подкрадывался бедуин - Антон Павлович, и палил в него из ружья холостым зарядом. Левитан падал навзничь. Получалась совсем восточная картина.
А то, бывало, судили Левитана. Киселев был председателем суда, Антон Павлович - прокурором, специально для чего гримировался. Оба были в мундирах, шитых золотом. Антон Павлович говорил обвинительную речь, которая всех заставляла умирать от хохота".
Живую и точную картину быта чеховской семьи ранней поры зарисовывает такой достоверный ее свидетель и участник, как М.П.Чехов. "Семья Павла Егоровича была обычной патриархальной семьей, каких много было полвека тому назад в провинции. Отец был требователен и строг, но это вовсе не мешало семье жить в такой завидной дружбе, какую редко встретишь теперь.
День начинался и заканчивался трудом. Все в доме вставали рано, мальчики шли в гимназию, возвращались домой, учили уроки; как только выпадал свободный час, каждый из них занимался тем, к чему имел способность: старший, Александр, устраивал электрические батареи, Николай рисовал, Иван переплетал книги, а будущий писатель сочинял. Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пение хором. Павел Егорович любил петь по нотам и приучал к этому и детей. Антон Павлович пел альтом. Кроме того, Павел Егорович вместе с сыном Николаем разыгрывал по вечерам дуэты на скрипке.
Евгения Яковлевна, вечно занятая, суетилась в это время по хозяйству или обшивала на швейной машине детей. Всегда заботливая, любвеобильная, она, несмотря на свои тогда еще сравнительно молодые годы, отказывала себе в ничтожном удовольствии и всю свою жизнь посвящала детям. Убежденная противница крепостничества, она рассказывала своим детям о всех несправедливостях и бедах крепостного права и внушала детям любовь и уважение не только ко всем, кто был ниже их, но и к маленьким птичкам и животным и вообще ко всем беззащитным существам. Вот почему Антон Павлович и говаривал впоследствии своим друзьям: "Талант в нас со стороны отца, а душа со стороны матери".
Уже много позднее, когда А.П. стал писателем, те, кто входил в эту семью, управляемую крепкою рукою старика отца, чувствовали ее лад, прочность и крепкую сплоченность.
"Вся семья, - пишет К.С.Баранцевич, гостивший у А.П. одним летом, - жила замечательно дружно. За чаем, обедом, ужином все сходились, читали вслух газеты, обменивались новостями и впечатлениями. Но и тогда уже было заметно, что к А.П. относятся с особенным уважением и считают авторитетом. Оно и понятно: он был не только старшим в роде (брата Александра здесь не было), но и кормильцем и поильцем семьи. Павел Егорович, отец, держался, как мне казалось, от семьи в стороне и производил на меня, по крайней мере, несколько устрашающее впечатление".
Благодаря религиозности отца, церковность своеобразно окрашивала весь семейный быт. "Каждую субботу вся семья отправлялась ко всенощной и, возвратившись из церкви, еще долго пела у себя дома канон. Курилась кадильница, отец или кто-нибудь из сыновей читал икосы и кондаки, и после каждого из них все хором пели стихиры и ирмосы. Утром шли к ранней обедне, после которой дома все так же хором пели акафисты. Старик, по свидетельству Ал.Чехова, "не пропускал ни одной всенощной, ни одной утрени и ни одной обедни. В большие праздники он неукоснительно выстаивал две обедни - раннюю и позднюю - и после обеда уходил еще к вечерне".
О певческой деятельности Чехова-отца сохранил подробную запись Негосин. Прежде всего надо знать, что это было не более как любительство и не несло в дом отнюдь не зажиточного П.Е. никаких доходов. Сначала П.Е. пел в хоре, но скоро должен был покинуть его, влечению же своему дал выход в том, что после двух-трех лет вынужденного бездействия создал собственный хор из добровольцев-любителей. "Усердный хор добровольцев ходил по церквам и пел под руководством П.Е. обедни, молебны, вечерни и всенощные, нигде не взимая ни гроша за свой труд. Пели, главным образом, в греческом монастыре и во "Дворце" - доме, где жил и умер император Александр I.
"Это был очень оригинальный хор, - поясняет Ал.Чехов, - какого теперь, пожалуй, и не встретишь. Главным достоинством его считалось усердие. Музыкального образования не было и в помине, чтение нот было не обязательно. Некоторые члены были совсем безграмотны и пели наизусть и на слух, хотя и держали пред собой нотные тетрадки".
Допустить, что при таких условиях пение было художественным, довольно трудно. Управляя сборным хором, П.Е. так затягивал пение, что прихожане роптали, и Ал. Чехов даже беллетристически рассказывает, как они обращались к жене П.Е. с целями воздействовать (?) на мужа.
В этом-то чужом пиру и нес свое похмелье Чехов-мальчик. Дети-певцы были гордостью отца-регента, и он неупустительно и неумолимо обрекал их на пение "Да исправится" во время так называемых преждеосвященных литургий. Эту лямку А.П. пришлось тянуть, "кажется, до 4-го класса гимназии".
В церковь отец Чехова иногда обращал и дом. Тот же брат Михаил, описывая идиллический быт Мелихова, рассказывает, что в 10 часов вечера жизнь здесь уже замирала. "Тушились огни, и все в доме затихало, только слышно было негромкое пение и монотонное чтение: это Павел Егорович в своей комнате совершал всенощное бдение, он был религиозен и любил помолиться вслух".
То, что составляло предмет такого удовлетворения и похвальбы отца, - участие детей в церковном хоре его и Долженко - было, однако истинной мукой для детей. Чехов положительно не мог равнодушно вспоминать этой поры, когда ему приходилось подневольно выстаивать все службы, выпевая альтовые партии. Взрослый, он совершенно ярко видел антипедагогичность принудительной молитвы и насильного участия в богослужении. Щеглову он писал однажды:
"Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание - с церковным пением, с чтением апостола и кафисм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным: религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои брата среди церкви пели трио: "Да исправится" или же "Архангельский глас", на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками. Да, милый! Рачинского я понимаю, но детей, которые учатся у него, я не знаю. Их души для меня потемки. Если в их душах радость, то они счастливее меня и братьев, у которых детство было страданием".
Психологическую подоплеку гнетущих настроений молодого певца вскрывает Ал.Чехов, и ему можно верить как товарищу брата по несчастью. "Неуверенность в своих силах, свойственная детскому возрасту, робость и боязнь взять фальшивую ноту и осрамиться - все это переживалось угнетающим образом... Голоса доморощенного трио дрожали, пение путалось, и торжественное "Да исправится" не менее торжественно проваливалось. К тому же заключительный куплет приходилось исполнять обязательно на коленях, и строгий регент требовал этого, забывая, что на ногах детей сапоги страдают недочетами в подметках и каблуках. А выставлять напоказ публично протоптанную, дырявую, грязную подошву - как хотите, обидно, особенно для гимназиста, которого могут засмеять товарищи... Дома же всем троим певцам приходилось выслушивать от строгого отца внушительные упреки". Ко всему, прибавляет он, - "А.П. никогда не обладал выдающимся слухом, голоса же у него не было вовсе".
Здесь-то, в ожидании начала службы, наблюдательный мальчик, которому иногда и самому приходилось помочь какой-нибудь безграмотной старухе написать поминанье, насмотрелся на забавных провинциальных дьячков, юмористических прихожан и "приверженных к религии" простецов, каких потом с такой яркостью юмора или трагизма он зарисовывал в "Канители" и "Хирургии", "Мужиках" и "Убийстве".
О Чехове-гимназисте в официальных бумагах, журналах и аттестатах сохранились такие сведения. Он был исправным учеником, чрезвычайно редко пропускал уроки. Из новых языков он изучал один немецкий и имел за него пятерку.
Успехи его были не всегда одинаковы. В третьем и пятом классах он оставался на повторительный курс. Лучшие успехи обнаружил в последних классах.
Сочинение на аттестат зрелости А.П. подал последним. Оно было оценено четверкой.
В 1879 г. А.П. кончил курс в таганрогской гимназии и допущен к испытаниям на аттестат зрелости.
Аттестат, помеченный 16 июля 1879 г., гласит:
"Дан сей Антону Чехову, вероисповедания православного, сыну купца, родившемуся в Таганроге 17 января 1860 г., обучавшемуся в таганрогской гимназии 10 лет, в том, во-первых, что, на основании наблюдений за все время обучения его в таганрогской гимназии, поведение его было вообще отличное, исправность в посещении и приготовлении уроков, а также в исполнении письменных работ весьма хорошая, прилежание очень хорошее и любознательность по всем предметам одинаковая, и, во-вторых, что он обнаружил нижеследующие познания..."
Далее отмечено, что в законе Божием, географии и немецком языке Чехов преуспевал на 5, в русском и словесности, логике и истории - на 4, в латинском, греческом, математике, физике и географии - на 3.
Если к курсу прибавить и приготовительный класс, то гимназические годы Чехова надо считать в 11 лет*.
Подводя итог всем данным о детских годах писателя, приходится признать, что впечатления исключительной яркости Чехов-ребенок, очевидно, не производил. Его товарищи не припоминают ни одного яркого эпизода из его раннего детства. Они отмечают только, что все решительно относились к юному Антоше любовно. У него не было врагов в юности, как не было их и в зрелых годах, когда нашлось много завистников. Он никогда не только не подлаживался к людям, но скорее был вял в своих отношениях. Отрока Чехова, быть может, в самом деле отличает то несколько медленное развитие, какое отличало и Пушкина.
Но характеристику Сергеенко, прямо называющего его "вялым увальнем с лунообразным ухмыляющимся лицом" и "благодушной размазней", приходится считать, бесспорно, преувеличенной. Такому резкому определению противоречат все другие, начиная с характеристики брата Михаила. "Трудно было представить себе более подвижного, веселого мальчика, чем он был в годы своего отрочества". С ней не мирится все, что нам известно о шутливых проявлениях чеховской натуры уже в детстве.
Во всяком случае, к юности Чехова не осталось и следов от ранней замкнутости. Юношу Чехова отличает веселый и жизнерадостный характер. Это веселье почерпается из простенькой окружающей обстановки семьи и школы, но в нем много элементов традиционного русского задора. "Я люблю всевозможные гульбища, русские гульбища, сопряженные с плясками, с танцами, с винопийством", - признается Чехов, едва 16-летний. Позднее, уже взрослый, он заявлял, что не может жить без постоянных гостей.
Истинный характер Чехова в детстве станет понятен при свете его дальнейшей жизни, ибо, конечно, все залоги будущего даются уже в детстве. Как в зрелые годы этот любящий шутку, играющий ею, как шампанское искрами, любящий кругом себя людей, Чехов временами страстно искал одиночества, покоя от надоевшего смеха, шума и разговоров, уезжал куда попало, лишь бы изменить атмосферу, - так тоже было с ним и в детстве, и в юности. Свидетели того и другого стоят только в кажущемся противоречии. На деле они схватывают лишь разные стороны чеховского настроения. Истина выясняется из сложения их случайных фотографий, дающих цельный облик веселого, но и умеющего рано задумываться ребенка. Кукушкин, вспоминающий увлекавшие товарищей рассказы маленького гимназиста, но подметивший и его "уход в себя", может быть, более других явился на высоте объективной наблюдательности.
Если семейные впечатления ребенка Чехова слагались иногда тяжело, если он писал однажды брату Александру: "Детство отравлено у нас ужасами", - то у биографа его нет никаких оснований думать, что товарищеская среда оставила в нем впечатления мрачные. Наоборот, эта область переживаний была светла и ясна. Бесконечную симпатию Чехов сохранил и к Андрюшке и Гаврюшке, одиноким и забытым хохлятам, служившим в лавке отца, и к товарищам по школе и гимназии. Разнообразно отраженная, эта детская психика зарисована в его рассказах "Спать хочется", "Отец семейства", "Старый дом", "Случай с классиком", "Житейская мелочь", "Ванька", "Бабы", "Степь". Нежную любовь он сохранил на всю жизнь к детям и даже на Сахалине уловил тихое сияние детской души, светящее взрослым.
"Самые полезные, самые нужные и самые приятные люди на Сахалине - это дети, и сами ссыльные хорошо понимают и дорого ценят их. В огрубевшую, нравственно истасканную семью они вносят элемент нежности, чистоты, кротости и радости... Присутствие детей оказывает ссыльным нравственную поддержку. Дети часто составляют то единственное, что привязывает еще ссыльных мужчин и женщин к жизни, спасает от отчаяния, от окончательного падения".
По переписке А.П. мы видим его соприкосновение через много лет по окончании гимназии с одним из товарищей, И.Островским, обратившимся к нему по делу. Чехов охотно откликнулся с готовностью услужить и в письме упомянул о других товарищах, судьба которых была ему известна. На одну минуту чувствуется в письме тень легкого раздражения. Товарищ поздравил Чехова с каким-то "переходом от пантеизма к антропоцентризму". По-видимому, это был отголосок печатных советов критики Чехову (хотя бы того же Михайловского), и приветливое, по существу, слово кольнуло А.П. в больное место. Ответ его совершенно корректен, но выдает сдержанное досадливое чувство. "Что касается пантеизма, о котором вы написали мне несколько хороших слов, - замечает он, - то на это я вам вот что скажу: выше лба глаза не растут, каждый пишет, как умеет. Рад бы в рай, да сил нет. Если бы качество литературной работы вполне зависело лишь от доброй воли автора, то, верьте, мы считали бы хороших писателей десятками и сотнями. Дело не в пантеизме, а в размерах дарования".
Скорее университетское товарищество оставило А.П. неудовлетворенным. Не видно, в самом деле, чтобы оно дало ему какие-либо радости любовного признания и привета. В минуты пессимистических настроений, когда самое писательство казалось ему неблагодарной профессией, он вспоминал не без упрека эту студенческую среду. "Кому нужны мы, пишущие люди? - сказал он однажды. - Кто нами интересуется? Вы знаете, я окончил Московский университет. В университете я начал работать в журналах с первого курса; пока я учился, я успел напечатать сотни рассказов под псевдонимом "А.Чехонте", который, как вы видите, очень похож на мою фамилию. И решительно никто из моих товарищей по университету не знал, что "А.Чехонте" - я, никто из них этим не интересовался. Знали, что я пишу где-то и что-то, и - баста. Никому не было дела до моих писаний".
Озираясь на свое детство, как, в конце концов, мог воспринимать его Чехов? Радужного восприятия его, во всяком случае, не было. В этом детстве, конечно, были светлые впечатления. Надо учесть прежде всего уже то, что это не было детство, оторванное от семьи и от природы. Чехов и всю свою жизнь провел в лучах родственной ласки. Не только братья и сестра, но даже мать пережила его, и всегда для своей семьи он был гордостью и радостью и предметом самой нежной заботливости.
Иметь это, может быть, значит - иметь все. Связанность заботами об этой семье, всегда находившейся на его ответственности, иногда давала себя чувствовать тяжело. Но стоило Чехову уехать далеко от семьи, изъять себя из ее забот и ухода, и он испытывал чувство глубокой тоски по дому. (См. главу о Сахалине.)
Раннее детство, проведенное под ферулой отца и в такой чуждой ему атмосфере торговли, дало А.П. столько впечатлений тяжелых, что они как бы заслонили светлые.
Александр Чехов, свидетель детства брата и его юности, отмечает, что воспоминания А.П. о детстве обычно окрашивались темными тонами. В зрелые годы, по его словам, он не раз говаривал в интимном кружке родных и знакомых: "В детстве у меня не было детства"*. "А.П. только издали видел счастливых детей, но сам никогда не переживал счастливого, беззаботного и жизнерадостного детства, о котором было бы приятно вспомнить, пересматривая прошлое". "О чем Чехов говорил неохотно и мало, - замечает А.С.Грузинский, - это о своем детстве. Известно, что оно мало радовало его, и, касаясь детства, он должен был говорить сурово и резко о тех из его близких, о которых, вероятно, ему не хотелось говорить сурово и резко".
И тем не менее, несмотря на все минусы, совокупность семейных и воспитательных влияний, в каких рос Чехов, должна быть признана скорее благоприятною, чем печальною. Никоим образом она не могла наложить печати угнетенности и придавить юной души. Мы все-таки решительно отказываемся принять во всем объеме показания о греческой школе, как о земном аде. И как бы строг ни был домашний, училищный и гимназический уклад, молодой душе оставался достаточный простор для развития в духе той личной свободы, которую всегда выше всех благ земли ценил Чехов. Без малейших оговорок, это было воспитание старозаветное, со всеми недочетами, но и со всеми добрыми залогами старозаветного воспитания.
Сгущать темные тона даже в торговых занятиях маленького Чехова, столь не соответствовавших его будущему назначению, было бы несправедливо. По свидетельству Михаила Павловича, "заменяя отца в лавке", братья Чеховы не лишены были таких удовольствий, какие и не снились многим их сверстникам, городским мальчикам. Они на целые дни уходили на море ловить бычков, играли в лапту, ездили в деревню к дедушке, гуляли в городском саду, устраивали домашние спектакли. Несмотря на сравнительную строгость семейного режима - и в исключительных случаях даже на телесное наказание, обычное в то время почти в каждой провинциальной семье, - все мальчики Чеховы, вне сферы своих прямых обязанностей, пользовались большой свободой. К исполнению же обязанностей они были очень чутки, и о неповиновении воле отца или матери в семье не могло быть даже речи".
Доказательством того, как даже тяжелое и терпкое в благодарной и ярко талантливой натуре преломлялось, смягчалось и шло в добрую сторону, может служить постановка в семье религиозного и церковного вопроса. Мы видели, как стеснительно и расхолаживающе действовал несколько обрядовый характер отцовской религиозности. Мы слышали злые слова самого Чехова о такой вере, толкающей в неверие или равнодушие. В его "Убийстве" мы прочтем страницы, проклинающие бесплодие религиозного формализма, выхолащивающего душу, и тем не менее, рядом с печальными итогами такого воспитания мы найдем в Чехове и нечто доброе, свободно взятое им, именно как писателем, от несвободной и навязанной церковности.
Тяготение отца к церкви и к "божественной" книге, семейные чтения из Четьи Минеи, нечувствительно держали А.П. в общении с чудесным старым языком, не позволяли ему забыть его и разминуться с ним, как случается с огромным большинством русской интеллигенции, создавали в нем то чуткое ощущение простого исконно русского слова, которое неизбежно вызывало антипатию ко всякой наносной иностранщине. Когда уже зрелым и знаменитым писателем он поучал молодого беллетриста Б.Лазаревского выбросить из своих рассказов все эти варваризмы: "перекомбинировать, гамму, профессионального, запротестовал, амфитеатром", - в нем говорили эти хорошие уроки детства. Не будь их, Чехов не почувствовал и не смог бы передать того очарования русской души перед сплетениями поэтических слов в акафисте, какое он вложил в душу монаха Иеронима в прекрасном, как поэма, рассказе "Святою ночью". В его книгах можно найти сотни доказательств того, как в ощущении простоты, красоты и, скажем, родовитости слова, исконной его принадл