выключал вовсе из состава человечества". Грек выключал из состава людей, имевших душу, - "варваров"; иудей - "необрезанных". Вот ряд фактов какого-то непонимания, какого-то забвения, на почве которого вырастало столько грубости и иногда разыгрывались случаи кроваво-дикие. Тут в основании события лежит запущенность понимания. Теперь перейдем к другой аналогии. На всем круге земель, во всей цивилизованной Европе чего нельзя себе представить? Нельзя себе представить, чтобы министр начал драться (бить некоторых просителей) в приемные у себя часы. Их так много и так сильно критиковали, что они стали неодолимо вежливы. Но возьмем случай обильнейших отношений. Нельзя себе представить, чтобы ученика на уроке взял схватил бы учитель, да тут же при всех товарищах его и выпорол. Не то, что это "запрещено законом"; мало ли что запрещено; но уже атмосфера теперь такая, и специально между учеником и учителем, что скорее совершится чудо, рука учителя покроется проказой, как у какого-то сирийского полководца перед пророком, нежели чтобы эта рука физически, физиологически, с бичом - поднялась на ученика. Вы чувствуете, нравы могущественнее закона; нравы, переходя в предрассудки, в суеверия, становятся стальною неизбежностью или стальною же невозможностью. На всем континенте Европы учеников больше не бьют; но жен? - Сколько угодно! Вот уже первая ступень к Лютгерту. Их бьют века, тысячелетие, и не одно; и мы, конечно, очень снаивничали, высказав выше претензию, почему перед ними не встают в конке. Писатели наши, из натуралистов, давно дивятся, что жеребую кобылу мужик не впряжет в воз, а беременную жену поставит на тяжелую работу. Не забуду, как, много лет назад покупая грибы у немолодой, но и у нестарой женщины, я увидел, что она вдруг залилась слезами. - "Что с тобой?" - "Дочка на сносях, 17-й годок только, совсем глупая; и вот боюсь, чтобы чего не случилось; она у меня слабая, а муж поставил ее рожь молотить". Но это - в сторону. Конечно, дико думать, чтобы кобыла была дороже жены для мужика, но о кобыле, т. е. о хозяйстве, каждый мужик что-то специальное понимает, а о жене каждый специально не понимает, и, так сказать, не понимает не разумом, но суеверием, предрассудком, привычкою. Чего же он не понимает? да с чего он, в самом деле, 2000 лет привычно бьет ее? "Лошадь - одёр; ну, противна - продал ее. Но жена есть такой одёр, которого нельзя продать, а можно только убить". История Лютгерта совсем выклевывается из яичка. Ведь тут - тысячелетние нравы; и на каждой улице, в каждом городке, где-нибудь в мирной хижинке мирнейших стран подрумянивается семейное преступление, как к осени подрумяниваются яблоки на солнце. Атмосфера нажимается, густеет. О, конечно, в тысяче случаев до преступления не доходит; кончается потасовкой, дракой; нет Лютгерта, но 1/1000 Лютгерта - есть. А где есть 1/1000 дойдет и до , т. е. до 1000/1000 полной и созревшей единицы. Да так это и написано в законе всех стран Европы: "Покушение одного из супругов на жизнь другого не есть достаточный повод для расторжения супружества". - "Резал, да не зарезал..." - "Однако, дышит"? - "Дышит". - "Ну, ничего; пусть живут согласней и уважают святую тайну брака; а, впрочем, нам некогда; кирие элейсон, кирие элейсон". Вы живете в одной комнате с неприятным человеком; ну, живете год - тяжело; прошло пять лет - очень тяжело; семь лет - невыносимо. "Да чем невыносимо?" - "И выразить не умею, не переносит моя душа". - "Ну, вот пустяки, даже и посмеяться нечему". - "Дайте хоть снадобья какого выпить, чтобы немилое стало милым". - "Нет этакого снадобья, не выдумано, живите так". - "Тогда я буду драться?.." -"Это можно". - Да нет, живуча собака; побьешь, а к вечеру она на кровать к тебе лезет; не знаю, что делать. - "Уж как-нибудь обдумайтесь"... И вот начинается втихомолку обдумыванье; один - так поступил, а другой - этак, и, наконец, третий, Лютгерт, вот этим, еще не испытанным способом. "Как ужасно"! Да что ужасно-то, ведь и в законе предвидено, закон включил не только всяческие пороки, но и, наконец, преступление, в семью; чего же вы дивитесь, что семья порочна и преступна? Это сколоченный гробообразный ящик, о котором не без поводов, en masse (в целом (фр.)), сложилась поговорка: "Семья - могила любви". Вы сидите в комнате и охотно весь день занимаетесь; но вам сказали с утра: "Нельзя выйти этот день из дома". - "Ну, тогда я побегу; из окна выскочу; руки, ноги обрежу - но выскочу". Психика. Психика самая коротенькая, что, любя дело, я просижу за делом; но когда любимое дело мне поставят в урок, я его возненавижу, не исполню. И в особенности, если это любимое дело - величайшей нежности и деликатности, все полное нервозности, сплетенное из солнечных лучей и запаха цветов. Нужно плести брюссельские кружева; а вы дали для плетения их, вместо тончайших спиц, деревенский ухват. - "Ухват, - поясняете вы, - для того, что нужно это кружево долго плести, и ухват не сломается, да и самое кружево будет тогда прочнее". - Ну, и получилась веревка, на которой можно только удавиться, а не брюссельское кружево. Т. е., перелагая пример на действительность, в Европе и всегда-то была, вместо эфира семьи, какая-то веревка удавленника. Легенды о "злых женах", легенды, сказания, жалобы - еще Ярославовой древности. О "злых" и об "озлобленных"; и уж, верно, об этих "злых жен" много, с Ярослава Мудрого, ухватов переломано. "Живучи, стервы".
Во всяком случае, Лютгерт - понятен, как понятен римский servus (раб (лат.)) в пруде с муренами (хищная вкусная рыба). Это - специальность нашего непонимания. Специальность нашего "спасения", которое путем "женщины" оскверняется. И что же удивительного, и как же поправить, что около этой "скверны" - все скверно, т.е. скверна семья, от которой нужно "воздержаться". Не воздержался, не послушал совета: "Лучше не жениться", ну - "и майся, другого совета тебе не дадим. Да и главное - некогда нам вовсе, не для этого пришли мы в мир; там - ереси одолевают, здесь - хладный мир. Некогда, некогда"...
Но, мы сказали, женщина - начало ребенка, начинающийся ребенок; и какова в цивилизации или религии концепция женщины, такова непременно будет и концепция рождающегося ребенка. Метафизика тонка и высока; метафизика утонченна и духовна; но непременно эта метафизика скажется на земле, выразится на земле неодолимой силы фактами, и вот их, эти факты, и рисует в "Воскресенье" Толстой.
"- Я спросить хотел про ребенка. Ведь она у вас родила? Где ребенок? - спрашивает дурной, но теперь кающийся отец.
- Ребеночка, батюшка мой, я тогда хорошо обдумала. Она (Катерина) дюже трудна была, не чаяла я ей подняться. Я и окрестила девочку, как должно, и в воспитательный представила. Ну, ангельскую душку что ж томить, когда мать помирает. Другие так делают, что оставят младенца, не кормят, он и сгаснет; но я думаю: что ж так - лучше потружусь, пошлю в воспитательный. Деньги были, ну и свезли.
- А нумер был?
- Нумер был, да помер ребенок тогда же. Она сказывала: как привезла, так и кончился.
- Кто она?
- А самая эта женщина, в Скородном жила. Она этим займалась. Маланьей звали, померла она теперь. Умная была женщина - ведь она как делала. Бывало, принесут ей ребеночка, она возьмет и держит его у себя в доме, прикармливает. И прикармливает, батюшка ты мой, пока кумплект соберет. А как соберет троих или четверых, сразу и везет. Так у ней было умно и сделано: такая люлька большая, вроде двуспальная, и туда и сюда класть. И ручка приделана. Вот она их положит четверых, головками врозь, чтоб не бились, ножками вместе, так и везет сразу четверых. Сосочки даст, они и молчат, сердечные.
- Ну, так что же?
- Ну, так и Катерининого ребенка повезла. Да никак недели две у себя держала. Он и зачиврел у ней еще дома.
- А хорош был ребенок? - спросил Нехлюдов.
- Такой ребеночек, что надо бы лучше, да некуда.
- Отчего же он ослабел: верно, дурно кормили?
- Какой уж корм? Только пример один. Известное дело, не свое детище. Абы довезть живым. Сказывала, довезла только до Москвы, так в ту же пору и сгас. Она и свидетельство привезла, - все как должно. Умная женщина была.
Только и мог узнать Нехлюдов о своем ребенке".
Многие говорят, что рука Толстого уже слаба и рисунок - не той тонкости, как в "Анне Карениной". Кто же будет против этого спорить! Но ему уже седьмой десяток пошел; мы, юные, забыли уже печальный процесс Скублинской (в Варшаве, в конце 80-х годов), а он дрожащею старческою рукою рисует его, рисует специально для "Нивы", т. е. он тревожит нас, мучит и... и, как очень точно выразился г. Гатчинский Отшельник, ставит перед нами проблему "бессмертных вопросов" ...
Позвольте: отец через 15 лет справляется о ребенке, т. е. он его любит; мать в бессмертной красоты сцене, - когда она бежала за поездом, увозившим Нехлюдова, и подумала о самоубийстве, была спасена от него ребенком: "Вдруг она почувствовала под сердцем движения бесценно дорогого ей существа: и в то же время мысль о самоубийстве рассеялась". Государство... да, и оно дает "N ребенка", т. е. говорит: "Помни, припомни: он твой". Сторонняя женщина, промыслительница, и та "кладет ребеночков врозь головками, чтобы они не стукались". Но нет ли кого, кто совершенно забыл о ребенке, не имеет никакой его концепции, и если уже имеет, то скорее - отрицательную? Скопец. В духе или в теле скопец, аскет или кастрат - все равно.
А с к е т. Вам было сказано не рождать... Или рождать как можно меньше, ограниченно, в некоторых и строго определенных случаях. Зачем ты родила?
К а т е р и н а. Бог велел.
Ф и л о с о ф. Что она в точности родила не без воли Божией, не без радости Божией о ее рождении, это видно из того, что она зачала; не благословляемые Богом - и не рождают. Проститутки никогда не рождают, вовсе; разве вы этого не замечали? Даже в первое время профессионального своего занятия, когда они бывают еще здоровы: ибо Бог проклял их и проклял их чрево - за поругание Его. Если вы сомневаетесь, есть текст: "И посетил Господь Анну, и зачала она" (Первая книга Царств, II, 21). Если выражение: "Бог посетил ее" - вам кажется слишком обще и вы можете принять его в смысле: "посетил радостью", "посетил исполнением того, чего она желала", то вот другой текст, не оставляющий уже никакого сомнения, что собственно всякое рождение имеет соучастника себе в Боге: "Дух Божий создал меня, и дыхание Вседержителя дало мне жизнь" (Иов, XXXIII, 4). Если верите авторитету Библии, должны поверить и этому слову. В том или ином смысле, тем или иным способом, и по всему вероятию, способом и в смысле, коего человек никогда не разгадает, но Существо Божие причастно зачатию и в самый миг его - опять неисследимо как - касается рождающих и прорезывает Мистическим Ликом плоть, отпечатлевая в ту же секунду "образ и подобие" Свое на зачинаемом. Впрочем, и об этом есть же текст: "Как небо новое и новая земля, которые Я сотворю, всегда будут перед лицем Моим, говорит Господь, - так и семя ваше будет передо Мною"... "Доведу ли Я до родов и не дам родить? - говорит Господь; или, давая силу родить, заключу ли утробу? - говорит Бог твой" (Исайя, LXVI, 9 и 22). Если Божие слово - истина, Катерина истинствовала зачиная, и каждая тварь, зачиная, - инстинствует перед Богом.
А с к е т. Да, но новые слова...
Ф и л о с о ф. Новые слова и вечное человеческое недомыслие... Разве Бог двоится? Имеет две истины? Но не научены ли вы, что Бог имеет Ипостаси, над чем тоже издевался недомысленник Вольтер, и одна Ипостась - вечно рождает, другая - предвечно рожденное Слово - уже не рождает и по этому одному, сшедшая с небес на землю, научила человечество нравственному миропорядку, но умолчала о существе рождения, умолчала вовсе не по отрицанию его, но потому, что всякий о рождении глагол и всякому рождению соприсутствие принадлежит Первой Ипостаси. Вы не различаете Ипостасей Божиих и посему, исповедуя скопчество, хотя исповедуете Сына - Слово, но вовсе забыли Отца.
А с к е т. Но это забвение очень древнее...
Ф и л о с о ф. Чрезвычайно. Идея Отчей Ипостаси не возбуждала вопросов, не породила сект, не обсуждалась на соборах, и осталась в тени, превратившись в веках только в упоминаемую, без всякой около нее философии. Между тем вся полнота бытия восходит к Богу. Вся мысль человеческая и все науки, всякая философия струится от Предвечного Слова, но если бы этим ограничивалось отношение человека к Богу, то и в Божестве была бы неполнота, и человек - недоумение. Откуда он сам? И неужели зачатие человека есть такая мгла, которую... бессильно, что ли, пронизать Существо Божие? Свет семьи - не меньший, чем свет философии. Если бы Бог не обнимал рождения тварей, он не обнимал бы главного в тварях, и даже тварь была бы без Творца.
Уже давно, многие века в наше исповедание Три-Ипостасного Божества Первая Ипостась входит только нумерационно, без образа, без мысли, без понимания тех "неслиянных" черт, по существу коих она и называется около второй и третьей. Вы хотите доказательства - вот оно. Кто не радовался принятию в лоно нашей Церкви сиро-халдеев. Сиро-халдеев... какое имя! Какие воспоминания! Какое чудо истории и кругооборот ее: ведь Авраам, отец ветхозаветной Церкви, был выходец из халдейского городка Ура. И вот, трепеща сердцем, я вырезал чин исповедания веры, по коему неофиты были приняты. Прочтите его и вдумайтесь:
"Мы же веруем и исповедуем и проповедуем тако: Господь наш Иисус Христос, прежде век от Отца рожденный по Божеству, в последок же дний рожденный от Святой Девы Марии по человечеству, есть Един и той же
во двою естеству,
во единем лице
или во единей Ипостаси,
Един Христос,
Един Сын,
Един Господь,
Един Богочеловек.
"И паки глаголем: мы веруем и исповедуем и проповедуем, яко Единосущный Отцу по Божеству и единосущный нам той же по человечеству, Един сын Святыя Троицы, Бог Слово, от Святыя Девы Марии восприял совершенное человеческое естество, то есть душу словесную и разумную и тело:
и человеческие свойства,
и человеческое действие,
и человеческую волю.
"И егда Бог Слово соедини тако во своей Ипостаси совершенное человеческое естество с совершенным Божеским естеством и соделался человеком: различие двух естеств не уничтожено соединением, не упразднено и не ослаблено: паче же каждое из двух естеств сохранило свое свойство. Посему во Иисусе Христе Господе нашем
два естества,
два свойства,
два действия
и две воли,
пребывающие в нем неслитно,
неизменно,
нераздельно,
неразлучно".
Вы видите, что весь этот круг исповедания, где наблюдаем след работы всей Церкви, определил до последней степени тонкости и раздельности... одну только Вторую Ипостась. Третья Ипостась, Дух Святый, "Дух Утешитель", как назвал Его Спаситель, "Дух Истины", - не назван, не выражен. В храмах своих мы видим его только "сходящим в виде голубя на крестящегося в Иордане" Иисуса; и это, да еще то, что, "исходя от Отца, он не исходит от Сына", - есть все, что мы о нем знаем. То есть мы о Нем ничего не знаем и не приложили никакого внимания, усилий, рассмотрения мира, чтобы определить и уяснить: где, как и каким "неслиянным" же способом в вещах мира, в делах мира выражается эта Третья Ипостась? Далее, в подчеркнутых нами словах исповедания Первая Ипостась выражена лишь относительно второй, она - относительна (в словесном выражении), тогда как, очевидно, она-то и безусловна, начальна, все-зиждительна. В символике храмовых изображений Она отразилась древнею, необыкновенно древнею фигурою - Всевидящего Ока, заключенного в треугольнике - А; изображение, которое в раздельности своей (отдельно глаз и отдельно треугольник) постоянно в египетских папирусах. Второе храмовое изображение, это - "Ветхий деньми", реющий в небесах, т. е. образ Старца, старости, древности. Итак: "ветхое" и "видящее" - суть два атрибута, под коими мы мыслим Первую Ипостась. Таким образом, в теизме нашем, как он выразился художественно (живопись в храмах), и выразился словесно (исповедание), и выражается сердечно и чувственно, есть та очевидная односторонность развития, что это есть теизм не Три-ипостасного поклонения, но Второ-ипостасного: поклонение собственно евангельской истории, евангельскому повествованию, евангельским отдельным событиям, с крайним ослаблением внимания к книге Первой, зиждительной Ипостаси-Библии. Поразительно, что изображений Авраама и Сарры, умилительной истории Иосифа, глубокомысленного благословения Иаковом сынов своих, Руфи и Ноемини, Иова и судьбы его, Товии и Товита, нет в наших церквах: т. е. есть страшное ослабление библейского духа, как бы это был полузабытый сон, о котором нам нет нужды помнить и нет спасительного в этом воспоминании! Есть в храмовых изображениях очень много византийского, византийской ученой работы над расчленением веры, - и огромная портретная живопись греческой и русской истории. Но где Лаван? но где Рахиль и Лия? где Сарра и Лот? Аарон и Мариам? Даниил и Сусанна? И вообще, даже переходя к Евангелию, где жены и дети, матери и сестры? Где всемирноеродительство?.. Нет ответа; и воображение, и размышление не коснулось этих вопросов. В золоченых почерневших венчиках перед нами стоят лики догматиков мира, а не жильцов мира. Школа!.. Христианство все фразировалось в истории не как быт, но как какая-то, да будет прощено для нужности образное выражение, необозримая семинария, и "быть христианином" стало значить "быть семинаристом". "Жить" уравнялось с "учить" или "учиться"; но, Боже, мы разве только учимся, мы еще хотим, нам еще нужно жить! Я не знаю, сумел ли выразить и почувствовал ли читатель великую коллизию между тем, что нужно бы, и что ожидалось бы, и что совершенно право, и между тем, что дано и очевидно как-то перекосилось в плане своем, как Исаакий стал коситься от неравномерного оседания портиков и центрального квадрата в нем. Все цело; все великолепно еще: но 40 лет стояли около дивной работы Монферрана леса, чтобы выпрямить на 3 дюйма, но отклонившиеся от вертикали, порфирные колонны. Я боюсь утомить читателя и скорее перехожу к поводу всех этих суждений - "Воскресенью" Толстого, и тому частному эпизоду о детях, об отце и о матери, о которых заговорил. Вот Нехлюдов, "блудный сын" в "отчестве" своем: что же, в приведенном мною перечне необходимых христианину знаний, он имеет для исповедания и для веры как отец? Ничего. Ни света просвещения, ни жеста управления, ни пластыря на рану, ни укора для греха иначе как "в обще-христианских терминах и для обще-христианских чувств". Но ведь есть же особливость и специальность в грехе, правде, скорби и занозах отцовских и материнских, и это не какая-то долька мира, а это стержень мира, главное русло "океан-реки": вот в эту-то "океан-реку" христианство и не кануло, не пошло "руслом", а какою-то боковой и временной, сравнительно случайной канавкой. Конечно, - перекошенность плана к гибели мира (непросвещенного), к опасностям, измельчанию, обмелению самой веры, которая полилась по пескам и камням, а не по надлежащему руслу. Языком моим говорит скорбь, как о мире, так и о вере. Мы все не просвещены и брошены именно и специально как отцы, родители, рождатели. И напр., Нехлюдов, да и сама Катерина, даже не знают оба, отец ли и мать они? полу-супруги ли они или вовсе не-супруги между собою? и что такое этот ребенок, связанный ли с ним, не связанный ли? Ничего не знают, решительно ничего. Никакого света для них, никакой науки; и гр. Толстой в данном пункте именно начинает науку, пролагает свет: "связь есть, раз есть ребенок", "нити перерезать между вами нельзя", "перерезали - больно станет, грех есть", "держитесь друг за друга, не оставляйте друг друга". Это - новое, это - нужное; этого в византийских хрониках нет и нет в Номоканоне. Связь между всякими родителями до того очевидна, что даже гражданский, т. е. поверхностный и человеческий, закон нашел ее (отец уплачивает на воспитание ребенка), но нашел, конечно, только экономическую связанность; и между тем ведь это сфера, очевидно, Закона Божия, и он указал бы, да он и указывает, а Толстой только подчеркивает трансцендентную здесь связь, разрыв которой и порождает грех, чувство виновности. Вот странность: грех, упавший со счетов церкви; очевидно, есть какая-то святость, тоже упавшая с ее счетов, и вообще в категориях святого и греха в ее "счетах" есть какая-то неполнота. Из этой неполноты ее счетов и вытекли грех Нехлюдова, несчастье Катерины, смерть их ребенка, уж слишком "обще", "по-христиански" охваченное в рубрику: "против VII заповеди". Ну, что ж "против VII заповеди": и в публичный дом сходить - "против VII заповеди", и в пост с законной женой соснуть "против VII заповеди". Грешим, и каемся, и забывается, и прощается... так именно и думал Нехлюдов, когда Толстой дал почувствовать, что оставленный человеком человек, и отцом- ребенок , и "познавшим" - девушка, - это вовсе не "сон с женой под праздник", "не VII заповедь", но нечто страшное, незабываемое, трансцендентно-грешное. Таким образом, роман научает новому святому и новому грешному, открывает новые территории греха и святости, не вошедшие и даже как-то невписуемые по "песку и гальке", по коим потекло христианство в Византии и Риме. Мы мысленно обращаемся к г. Мирянину, выступившему, в этом году, против всякого разлития христианства в семью и высказавшемуся за сохранение в нем строго "пустынного" духа; он сослался при этом на Никанора Одесского и на специально-монашеские скорби, на которые тот сетует в "Записках из истории ученого монашества". В круге приведенного нами исповедания выпущена вовсе Первая Ипостась. И что же из этого практически вытекло? Отсутствие культуры - когда бы только оно!.. Но ведь вы, я обращаюсь к г. Мирянину, пусть духовно еще, но все-таки скопец, и не только не понимаете, вы - отрицаете. Вы - нигилист, и не по отношению к тем пустякам, о которых говорил Базаров и они пугали публику 60-х годов; вы - нигилист мира, мировой нигилист, нигилист тех степеней, которые переходят в бесовщину, отчего он и разразился не конспиративными квартирами, а... детоумерщвлением. Толстой только рисует сцену и плачет; плачет и говорит, шамкая шестидесятилетними губами:
- Ничего не понимаю в мире. Матери рыдают о возлюбленных детях своих, но какой-то страх гонит их, и с рыданиями они бросают их. Младенец спас мать, еще лежа в чреве ее, когда она бежала за поездом; но вот она родила - и своего избавителя от смерти предает смерти. Не понимаю. Я старик; ничего не понимаю. Но я чувствую, что нет Бога в мире, и я отрекаюсь от мира.
Тут поспевает и слово Никанора: "Мы, ученые аскеты, - выразители мирового пессимизма"... "Не верю: помози, Боже, моему неверию"*.
______________________
* Поразительны слова и тон этих слов: "Вся сила страдания, какая только дана монаху от природы, кидается на один центр - на него самого и приливом болезни к одному жизненному пункту поражает его жестоко, иногда прямо насмерть. Это и есть монашеское самоболение. И блажен тот из черной братии, кто силен, кто приобрел от юности навык, кого Бог не оставил благодетельным даром духовного искусства, а ангел-хранитель неотступностью своих внушений указывает опереться на Бога и Церковь, опереться даже без веры и надежды на стену церковную. Я употребляю слова выболенные, да! Я знал монаха, который от боли души не спал четырнадцать дней и ночей. Это чудо, но верно... Я знал монаха, превосходнейшего человека, который, страдая собственно болями ума, выразился так: "Правда, становится подчас понятен Иван Иванович Лобовиков" (самоубийца-профессор). Иначе сказать, понятна логика самоубийства. Да, понятна. И мучится монах в душе прирожденными ей усилиями помирить злую необходимость, явно царящую везде и над всем, от беспредельности звездных миров и до ничтожной песчинки человека, с царством благой свободы, которую человек волей-неволей силится перенести из центра своего духа на престол вечности, для которой царствующий всюду злой рок служит только послушным орудием и покорным подношением? А христианский мыслитель, вроде ученого монаха, перед неприступностью этих вопросов или падает в изнеможении и, разорвав ярмо веры, закусив удила, неистово бежит к гибели, как бы гонимый роком, или, переживая страшные, неведомые другим, томления духа, верный завету крещения и символу спасающей веры, верный иноческому обету и священнической присяге, с душой, иногда прискорбной даже до смерти, припадая лицом и духом долу, молится евангелическою, символическою, общечеловеческою молитвою: верую, Господи, помози моему неверию - и, поддерживаемый Божиею благодатью, хотя и малу имать силу, соблюдает слово Христово и не отвергает имени Христова (NB. До чего, до каких бездн, краев доходит дело!) и пребывает верен возложенной на него борьбе даже до смерти. Вот что я называю мировой скорбью нашей эпохи и вот почему называю ученых (сознательных) монахов первыми носителями этой мировой скорби" (напечатано впервые в "Русском Обозрении" 1896 г., кн. 1-3; г. Мирянин цитирует это место в N 26 "Русского Труда"). Здесь, кажется, слова утешения и оговорок - слабы, и центр, громада "я", укор сердца падает в вопль: "Не... не... не... " (отрицания). Еп. Никанор называет это "мировым пессимизмом" и едва ли искусно его приписывает, в Записках, служебному пассивному положению; я же думаю, что тут мировой нигилизм, отчаяние любящего сердца, которое взялось и не смогло "возненавидеть мир"; да притом любящего "в корнях" и возненавидевшего "в корнях" же. Да, это довольно "корневое" дело, где-то в "туманностях небесных", из которых "образуются миры". Но, в общем, отрывок читать страшно и едва ли "душеспасительно". Так вот к каким "пессимистам" попал мир в руки. Ну и что, если бы им дать власть исполнения, силу лететь? Ведь уж тут и Григорий VII, и Иннокентий III, и "вся, еже с ними" предначертано; и "только бы лететь, да забор высок"; натолкнулся на какого-то "чиновничка" духовного ведомства и упал! "Двенадцать ночей после того не спал". В. Р-в.
______________________
Какой вопль! Да чему же и веровать? Мировая горечь. Мировое отчаяние: ибо когда уже мать, рыдая от жалости, умерщвляет младенца, то... то уместен вопрос Кириллова ("Бесы" Достоевского):
"Мне кажется, самые законы нашей планеты - ложь, и земля наша - ложь, и весь мир - дьяволов водевиль".
По философии я - минус-.
По богословию - изнанка Божества.
Короче, - я ничто, я - жизни отрицанье...
Так определяет себя cатана в "Дон Жуане" гр. Алексея Толстого. Конечно, это не богослов определил, но и богослов и философ поддержат поэта в этом определении потусветной черной трансцендентности. Не было предложено схватить поэта и ввергнуть в темницу за ересь, хотя, вероятно, множество духовных читали и это стихотворение автора "Иоанна Дамаскина". Да и Филарет, когда прочел стихотворение Пушкина:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь - зачем ты мне дана?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал...
когда он прочел это, то ответил:
Не напрасно, не случайно
Жизнь - от Бога мне дана...
Мы носим крест, не замечая его и думая о нем только одну секунду, когда одеваем на шею шнурок. Можно ли это предположить о Филарете, относительно всего подвига его жизни? Увы, да! Ведь этот его монашеский обет и подвиг и состоял в отрицании, что человеку жизнь даруется Богом и человек, когда он рождает, есть только орудие Промыслителя в этом даровании жизни. И вот вопль более позднего аскета: "Не верю... Боже, помози моему неверию". Чему ты не веришь, несчастный? Ты высказал: "Рыдания душат меня, и, одинокий, я не могу выплакать горя на плече матери"... В тех же Записках, несколько выше, он намекает на унижение сана, на оскорбления, почти служебные, и мы задаем вопрос: "Не можешь выплакать на плече* матери; мы верим тебе, праведник и страдалец; но, поставляя на место твое другого, - спросим о нем, как, впрочем, могли бы спросить и у тебя: а можешь ли ты об этом служебном огорчении... посплетничать и позлословить с товарищем по сану?" О, конечно! Разорваны узы кровей, но уз товарищества и содружества не разорвано. Теперь от этого почти анекдота я восхожу выше, почти до вершины сознания, и открываю родник и "мирового пессимизма", и "Боже, помози моему неверию". Ведь правдолюбец Никанор чувствовал, что именно по нравственной и религиозной связи родная матушка, какая-нибудь старая на селе дьячиха, но, кто знает, может быть, с гениальным для женщины, для матери сердцем ближе ему всех пресветлых митр, блистающих каменьями, и шелковых великолепных мантий, религиозно ближе, трансцендентно ближе. И он - отрекся от этой близости, отвернулся, отряс от ног своих... что? - святыню! Отсюда: "Не верю; Боже, помози моему неверию!" Филарет чистосердечно взволновался стихом Пушкина; о, конечно, он был чистосердечен и в ответе: "Как, чтобы чрево матери, меня выносившее, было не бого-устроено?!" И он отвечает:
Жизнь - от Бога мне дана!
______________________
* Приведем буквальную жалобу именно на одиночество душевное как сущность "аскетического подвига": "Когда случится горе с мирским человеком, он разделит его с родителями, женой, детьми, близкими родными, друзьями. Кроме того, всякому в жизни приходится разделить свою долю страдания с чужою долею близких существ, жены, детей: где тут иному думать о себе, о своем личном страдании? Но и в миру, при всех побочных условиях забвения, при развлечениях и прочее, наибольшие страдальцы - это люди одинокие, бездомные холостяки, бобыли, грубейшие эгоисты (NB!!). Они-то и дают наибольший контингент самоубийц. Возьмем же теперь монаха. Кроме Бога, утешить его в беде некому (NB: и ему самому некого, т. е. интимно, утешить! Вот уж не область "Духа утешителя", о коем сказал Спаситель: "Пошлю его вам"). Вблизи его нет ни родителей, ни родных, ни, всего чаще, - друзей (NB: вот вам и "Бог есть любовь", "где два или три во имя Мое - Аз посреди их". А тут, в аскетизме, "середочки"-то, "храма" для Божия вселения, и нет, даже хоть бы в виде кой-какой дружбы). Даже выплакать горе на груди старой матери, если она имеется, неудобно, не пристало (NB!?!); более пристало молча сжать зубы, лежа на диване, пусть лучше горе выльется в этой крови, которая течет горлом из здоровой по натуре груди. А мать, которой ни слова не говорят, пусть там молится, коли хочет, а изнывающему сыну не может подать помощи. Разделить свое горе ему позволительно разве со своею подушкою или с рукавом подрясника, в который уже никто и ничто не возбраняет вылить слез, сколько ему угодно; целую пучину. Это и есть Давидово: слезами моими постелю мою смочу". Здесь в сущности самый ужасный трагизм переходит в самый ужасный комизм. В. Р-в.
______________________
Но именно это чрево матери, всякой теперь матери, тебе, монаху, чуждо; чрево и сосцы питающие. Между ними и тобою - страшные обеты. Одно внимание к ним - и ты пал; поползновение - и нет тебя*. То есть как будто ты говоришь, да ведь в этом и заключается суть тебя: отрицаюсь всяких сосцов, гнушаюсь всяким чревом. Позвольте, да при крещении младенца, в шестикратно повторяемых отречениях, разве, в сущности, не произносится монашеский обет, но ретроспективно назад брошенный, в лицо только что "чреватым" родителям, давшим ему жизнь и которые в смиренном умилении, как оглашенные, высланные за дверь, смотрят с безмерной любовью в дверную скважину на блистание свеч зажженных, кадильный дым и всю красоту несравненного обряда, от которого они одни удалены. Стоят при купели одни "духовные родители"... те, которые раз в год будут привозить мальчику по фунту конфект. Они ближе ему; и, будучи (по правде-то, про себя-то) совершенно ему чужды, все-таки предполагаются в возможности религиозной с ним связи, в противоположность плотским родителям, коих связь с ребенком типично антирелигиозна. Вот концепция. Мы нашли наконец ее формулу. Так вот в чем дело, и вот от какой отдаленной точки течет судьба нехлюдовского ребенка. Связь отца с ребенком не только не священна, не религиозна, но она - типично грешна, анти-религиозна. И глагол: "Кто не оставит отца своего и матерь свою ради меня" - этот глагол, позвавший Никанора и Филарета к их аскетическому обету, "ребеночка" Нехлюдова и Катерины толкнул к судьбе его, рассказанной в "Воскресенье". Всякий зов, всякий идеал есть в то же время отталкивание, расторжение, разделение; и зов к девству есть отторжение от семьи, есть расторжение семьи: "в три дня разрушу храм сей"; "истинно, истинно: камня на камне не останется от стен сих"... В Кисловодске я видел девушку на мосту, и бултыханье воды в Ольховке. "Что вы делаете?" - спросил я. "Котят бросаю". Признаюсь, и о котятах я пришел в ужас. "Куда же их девать?" - ответила она мне на какой-то растерянный новый вопрос. Судьба нехлюдовского младенца и есть, в сущности, судьба такого же в воду брошенного "котенка"; но пессимизм, на этот раз мой, бунтует в душе и спрашивает: да уж только ли Нехлюдов, Катюша и та баба, что везла их ребенка, "положив ножками вместе, а головками врозь", на их ли одном светском платье следы кровинок детских и нет ли следов этих на более длинных и старых одеяниях? "Умываем руки, в крови неповинны"! - "Как и в римском servus'e, пошедшем для мурен у патриция Фабия, был виновен Фабий, но не был виновен Капитолий"? Что нам до Капитолия?! Я молюсь Отчей Ипостаси, и ищу Ее, и не нахожу Ее в данном нужнейшем случае около этих поглупевших в деле своем, в связанности своей Нехлюдове, Катерине, их ребенке. Она бы их осенила, Она бы их сохранила, Она бы их наставила: "соблюдите чадо свое", "со-блюдитесь друг другу", ибо "Я позвал вас к зачатию, и все рожденное - Мое" (Исход, слова Божий Моисею: "все, разверзающее ложесна, - Мне, говорит Господь"). Вот где практическая нужда ветхозаветных изображений в храмах, ибо они и душу каждого молящегося увлажнили бы самым созерцанием к рождению и к соблюдению рожденного. Вот необходимость чувствовать и "горлиц", и "годовалых агнцев", дабы всякую в них и через них тварь возлюбить, и этою путеводною нитью привестись к пониманию самой физиологии в себе и от себя (дети), - и, например, уж ни в каком случае не бросить их так, как Нехлюдов и Катюша. Да и это ли одно, одна ли живопись, хотя она чрезвычайно многому могла бы научить. Как помолиться не о... "победы даруя", не "перед обедом", "перед учением", "сном", но в гораздо более важных, и волнующих, и, казалось бы, ближе к Богу стоящих случаях круга родительства? Нет слов; нет жестов; нет метода... Семинария. О, да ведь в семинарии не зачинают, не разрешаются. Но, Боже мой, мир не семинария, и что же вы миру-то дали, и как миру-то дышать; и о чем же вы сетуете: "не умещается мир в семинарию"?! Поздние сетования; и как они напрасны; и как глубже и глубже раскрывается зияющая щель, трещина, пропасть между "партою и кафедрою" и "площадью, рынком, городом, страною, небесами, звездами". - "Мир темен, и свет его не объял", - жалуются... Да вы его и не обнимали! Где ваши объятия кмиру?! Вы только и говорили: "Почему мир не идет к нам?" Ну, вот, он пришел, пришла мать, вынула грудь; "послушаю науку и кстати ребенка покормлю"; вдруг вы покраснели, сконфузились: "Неблагопотребный вид". Не все же быть с вами, хочу я и приласкать жену, кстати, она только что оправилась от болезни: опять "неблагопотребный вид". Хочу поиграть с детьми: "неблагопотребный вид". Ни встать, ни сесть. Очень устали. Да и "наука"-то у вас очень коротка и проста, что-то в ней школярное и, так сказать, более старчески сморщенное, чем зрело-серьезное. Просто... не серьезно, не зрело; ибо зрелейшего-то и серьезнейшего в мире она и "не иматъ силы объять".
_____________________
* Аскеты - получают власть; они - богаты. Фактам власти и богатства никто не препятствует, и они вслух выговариваются. Следовательно, единственный обет аскетизма, conditio - sine qua поп его, есть разрыв с женщиною, порыв с заповедью: "плодитесь, множитесь", девственность. Аскетизм есть служебная (не как случай, а как долг, как служба) девственность, или mutatis mutandis, аскетизм есть поход, военная служба против семьи, в основе - против женщины и младенца. В. Р-в.
_____________________
И вот - загрубение; и вот - преступление, от которого "нельзя умыть руки", специальное, особливое, как "servus" у римлян, "варвар" у эллинов, у иудеев "не обрезанец". Не забудем двух иудейских "блудниц" (sic), из коих одна заспала своего ребенка, и обе гордо пришли к Соломону: "Рассуди нас". И мудрый царь, почувствовав, что приспел час испытания его мудрости, что это - от Бога и для назидания народа, оставляет столы пиршества, друзей, снимает ризы царства, дабы рассудить матерей о ребенке. О, это цивилизация "обрезания" и специальное ее понимание (чуткость)! Но ведь мы тысячу лет глухи и немощны в этом специальном направлении, потерявшие обрезание, растерявшие ветхие слова; и решительно имеющие для Катюши и Нехлюдова один глагол: "Отродье ваше", "Отродье прелюбодеяния"; "Мы и на законных-то едва смотрим, отплевываемся и отдуваемся от них, а тут - совсем срам". Да, "срам", "стыд", в основе же, в сущности, непонимание, он и гонит - к могиле. И кто распространил стыд вообще нарождение, тот и не "омоет рук" своих от "пятен крови".
Это леди Макбет говорила: "Какие ужасные пятна. Сколько я ни лью воды, никак не могу смыть их".
Тут есть пункт, и, может быть, он самый важный. Пол - трансцендентен; и как радования его трансцендентны (счастливая любовь), так трансцендентна его тоска, его уныние. Мы все повторяем: "трансцендентна", "трансцендентна"... Что значит это? Поборает земные условия, выходит из них: иду к Богу, или - иду в смерть. Посмотрите: чтобы соединиться сейчас за гробом, на могиле любимого иногда оканчивает жизнь любящая. Не всегда, но ведь бывает же; и абсолютно этого не бывает никогда на могиле друга, даже отца, матери. Но все похулили пол: "Она - бесстыдная, не в воровстве виновна, не в убийстве, но в тягчайшем - поругала пол свой" - и она уходит в могилу (самоубийство насильно обесчещенных, самоубийство забеременевших). Но она родила, и, держа младенца на руках, будет каждую минуту всякого часа и каждые 24 часа всяких суток испытывать эту предсмертную муку стыда: тогда, испуганная и в смертной тоске, она кидает младенца. Младенец - радость ей, он ее избавил от смерти; но за ноги младенца ухватился и повис на нем... скопец! О, это тянет долу, в могилу, самой ли, ему ли... Теперь нарисуем картину, конечно очень возможную, конечно должную. Пусть к ней, болящей, еще до разрешения от бремени, подошел бы священник и научил, да не втихомолку и от себя (ибо все-то дело и заключается в трансцендентном стыде, который нужно преобразовать в нежное и объявленное покаяние): "Ты согрешила; но Иисус пришел не для оправданных, а именно для грешных. И вот тебе заповедь, именем Иисуса, даю я, Его раб: корми, береги, лелей младенца, отнюдь не отлучайся от него. И попечением матери исправь грех неполного супружества". Какая правда! Но где этот правдивый глагол? Она его не услышала, и мир его не слышит от церкви. Если бы она подвигнулась, если бы громогласно по площадям и улицам она пронесла глагол: "Было некогда, было в древности, было в чужом царстве - одна родившая дева посягнула в стыде на жизнь младенца. Да не будет этого в нашей благочестивой стране и в наш благочестивый век. Нет вины, неискупимой перед св. церковью, и неправедная дева да оправдается как мать: взлелеет, вскормит, направит на путь; богобоязненно воспитает. И церковь по ней, одумавшейся грешнице, возрадуется более, чем о ста праведных женах. И усыновит ее, как свою возлюбленнейшую дщерь. И усыновит ей младенца, как точно ее, по плоти и по духу". Все - Иисусово, т. е. в этих словах. Но где это святое движение? Его нет. Безмолвна церковь. Нет поучения, нет пути. И мать подходит к могиле, своей или младенца своего...
Мы собственно исследуем очень тонкую метафизику, мы исследуем Никанорову скорбь и ее тайные родники, ему самому не видные. В единственном этом случае церковь не удерживает грешницу перед могилою и не имеет силы удержать, рассеять скорбь, дать ей "Духа Утешителя". Смерть подходит, ибо смертен грех и не прощаем вовсе, никогда, никем... против Жизнедавца ли грех? О, нет, конечно! Против Иисуса? Но это прямо повод повторить лучшие его заветы, правила, притчи ("одна погибшая и найденная овца дороже ста непотерянных"). Против кого, однако, смертен и трансцендентно смертен этот грех, и там, за гробом, вечно? Против... обета Никанора, Филарета; но и особливо против мысли, как ее формулировал г. Мирянин (в "Русском Труде"), определяя аскетизм словами: "это - духовное скопчество"... Рождение и скопчество - не примиримы вовсе, не примиримы никогда; непримиримы трансцендентно (корневое расхождение). Священники лично за себя, верно многие, и говорят утешительный глагол родившей деве; но дело именно в манифестации, ибо ее гонит в могилу стыд, и вот нужна бы поддержка в секунду объявления; "стыдно (мне) сказать, поди ты (священник) скажи": или "не отходи от меня, стой около меня, когда я буду объявлять"; "поддержи меня за руку, когда я стану признаваться".
Вообще все дело тут не в прощении втихомолку, а чтобы, держась за чью-нибудь руку, - стать перед народом. И вот этой "руки друга", и именно в единственном случае подобного Катюшиному рождения, не даст и не может (дух всей истории) дать священник. Тогда разом рухнула бы вся Византия; священник - около рождающей, ее защитник, ее дух утешитель! Новая эра, новая цивилизация! Не знаю, чувствует ли это читатель, что тут поправилась бы "неправильность установки колонн Исаакиевского собора". Во всяком случае, новый дух и новое упоение на 1000 лет. И вот манифестовать не может ни один священник, и никогда ex cathedra не скажет, перед самой могилой не скажет, удерживающего от могилы глагола. То есть лично и за себя, как "отец Иван", как "отец Петр" (человек), тайно он повторит Иисуса; но, открыто и как член церкви, от имени церкви он хотел бы повторить Иисуса... но две тысячи лет какого-то, очевидно, в самой церкви происшедшего искривления производят спазму в горле священника, и он не может пойти по следу Иисуса и прямо не выполняет Его заповеди, Его притчи... Какой-то дух мешает, на место Иисуса вселившийся в него и запрещающий ему говорить. Дар напрасный, дар случайный.
.................................
Мчатся тучи, вьются тучи,
Неведимкою луна
Освещает снег летучий.
Мутно небо, ночь мутна...
...........................
Сколько их, куда их гонят?
Что так жалобно поют...
.............................
Да, стишок. Оставим стишки и обратимся к прозе. "Не верю! Боже, помоги моему неверию"! О, человек всегда с Богом. Ведь Никанор, как человек, как "сын родимой матушки" - и с верою, и с упованием: и он эту веру, от "родной матушки идущую", и зовет в помощь... епископскому неверию! Вот суть дела. И Катерина в "Воскресении" после убийства своего ребенка говорит:
- Какой там Бог, никакого Бога нет.
Это "не верю" же Никанора. Но она трансцендентно связана уже с Нехлюдовым и, вот как кровная его половина, вопит:
- Пойду на суд Божий... и не возьму тебя с собой.
Эта вера в суд Божий и есть та вторая же вера у Екатерины, которая и у Никанора ("родная матушка") все спасала. Вера крови; молитва - семени. О, конечно, не в эмпиричных их данных, ибо кто же и диалектику Платона смешает с "мозгами" Платона, но лучи этой крови и этого семени "прямо у Боженьки", беспрерывно с Ним и "все спасают"... в "нашем неверии". А когда так, то, родив, Катюша и вправе закричать, или философ вправе ей подсказать:
- Родила и свята. И еще добавить:
- И пойду, как мать, на суд к Богу; и спрошу у Отца, точно ли Он заповедал Сыну осудить меня: ибо на земле сказали, что Сын Твой, Отче, осудил меня непрощеным осуждением. И осудила меня земля вовслед Сыну Твоему и именем Сына Твоего и разлучила меня, Отче; от моего рожденья, и отторгнула его от грудей моих, и разбила о камень, как пели израильтяне о вавилонянках.
У церкви нет чувства детей; нет, и она не развила его в себе исторически. Детей не в линии: "вперед", "станут гражданами", "выучатся", и "хорошо, если бы выучились в моей церковно-приходской школе"; а в линии - назад, к совершенному младенчеству, к поре кормления материнскою грудью, к первым пеленкам, крику родившегося, к труду и страху и тайне беременности и зачатия... и далее... тот свет! Вот к этому "тому свету", в чем бы он ни заключался, в линии предшествования рождению церковь глуха, неведуща, бесчувственна. Она чувствует только "тот свет" - замогильный, т. е. она держит в руках только половину (трансцендентной) истины. От этого она ублажает покойника: какие песнопения, и в мире, в цивилизации, в истории - как эти чудные песнопения новы, оригинальны! Еще ублажаем мы "святые мощи". Какая идея! Не только "дух есть", есть "святое" в этом тлении нетленном! Ведь тут целая философия. Мы не пытаем ее; бесспорно, однако, что мощи есть обратный полюс колыбели и зачатия. И вот для зачатия и колыбели у церкви нет ни молитв, ни лобызания, ни даже простого "здравствуй". Ни - "здравствуй", ни - "гряди в мир", "дщерь моя", "отрок мой"! Теперь, выражает ли это полноту Христова отношения к жизни и смерти? Христос сказал: "Оставьте мертвым погребать мертвых". Г. Мирянин в статье "Русского Труда" громко делает ударение на "отец", что Он об отце это сказал, что "тело отца предпочтительно брось". Какой грех и какое очевидное, и истинно византийское, извращение слов Спасителя: ударение - на погре