ытие, в то время лично меня не
касавшееся, но впоследствии принесшее мне немало хлопот. Зайдя к
Лопухину, я застал его в большом волнении по поводу появившегося в
"Правительственном Вестнике" сообщения, согласно которому тверское
губернское земство и новоторжское уездное лишались, по высочайшему
повелению, выборных управ и получали взамен чиновников по назначению.
Столь резкое нарушение законного порядка земского управления, в одном из
первых земств России, очень взволновало Лопухина, а то обстоятельство,
что министр подготовил этот переворот, вопреки его мнению и совету,
чрезвычайно его озадачило.
Зайдя в тот же день к вице-директору департамента общих дел,
Арбузову, который всегда производил на меня впечататление очень
порядочного и симпатичного человека, я узнал от него, что представленная
мной записка по еврейскому вопросу возбудила в министерстве недоумение,
и что я вызван для участия в комиссии исключительно по настоянию ее
председателя, указавшего на необходимость иметь в числе членов
представителей разных мнений. Сам Арбузов говорил со мною по поводу
нашей записки с оттенком некоторого уважения к "смелости" ее содержания,
а из дальнейших слов его я понял, что от министра внутренних дел я вряд
ли выслушаю одобрение высказанным в записке мыслям. Действительно,
обращение Плеве со мной, при нашем первом, после моего отъезда в
Кишинев, свидании, было, по меньшей мере, странное. Можно было,
по-видимому, ожидать, что Плеве найдет о чем меня спросить, пожелает
что-нибудь и он от меня узнать, но, в действительности, он, сухо со мною
поздоровавшись, замолчал и стал смотреть мимо меня, с усталым и
равнодушным видом.
Напомнив министру, что я приехал в Петербурга по его вызову, и
услышав ответ, что порядок занятий в комиссии будет установлен ее
председателем, я поднялся с места и ушел, подумав о том, что служащие
под непосредственным начальством такого нелюбезного министра вряд ли
приятно себя чувствуют.
Дня через два состоялось первое собрание нашей комиссии. Мы
познакомились друг с друтом, поговорили о посторонних предметах и
разошлись по домам.
На другой день, у министра внутренних дел был большой обед, на
который все члены комиссии получили приглашение. Любезный хозяин дома
очень радушно отнесся к своим гостям, старался устранить всякую
принужденность в обращении с ними, был весел и оживлен. Но злополучный
бессарабский губернатор все время стоял, в поле зрения Плеве, на
известной в физике "слепой точке", Меня министр как бы не видел и, сухо
со мною поздоровавшись, не сказал мне в течение всего вечера буквально
ни одного слова. Обходя после обеда своих гостей, стоявших с чашками
кофе в руках, он усиленно любезничал с моим соседом, спросив его между
прочим: "ну, что, готовитесь воевать с евреями?" и затем, скользнув мимо
меня, стал, не менее любезно, разговаривать с гостем, стоявшим рядом со
мною, по другую сторону. '
Демонстрации Плеве мне надоели, и я, на другой день, сказал двум -
трем близким ему лицам, что я не намерен больше бывать у министра в
качестве гостя, и что, если я получу от него новое приглашение, то
отвечу отказом.
Через несколько дней последовало между нами объяснение. Оно имело
место во время перерыва многолюдного заседания, о котором следует
разсказать несколько подробнее..
Весной 1904 г. предполагалось созвать, во всех губерниях,
совещания местных деятелей для предварительного рассмотрения обширного
проекта, составленного земским отделом и касавшегося некоторых изменений
в порядке крестьянского управления и волостного суда. Не помню в
точности объема поставленной нам задачи, но выходило так, что
министерство, наметив некоторые частичные исправления положения о
сельском состоянии, желало вместе с тем оградить в законодательстве о
крестьянах те начала, которые усиленно защищались политикой последних
двух царствований, и в особенности сохранить неприкосновенным института
земских начальников. Плеве решил вызвать в Петербурга на январь месяц
половину начальников губерний - будущих председателей совещаний, и
сговориться с ними о желательном образе их действий. Вторая очередь
губернаторов должна была заседать с февраля.
Плеве, Стишинский и Гурко, с несколькими членами совета
министров, бывшими губернаторами, и мы, приехавшие из своих губерний в
качестве их "хозяев" и сведущих людей, образовали торжественное
заседание. Министр произнес вступительную речь, неясную по выводам, но
очень хорошо сказанную. Стишинский и Гурко выяснили точнее, в форме
докладов, ту задачу, которой нам предстояло заняться. Признавался
желательным умелый и осторожный выбор членов губернских совещаний;
указывалось на опасность расширения программы и уклонений в сторону от
нее; рекомендовалось давать ответы только на поставленные программой
вопросы, не стесняя, конечно, свободы мнений, но стараясь ограничить
обсуждение известными рамками и т.п. Затем, председатель предложил
губернаторам высказаться по поводу выслушанных докладов.
Мне невольно вспомнилось гимназическое время, когда, ожидая
вызова к доске, мы опускали глаза и прятались за спины сидящих впереди,
чтобы не обратить на себя внимание учителя. Увы, среди моих новых
товарищей, не нашлось первого ученика, всегда готового отвечать на
вопросы. Все напряженно молчали и Плеве тщетно, с любезной улыбкой,
обводил нас ободряющим взором. Не слыша наших голосов, он поговорил
некоторое время со своим соседом Стишинским, а затем, потеряв,
по-видимому, терпение, произнес - и наверное умышленно - имя и отечество
одного из присутствовавших в заседании губернаторов, выражая желание
выслушать его мнение, но не глядя при этом на него.
X. X., давно, вследствие глухоты, усвоивший способность понимать
обращенныя к нему слова только по движению губ собеседника, на этот раз
невинно чертил какой-то рисунок, сидя насупротив нашего председателя. Он
не обратил никакого внимания на повторенное приглашение Плеве и бросил
свое занятие только после нескольких толчков, полученных от соседа.
Прошло не мало времени, пока он догадался, в чем дело и, сделав
серьезное лицо, высказал, что надо подумать прежде всего о коренниках.
Мы все знали, что X. X. владелец старинного конного завода, но все же с
недоумением отнеслись к его, повидимому, несвоевременному, заявлению.
Однако, оказалось, что X. X. имел при этом в виду председателей будущих
совещательных комисеий, удачный выбор которых должен был, по его мнению,
обеспечить успех работ совещаний. Далее мы в наших проектах не пошли, и
Плеве поспешил пригласить нас в соседнюю комнату пить чай.
Все время перерыва, продолжавшегося полчаса, министр посвятил
разговору со мной, обнаружив видимое желание изгладить впечатление,
вынесенное мною из предыдущих наших свиданий. Он заговорил о Кишиневе,
подчеркнул свое полное невмешательство в мой образ действий, и на вопрос
мой, не слишком ли он в этом раскаивается, с веселым видом и
откровенной манерой человека с душой на распашку, признался в
несочувствии своем моему поведению по отношению к бессарабским евреям.
Из разговора нашего немедленно выяснилось, что Плеве, получая от кого-то
сведения из Кишинева, запомнил и поставил мне в вину два факта:
похороны Торы и визиты, отданные мною нескольким кишиневским евреям. Но
почему-то оба эти факта вдруг потеряли в его глазах свое значение, он
говорил о них полушутя, полувопросительно, и я остался при том
убеждении, что первоначальная холодность ко мне министра была вызвана
нашим походом против правил 3 мая. Догадка моя тем вероятнее, что ни о
моей записке, ни вообще о комиссии по еврейскому вопросу Плеве со мной
не заговорил.
Перерыв заседания и выпитый чай не прояснили наших мыслей, и
когда мы снова приступили к "обмену мнений", оказалось, что обмениваться
нам было нечем. Министру надоело с нами возиться и он закрыл заседание,
сказав, что его товарищ, Стишинский, пригласит нас для продолжения
занятий под своим председательством. Заседание это вскоре состоялось, и
часть его членов, избавившись от гипнотического очарования, которое
Плеве, несомненно, имед способность производить на многих, приняла
участие в обсуждение министерского проекта. Однако, похвастаться успехом
смогли при этом немногие, по крайней мере таково было убеждение
Стишинскаго, сказавшего в конце заседания своему близкому знакомому одну
только фразу: "C"est a pleurer!"
"Хоть плачь", - такое впечатление вынес товарищ министра от
губернаторов в 1904 г. Теперь, в начале 1907 г., когда весь почти
составь губернаторов обновился, всякий, кто знает дело, должен будет
признать, что изменение его произошло к худшему, - и даже в очень
значительной степени.
Сто первая, а, может быть, и тысяча первая петербургская
комиссия, собравшаяся для обсуждения нашего законодательства о евреях,
работала недолго и сделала очень мало. Надо заметить, что отличительным
свойством правительственных комиссий смешанного состава является
игнорирование предшествовавших однородных работ. Всякий вопрос
обсуждается вновь, все опять делается спорным; никакой
последовательности, никакой преемственности в подобного рода работах не
видно. Единственными осведомленными в истории вопроса лицами явились
среди нас князь Оболенский, Лопухин и Ватаци, остальные большею частью
бродили во тьме, не имея определенного взгляда и плана. Между ними один
только Трепов был свободен от упрека в непоследовательности и
неопределенности взглядов, хотя он и молчал все время, обводя нас
взорами своих круглых, слегка выпученных глаз. Если бы на его месте
лежала только треповская шапка, то и тогда не возникло бы сомнений в
том, что ее хозяин, всегда и по всем вопросам, имеет наготове один
только ответ: всякая мера хороша и приемлема, если она направлена против
евреев.
Наш председатель, князь Иван Михайлович Оболенский, благодаря
возникшему в 1902 году в Харьковской и Полтавской губерниях аграрному
движению, до сих пор известен в широких слоях читателей газет, как
первый и жестокий укротитель крестьянских волнений. Но дурную славу,
вызванную безумными репрессиями губернаторов и генерал-губернаторов в
1905-1906 гг. напрасно относят к началу аграрных беспорядков, имевших
место в Харьковской губ. Князь Оболенский не имел основания смотреть на
вспыхнувшие в то время в деревнях насилия, как на участие населения в
общем протесте страны против правительства, и, застигнутый врасплох,
обратил всю свою энергию на подавление грабежей и пожаров, не углубляясь
в рассуждения по поводу причин, вызвавших беспорядки. Я не хочу
оправдывать тех мер, которые он допустил в отдельных случаях, применяя
телесное накаэание, противное чувству человеческого достоинства и его
собственным взглядам, но очень ценимое в правительственных сферах. Я
хочу лишь отметить, что он действовал, не жалея себя, рискуя здоровьем и
жизнью, с горстью войска, и сумел остановить погром, не проявив при
этом того упоения репрессиями, которое вскоре развратило наши
гражданские и военные власти.
В том лагере, где раздаются обвинения против князя Оболенского,
не обращают внимания на поведение его в Финляндии, когда он, несмотря на
бешеные нападки националистической прессы и видимое сочувствие Двора
бобриковской политике, сумел освободиться от традиций и приемов своего
предшественника, получив в награду холодность Государя, разбитое
здоровье и славу изменника русским интересам.
К евреям князь Оболенский относился снисходительно и добродушно,
но усматривал в их национальном характере несимпатичные черты. В частых
беседах по этому поводу он рассказывал множество анекдотов, очень
забавных и остроумных, а в заседаниях комиссии держался беспристрастно и
тактично, умеряя пыл юдофобов и обнаруживая хорошее знакомство с
вопросом.
Вскоре, среди членов комиссии установилось два течения. К первому
примкнуло большинство, состоявшее из таких безусловных противников
майских правил, как Лопухин, Ватаци, граф Пален и я, а ко второму -
остальные члены комиссии, настроенные по отношению к евреям менее
снисходительно. После первоначального обмена мнений и группировки
различных статей законов, по отделам, меньшинство предлагало рассмотреть
вопрос о своевременности прекращения действия закона 3 мая 1882 г., как
временно изданного, с целью итти в разрешении еврейского вопроса не
путем рассмотрения отдельных, установленных законом, ограничительных
правил, но путем установления тех ограничений евреев в правах,
необходимость которых будет доказана. Предлагалось исходить из признания
равноправия и начать обсуждать исключения, жизненную необходимость
которых предлагалось доказать в каждом отдельном случае, на основании
убеждения и опыта присутствующих.
Такой порядок, избавлявший нас от необходимости кропотливой
работы по исследованию мелких законоположений, наслоившихся в
законодательстве в течение долгого времени, казался удобным, и я
расчитывал, что он будет принять. Но нашей работе не суждено было
продолжаться. Двадцать седьмого января Петербург проснулся под
впечатлением ночного нападения японцев на наш флот. Началась война, и
через несколько дней участники комиссии разъехались по своим губерниям.
Перед самым отъездом моим в Кишинев мне пришлось представляться
Государю Императору в Зимнем дворце, согласно ранее последовавшему
назначена. Перед тем я встретился с бессарабским губернским
предводителем дворянства, только что удостоенным высочайшего приема.
М.Н. Крупенский рассказал, что его взволнованное настроение, вызванное
важностью события, опасением его последствий и негодованием на
недобросовестный прием объявления войны со стороны врага, встретилось с
безмятежным и равнод?шным отзывом одного лица, сказавшего, что во дворце
смотрят на нападение японцев, "как на укус блохи".
Спокойное и даже веселое состояние духа при Дворе поразило и
меня.
В тот же вечер я выехал в Кишинев, не побывав в
министерстве.
Число людей, пророчивших нам военной неудачи, в то время не было
велико в Петербурге. "Сам Плеве", как обыкновенно называли министра
внутренних дел, рассердился на Лопухина по поводу скептицизма, который
последний проявил в разговоре с министром, и с досадой спросил: "Неужели
для вас не ясна следующая арифметическая задача: что больше - пятьдесят
или полтораста миллионов?"
По возвращении в Кишинев, я застал наших дам в ссоре с
вице-губернатором из-за организации деятельности "Красного Креста". Блок
хотел подчинить их местному отделению общества, дамы хотели
организовать свой комитет. Кое-как дело уладилось, и мой дом начал, с
утра до ночи, наполняться вещами, заготовленными для театра войны.
Патриотическая манифестация и хождение по улицам с портретом, о которых
мне было сообщено во дворце, повторились при мне только один раз, в
самой жалкой форме. Ко мне на двор вбежало человек тридцать подростков,
большею частью евреев, с флагом и портретом Царя; за ними гнались
человек пять полицейских, остановившихся у моих ворот. Я вышел на
крыльцо, взял в одну руку портрет, а в другую флаг, поставил их у себя в
приемной и, вернувшись к демонстрантам, выразил им свое удовольствие и
посоветовал идти по домам. Тем дело и кончилось. Прошла зима, прошла
тревожная пасхальная неделя, которую я описал в пятой главе; в июле я
присутствовал на панихиде в Аккермане, где застала меня телеграмма с
известием о смерти Плеве; в начале октября я побывал в Яссах и,
возвратившись оттуда, не подозревал, что милая Бессарабия для меня скоро
станет чужой.
Я получил от министра внутренних дел шифрованную телеграмму
следующего содержания: "согласны ли на перевод в Харьков, крайне
желательно, князь Святополк-Мирский". Несмотря на то, что Харьковская
губерния, в отношении губернаторского управления, считается чуть ли не
первой в России, и что причины, вызвавшие предложение о моем переводе,
имели лестный для меня повод, я очень огорчился при мысли покинуть
Бессарабию. Кроме того, Харьков - город дорогой для жизни, беспокойный и
неприятный по полицейским обязанностям и трудный в смысле
представительства и местных официальных отношений. Три высших учебных
заведения, судебная палата, множество высших военных чинов - предвещали
губернатору немало хлопот и осложнений, по сравнению с которыми
кишиневские заботы стали представляться в моих глазах приятным
развлечением. Однако, следуя принятому мною правилу не устраивать самому
своей судьбы, я не решился отказаться категорически от нового
назначения и ответил телеграммой такого содержания: "Считаю себя
обязанным подчиниться желанию вашего сиятельства, хотя предпочел бы
остаться в Бессарабии, ознакомившись с которой мог бы служить с пользой
для дела. Кроме того, сомневаюсь, чтобы совместная служба с харьковским
вице-губернатором А. привела к желательному единению представителей
административной власти губернии". Однако, 12 октября я получил
телеграмму директора департамента, извещавшего меня, что "высочайшее
повеление последовало, и указ появится на днях", а потому, не теряя
времени, выехал в Петербург.
О харьковском вице-губернаторе А. я имел понятие со времени
студенчества. Он еще в университете пользовался незавидной славой, и,
как это часто бывает, ему приходилось, в целях самосохранения и карьеры,
выезжать на излюбленном коньке лиц с неблестящей репутацией, - на
преувеличенно выказываемых чувствах беззаветной преданности престолу и
на убеждениях поклонника "твердой власти" и "русского духа". Он был,
очевидно, хорошо известен и министру, - харьковскому помещику, который
немедленно после получения моей телеграммы приказал предложить А.
перевод в другую губернию. Однако, судьба улыбнулась на время этому
администратору излюбленного при Дворе типа, благодаря одному
обстоятельству, ставшему известным в высоких сферах. Оказалось, что при
отправке войск из Харькова на театр войны Д. распорядился положить
соломы в солдатские вагоны, по поводу чего у него возникло какое-то
столкновение с железнодорожным начальством, окончившееся его торжеством:
он получил сначала камергера, а затем назначение губернатором в Томск,
несмотря на возражения министра, доказывавшего о нежелательности такого
назначения. Почерпнутые из верного источника сведения дают мне
возможность привести подлинный ответ, выразивший надежду, что А., после
назначения его на пост губернатора, изменится к лучшему, причем было
упомянуто о подстилке соломы, как о факте, решающем вопрос в пользу
избранного им кандидата. Известный погром в Томске, сопровождавшийся
пожаром театра и гибелью множества людей, вызвал вскоре отставку А., а
некоторые обнаруженные после его отъезда факты, по-видимому лишили его
возможности вернуться на службу, по крайней мере до тех пор, пока
общественному мнению будет придаваться у нас некоторое значение.
Приехав в Петербург, я застал министра в большом затруднении по
поводу вопроса о замещении только что открывшейся губернаторской
вакансии в Тверской губ., считавшейся особенно трудной по отношениям
правительства с "крамольным" тверским земством, находившимся, как уже
было упомянуто раньше, в исключительном положении. Провозглашенное в
сентябре "доверие" не вязалось с представлением о назначенных
правительством управах гармонировало с запрещением выдающимся гласными
тверского земства участвовать в земских и дворянских собраниях. Для
отмены январского высочайшего повеления, приостановившего нормальный ход
земской жизни в губернии, надо было найти подходящие мотивы. Князь
Мирский, после разговора со мной, нашел уместным отказаться от мысли о
переводе меня в Харьков, возложив на меня задачу ехать управлять
Тверской губернией и, ознакомившись с делом на месте, найти выход из
запутанного положения, в котором очутились и правительство, и земство.
С моей стороны препятствий к такой перемене не было. Я рад был
избавиться от Харькова, а отношения с земством меня, как бывшего земца,
не пугали, Но препятствия нашлись вне министерства, как я узнал из
переписки, возникшей по поводу моего назначения между Царским Селом и
министром внутренних дел.
На первом письменном докладе князя Мирского, испрашивавшего
соизволение на отмену назначения моего в Харьков, последовала
отрицательная резолюция. Перечисление тех качеств моих, которыя министр
внутренних дел счел нужным привести в доказательство необходимости
перевода моего в Тверь, вызвало довольно основательное замечание, "что
качества эти не лишние и в Харькове". На вторичное настойчивое
представление князя Мирского получился ответ, в котором выражалось
желание назначить тверским губернатором председателя тверской губернской
земской управы Засядко, занимавшего в то время означенную должность в
течение нескольких месяцев, по назначению правительства. Только третье,
категорическое заявление князя Мирского о невозможности такого
назначения, соединенное с вопросом о личном доверии к министру
внутренних дел, вырвало необходимое согласие, по получении которого мы
установили следующий план действий: я должен был ехать в Тверь прямо из
Бессарабии и, ознакомившись с положением дела, явиться в Петербург с
выработанным планом отношения к вопросу о тверском земстве.
Приказ о моем назначении в Тверь был нескоро опубликован, и я, по
возвращении в Кишинев, имел время собраться в путь не спеша. Никогда я
не чувствовал себя так хорошо, как в течение той, предшествовавшей моему
отъезду, недели, когда я сдал дела вице-губернатору и, впервые после
вступления в должность, получил возможность проводить время беззаботно,
вне официальных отношений, освобожденным от этикета и административной
дипломатии. Потеря официального положения имела для меня одни только
приятные последствия, и я ни разу в эти дни не замечал по отношению к
себе, с чьей-либо стороны, той перемены, которая иногда обнаруживается
среди служащих, при отставке правителей от власти.
Все сослуживцы, все кишиневское общество выказали мне и семье
моей самые трогательные знаки внимания. Прекрасные, тепло составленные
адресы, которые я получил и храню, радушное хлебосольство, которым нас
проводили, всегда будут мне памятны, а сохранившиися до сего времени
неизменными дружеские связи с некоторыми бессарабскими семьями дают мне
повод окончить свои воспоминания о Бессарабии мысленным приветом по их
адресу.