инув навеки свои заботы и прегрешения, предстала перед Творцом мира.
Нет, я, со своей стороны, не назову этого человека лицемером! Говорят, лицемер, переряженный герой, вся жизнь которого ? одна сплошная деланность, пустой, жалкий шарлатан, которого пожирала страсть к популярности среди черни. Так ли? Человек спокойно доживает до седых волос и не ищет известности; а затем, благодаря своей безупречной жизни, становится действительным королем Англии. Разве человек не может обойтись без царских карет и одеяний? Такое ли уже на самом деле блаженство, когда вас вечно осаждает, масса чиновников с кипами бумаг, перевязанных красным шнуром? Скромный Диоклетиан предпочитает сажать капусту; Георг Вашингтон, который, во всяком случае, не был уже таким недосягаемо великим человеком, делает то же. Всякий искренний человек, скажете вы, мог бы поступить и поступил бы таким же образом. Да, раз обстоятельства складываются так, что действительная жизнь человека протекает вне государственных дел, ? к черту все это!
Обратите, однако, внимание, насколько вождь является лицом, необходимым повсюду, во всех человеческих движениях. Наша гражданская война представляет яркую картину того, в какое положение попадают люди, когда они не могут найти себе вождя, а неприятель может. Шотландцы почти все поголовно были воодушевлены пуританизмом, они единодушно относились к своему делу и горячо брались за него, чего далеко нельзя сказать относительно другой оконечности нашего острова. Но среди них не было своего великого Кромвеля; они знали одних только жалких, вечно колеблющихся, вечно трепещущих, пускающихся в дипломатию Аргайлей и тому подобных руководителей, из которых никто не обладал сердцем достаточно истинным, чтобы вместить в себе истину, и никто не дерзнул всецело довериться делу истины. Они не имели вождя, тогда как рассеянная по всей стране партия кавалеров имела своего предводителя в лице Монтроза, самого доблестного кавалера, человека благовоспитанного, блестящего, храброго, в своем роде кавалера-героя. Теперь посмотрите: на одной стороне есть подданные, но нет короля, а на другой ? есть король, но нет подданных. Подданные без короля не могут ничего сделать, а король без подданных может сделать кое-что. Монтроз с горстью ирландцев и диких горцев, из которых немногие умели держать ружье в руках, устремляется, подобно бешеному вихрю, на хорошо обученные пуританские отряды, поражает их удар за ударом, пять раз разбивает и гонит перед собою с поля битвы. Одно время, ? правда, на короткий миг, ? он завладел даже всей Шотландией. Один человек, но это был человек, и перед ним оказался бессильным целый миллион преданных своему делу людей, среди которых не нашлось, однако, такого человека! Из всех людей, принимавших участие в пуританской борьбе с начала до конца, быть может, один только Кромвель был неизбежно необходимым человеком, необходимым, чтобы видеть, дерзать и решать, быть нерушимой скалой среди водоворота разных случайностей, ? королем среди боровшихся, а как называли его последние, королем или протектором, ? это неважно.
Однако в этом именно обстоятельстве и видят самое тяжелое преступление Кромвеля. Все прочие его действия нашли себе защитников и, по общему признанию, так или иначе оправдываются, но роспуск парламента и присвоение протекторской власти ? этого никто не может ему простить. Он благополучно достиг уже королевской высоты, он был вождем победоносной партии; но он не мог, по-видимому, сделать своего последнего шага без королевской мантии и, чтобы добыть ее, пошел на верную гибель. Посмотрим, как все это случилось.
Англия, Шотландия, Ирландия лежат побежденные у ног парламента. Что делать дальше ? вот практический вопрос, поставленный самою жизнью. Как управлять всеми этими народами, судьбы которых Провидение столь чудесным образом отдало в ваше распоряжение? Ясно, что сто человек, оставшихся от долгого парламента* и продолжавших заседать в качестве высшего, верховного учреждения, не могли вечно сохранять за собою власть. Как же следует поступить? Для конституционалистов-теоретиков подобный вопрос не представлял бы никаких затруднений; но для Кромвеля, прекрасно понимавшего практическую, реальную сторону дела, не могло быть вопроса более сложного. Он обращается с запросом к парламенту, предоставляя ему самому ответить, как он думает поступить в данном случае. Однако солдаты, своею кровью купившие победу, находили, вопреки всяким формулам, что и им также должно быть предоставлено право высказать свое мнение! Мы не желаем, чтобы вся наша борьба увенчалась "каким-нибудь жалким клочком бумаги". Мы полагаем, что евангельский закон, которому Господь предоставил теперь через нас возможность торжествовать, должен быть осуществлен на земле или должно, по крайней мере, попытаться осуществить его!
В течение трех лет, говорит Кромвель, этот вопрос неизменно предлагался членам заседавшего парламента. Но они не могли дать никакого ответа; они только говорили и говорили... Быть может, такова уж сущность парламентских учреждений; быть может, всякий парламент в подобном случае оказался бы бессильным и занимался бы только разговорами. Тем не менее на вопрос нужно и должно было ответить. Вас тут заседает шестьдесят мужей; вы стали ненавистны и презренны в глазах народа, обозвавшего вас уже "охвостьем" парламента; вы не можете долее оставаться на ваших местах. Кто же или что же в таком случае заменит вас? "Свободный парламент", избирательное право, какая-либо конституционная формула в таком или ином роде? Но ведьмы имеем дело не с формулами, а с грозным фактом, который пожрет нас всех, если мы не сумеем ответить на него! И кто это вы, болтающие о конституционных формах, парламентских правах? Вы убили своего короля, произвели Прайдову чистку*, изгнали особым законом более сильных, изгнали тех, кто не хотел содействовать вашему делу, а теперь вас осталось всего пятьдесят или шестьдесят человек и вы продолжаете заниматься дебатами. Скажите нам, что мы должны делать, но говорите не о формулах, а о действительном, живом деле!
Какой ответ, в конце концов, дали они, ? остается темным до сих пор. Даже обстоятельный Годвин и тот признается, что он не может этого выяснить себе. Вероятнее всего, наш бедный парламент все еще не хотел, а на самом деле и не мог добровольно закрыть себя и разойтись, а когда настал действительный момент закрытия, он снова в десятый или двенадцатый раз отсрочил его. Кромвель потерял, наконец, терпение. Но остановимся на объяснении самом благоприятном, какое только выдвигалось в защиту этого парламента, даже слишком благоприятном, хотя я не скажу, чтобы оно вместе с тем было и правильным объяснением.
По этой версии дело происходило таким образом. В самый трудный момент кризиса, когда Кромвель со своими офицерами резко обособились в одну группу, а пятьдесят или шестьдесят членов парламентского "охвостья" составляли другую, Кромвель вдруг узнает, что эти последние в отчаянии решаются на весьма рискованный шаг, что под влиянием зависти и мрачного отчаяния они готовы, лишь бы только отстранить армию, провести в палате следующего рода билль о реформе: парламент избирается всею Англиею, страна делится на равные избирательные участки, устанавливается всеобщая подача голосов и т. д. Весьма и весьма спорное решение, для них же, в сущности, вполне бесспорное. Билль о реформе, всеобщая подача голосов? Как, но ведь роялисты только примолкли, они вовсе не уничтожены, они, быть может, даже превосходят нас своей численностью, громадное численное большинство английского народа всегда относилось безучастно к нашему делу, оно ограничивалось лишь ролью зрителя и затем подчинялось общему ходу вещей. Мы составляем большинство не по числу наших голов, а по своей силе и значению. Таким образом, благодаря вашим формулам и биллям, все добытое нами кровавой борьбой, с оружием в руках должно снова погрузиться в пучину забвения, должно из факта снова превратиться в одну лишь надежду, в одну лишь возможность и притом в какую маленькую возможность? Но нет! То, за что мы боролись, не только возможное дело, но и достоверное; эту достоверность мы завоевали милостью Господа и силою своих собственных рук, и держим теперь ее вот здесь. Кромвель отправился в упорствующий парламент; там спешили провести свой билль; он прервал прения, приказал разойтись и не вступать больше ни в какие обсуждения. Верно ли, что мы не можем простить ему этого поступка? Разве мы не можем понять его? Джон Мильтон, на глазах которого все это совершалось, нашел возможным даже аплодировать Кромвелю. Действительность смела прочь всякие формулы. Я полагаю, что большинство людей в Англии не могли не признавать всей неизбежности такого исхода.
Так сильный и решительный человек восстановил против себя всех людей, придерживающихся безжизненных формул и пустых логических выкладок. Он имел дерзость обратиться к непосредственному факту, к самой действительности и спросить: будет ли она поддерживать его или нет? Любопытно, как он старался управлять Англиею, не отступая от конституционных обычаев, как он пытался составить парламент, который оказывал бы ему поддержку, но безуспешно. Его первый парламент представлял собою, так сказать, конвокацию нотаблей*. В каждом округе главные должностные лица из пуритан или священники указывали людей наиболее достойных, религиозных, пользовавшихся лучшей репутацией, влиянием и отличавшихся преданностью великому делу, и эти избранники собрались, чтобы начертать общий план действий. Они санкционировали то, что совершилось, и начертали, как умели, план дальнейших действий. Они были презрительно названы Бэрбоунским парламентом ("кости да кожа" парламента) по имени одного из членов; но последнего звали не Бэрбоун (Barebone), а Бэрбон (Barbone), и это, по-видимому, был довольно хороший человек*? Пуританские нотабли собрались делать великое серьезное дело ? удостовериться, насколько действительно было возможно осуществить в то время евангельский закон в Англии. Среди них были люди умные и выдающиеся; большинство из них, я полагаю, отличалось глубоким благочестием. Но они потерпели, по-видимому, крушение в своих попытках реформировать Канцлерский суд! Они закрыли собрание, как не компетентное в подобных делах, и разошлись, передав свою власть снова в руки главноначальствующего генерала Кромвеля, предоставляя ему поступить, как он хочет и как может.
Что же станет делать он, лорд-генерал Кромвель, "главнокомандующий всех восставших и долженствующих восстать сил", ввиду такого беспримерного обстоятельства? Он видит, что он ? единственный авторитет, имеющий еще силу в Англии, что лишь он один своею личностью удерживает Англию от анархии. Таково было, несомненно, взаимное отношение между ним и Англиею в ту пору и при тех обстоятельствах. Что же он станет делать? После раздумья он решается принять созданное положение, решается формально и громогласно с подобающею торжественностью заявить: "Да, таково положение дела; я сделаю все, что могу!" ? и поклясться в этом перед Богом и людьми. Протекторат, правительственный регламент ? все это внешние формы, формы, какие только могли быть выработаны при данных условиях и которые были санкционированы судьями и администраторами, "советом из администраторов и влиятельных лиц в народе". Принимая во внимание всю безвыходность положения, мы должны сказать, что Англия в ту пору действительно должна была выбрать между анархиею и кромвелевским протекторатом, что Другого выхода для нее не было. Пуританская Англия могла признать и не признать протекторат; но бесспорно, благодаря только ему она была спасена от самоубийства! Я убежден, что пуританское население, ворча, а скорее просто молчаливым образом, вполне одобрило столь несогласное с установленными порядками поведение Оливера; по крайней мере, обе стороны действовали всегда согласно, и согласие их все более и более укреплялось до самого конца; но в парламенте, где им приходилось сознательно формулировать свои отношения, так сказать отчеканить их, они наталкивались на непреодолимые затруднения и никогда не знали хорошенько, что им говорить!..
Собрался второй парламент Оливера или, собственно, его первый очередной парламент, избранный согласно правилам, изложенным в правительственном регламенте, собрался и принялся за работу; но вскоре он запутался в бесконечных вопросах о праве протектора, об "узурпации" и т. п. и в первый же законный срок был распущен. Замечательна речь Кромвеля, произнесенная при закрытии этого парламента, равно как и его речь, обращенная при подобных же обстоятельствах к третьему парламенту. И в первом и во втором случае Кромвель жестоко нападает на педантизм и упорство народных представителей. Как грубы и хаотичны все эти его речи, но вместе с тем какой серьезностью дышат они. Вы сказали бы, что это говорит искренний, но беспомощный человек, не умеющий выражать словами воодушевляющей его великой, но неорганической мысли, а привыкший скорее проводить ее на деле. Вас поражает беспомощность в выражениях рядом с глубочайшими мыслями, прорывающимися какими-то взрывами. Он много говорит о "порождениях Провидения": все эти перевороты, многочисленные победы и важные события представляют вовсе не заранее рассчитанные действия, не комедиантские затеи людей ? тот, кто думает так, слепец и богохульник! Он настаивает на этом с неистовым, удушливым, точно серный газ, упорством и напряженностью. Он высказывает свои мысли, как умеет. Как будто какой-то Кромвель, очутившись среди мира, поверженного в беспросветный хаос, мог наперед все предвидеть в смутной, неимоверно громадной роли, выпавшей на его долю, и разыграть ее, подобно марионетке, которую заставляют проделывать посредством проволоки заранее рассчитанные движения! Нет, говорит он, все пережитые нами события не могли быть предусмотрены ни одним человеком; никто не мог сказать, что принесет завтрашний день; события эти были "порождениями Провидения"; перст Божий указывал нам, мы шли и достигли, наконец, лучезарной вершины победы, и дело Господа восторжествовало среди населяющих наш остров народов. И вот для вас представилась возможность собраться в парламент и сказать, каким образом все это должно быть организовано, превращено в разумную практику. Вы должны были своим мудрым советом облегчить дело. "Вы имели такой удобный случай, какого никогда не встречалось в парламентской жизни Англии". Дело шло о том, чтобы сделать закон Христа, правду и истину до известной степени законом нашей страны. А вы вместо этого занялись пустыми педантическими препирательствами о конституции, бесконечными каверзами и запросами относительно писаных законов, давших мне право быть здесь, и снова ввергли все дело в прежнее состояние хаоса, так как у меня нет никакого нотариального документа на право быть президентом среди вас, а только благоволение Господа, выведшего меня из водоворота борьбы и сражений! Этот удобный случай упущен теперь вами, и мы не знаем, когда он снова настанет. Вы следовали своей конституционной логике, и не закон Христа, а закон маммоны царит по-прежнему в нашей стране. "Пусть Господь будет судьею между вами и мною". Таковы его последние слова, обращенные к членам парламента: берите свои конституционные формулы, а я ? свои неформулируемые сражения, планы, действия и поступки, и "пусть Господь будет судьею нам!".
Мы заметили уже выше, какую бесформенную, хаотическую груду представляют напечатанные речи Кромвеля. Большинство читателей видит в них преднамеренную двусмысленность и непонятность и находит, что лицемер с целью говорил темным, иезуитским языком, чтобы таким образом маскировать себя. Я не согласен с этим. Напротив, для меня речи Кромвеля были первым лучом, бросившим надлежащий свет на всю его фигуру, осветившим его внутренний мир. Согласитесь и поверьте, что он действительно хотел что-то сказать, и затем попытайтесь с добрым чувством к нему выяснить, что бы это такое могло быть. Вы найдете тогда действительную, настоящую речь, заваленную грудой бессвязных, грубых, неправильных выражений; действительное намерение в великом сердце этого человека, не умевшего отчеканивать своих мыслей! И вы увидите тогда в первый раз в нем человека, а не какую-то загадочную химеру, невозможный и невероятный для нас фантом. Истории и биографии Кромвеля, написанные поверхностными скептиками последующих поколений, людьми, которые не признавали и вообще не понимали глубоко верующего "человека, в сущности, отличаются гораздо большей неясностью, чем все эти речи протектора. Они заводят вас прямо в беспросветные дебри мрака и пустой суеты. "Воспаленное воображение и зависть", ? говорит сам лорд Кларендон, одни угрюмые причуды, теории и всякая дурь ? вот что заставило медлительных, здравомыслящих и хладнокровных англичан бросить свои плуги и свои дела и с диким неистовством ринуться в непонятную борьбу с наилучшим из королей! Попробуйте, если можете, признать такое объяснение правильным. Скептик, пишущий о вере, может обладать большими талантами, но он окажется во всяком случае в положении ultra vires*, так же как слепец, излагающий законы оптики.
Третий парламент Кромвеля разбился о тот же подводный камень, что и второй. Вечно эта конституционная форма и вопрос: каким образом вы пришли сюда? Покажите нам ваш документ! Слепые педанты: "Ведь та же сила, которая привела вас в парламент, та же самая, конечно, сила и даже нечто еще большее сделало меня протектором!" Если мой протекторат ? ничто, то что же такое, скажите, пожалуйста, ваш парламент, это отражение и создание моего протекторатства?
Итак, парламенты терпят неудачу. Теперь остается один путь ? путь деспотизма. В каждый округ назначается свой военный диктатор, чтобы держать в повиновении роялистов и других противников, чтобы управлять ими если не именем парламентского акта, то силой оружия. Формалистика бессильна, пока действительность за нас! Я буду по-прежнему во внешних делах покровительствовать протестантам, угнетаемым в других государствах, а во внутренних ? назначать справедливых судей, мудрых администраторов, содействовать истинным пастырям и проповедникам Слова Божия; я буду делать все зависящее от меня, чтобы Англия стала христианскою Англией, более величественной, чем Древний Рим, чтобы она стала царицею протестантского христианства. Я говорю о себе, так как вы не захотели поддержать меня. Я буду действовать, доколе Господу угодно будет хранить жизнь мою! Почему он не бросил своего дела; почему он не стушевался, после того как закон отказался признать его? ? кричат многие. Вот тут-то и обнаруживается все заблуждение обвиняющих. Для Кромвеля не было никакой возможности удалиться от дел! Первые министры, Питт, Помбаль, Шуазёль, управляли поочередно страной, и слово каждого из них оставалось законом независимо от происходивших перемен. Но Кромвель был единственным первым министром, который не мог отказаться от своих обязанностей. Откажись он, Стюарты и кавалеры не преминули бы тотчас же убить его, не преминули бы погубить все дело и его самого. Раз он вступил в борьбу, для него не было уже ни возврата назад, ни отступления. Этот первый министр не мог никуда удалиться, разве только в свою могилу.
Взгляните на Кромвеля в пору его старости, и вы невольно почувствуете к нему скорбную симпатию. Он постоянно жалуется на тяжесть бремени, возложенного на него Провидением; тяжесть, которую он должен нести на себе до могилы. Дряхлый полковник Хатчинсон, его старинный сотоварищ по боям, пришел однажды, как рассказывает жена его, к Кромвелю по какому-то неотложному делу, пришел нехотя, несмотря на крайнее нежелание. Кромвель "провожает его до двери" и обращается с ним самым братским, радушным образом; он просит, чтобы тот примирился с ним, как старинный брат по оружию; говорит, как он опечален, что лучшие сотоварищи-воины, близкие сердцу его по старым делам, покидают его, что они не понимают его. Однако суровый Хатчинсон, замкнувшийся в своей республиканской формуле, остается глух и угрюмо удаляется. Но вот и голова человека седеет, а сильная рука слабеет от слишком долгого труда! Я всегда вспоминаю при этом его бедную мать, глубокую уже старуху в ту пору, жившую вместе с ним во дворце. Прекрасная, отважная женщина! Они вели честный, богобоязненный образ жизни; при всяком выстреле ей казалось, что это убили ее сына. Он наведывался к ней, по крайней мере, раз в день, чтобы она могла видеть его своими собственными глазами и убедиться, что он жив еще. Бедная старуха мать. Что же выиграл этот человек? Что выиграл он, спрашиваю я вас? Его жизнь до последнего дня была наполнена тяжелой борьбой и трудом. Слава, честолюбие, почетное место в истории? Его труп был повешен в цепях; его "место в истории" ? уж доподлинно место в истории! ? заклеймено позором, обвинением, бесчестием и гнусностью; и, кто знает, не безрассудно ли с моей стороны выступать сегодня в качестве одного из первых его защитников, дерзнувших отнестись к нему не как к плуту и лжецу, а как к честному и искреннему человеку! Мир праху его! Наперекор всему ? разве он мало поработал для нас? Мы осторожно пройдем поверх его великой, суровой героической жизни; мы осторожно перешагнем через труп его, брошенный там, во рву. Мы не дадим ему пинка!.. Пусть герой почивает безмятежно! Не к суду человеческому он апеллировал, и нельзя сказать, чтобы люди судили о нем очень хорошо.
Ровно через сто один год после того, как пуританское восстание поулеглось и приняло более покладистые формы (в 1688 г.), разразился новый, еще более могущественный взрыв, который оказалось гораздо труднее потушить и который стал известен всем смертным и, по-видимому, долго еще будет памятен под именем Французской революции. Французская революция составляет третий и вместе с тем последний акт протестантизма, этого смутного и проявившегося рядом взрывов поворота человечества к действительности и факту, после столь губительной жизни призраками и подлогами. Мы считаем английский пуританизм вторым актом. "Итак, в Библии ? истина; будем же руководствоваться Библией"! "В церковных делах", ? говорил Лютер; "в церковных и государственных делах, ? говорил Кромвель, ? будем руководствоваться тем, что есть действительно истина Господа Бога". Люди должны возвратиться к действительности; они не могут жить призраками. Французскую революцию, этот третий акт, мы с полным правом можем назвать финалом; ибо пойти дальше дикого санкюлотизма люди не могут. Они стоят теперь лицом к лицу с диким в своей полной обнаженности фактом, которого нельзя отринуть и который приходилось признавать во все времена и при всяких обстоятельствах; исходя из него, люди могут и должны снова взяться доверчиво за созидательную работу. Французская революция, подобно английской, нашла своего короля, не обладавшего никакими документами на королевское звание. Мы скажем несколько слов о Наполеоне, нашем втором короле в современном духе.
Я никоим образом не могу считать Наполеона равным по своему величию Кромвелю. Его громкие победы, наполнившие шумом всю Европу (тогда как Кромвель оставался преимущественно дома, в нашей маленькой Англии), подымают его на слишком высокие ходули; но настоящий рост человека от этого ведь нисколько не изменяется. Я ни в коем случае не могу признать за ним такой же искренности, как за Кромвелем; его искренность значительно более низкого разбора. Наполеон не оставался долгие годы в молчаливом общении со всем грозным и невыразимым, присущим вселенной; он не "оставался с Богом", как выражался Кромвель, а между тем в таком только общении ? залог веры и силы: скрытые мысль и отвага, безропотно пребывающие в своем скрытом состоянии, когда настанет время, разражаются светом и блеском, подобно небесной молнии! Наполеон жил в эпоху, когда в Бога более уже не верили-, когда все значение безмолвности и сокровенности было превращено в пустой звук. Ему приходилось взять за точку отправления не пуританскую Библию, а жалкую, проникнутую скептицизмом, "Энциклопедию". И вот мы видим крайний предел, до которого этот человек доводит ее. Достойно похвалы, что он пошел так далеко. По самому складу своего характера, так сказать, компактного, во всех отношениях законченного, быстрого, он представляется человеком маленьким в сравнении с нашим величественным, хаотическим, не укладывающимся ни в какие определенные рамки Кромвелем. Вместо "молчаливого пророка, напрягающего все силы, чтобы высказать свою мысль", мы видим какую-то чудовищную помесь героя с шарлатаном! Юмовская теория о фанатике-лицемере, поскольку она заключает в себе истину, с гораздо большим успехом может быть применена к Наполеону, чем к Кромвелю, Магомету и подобным им людям, по отношению к которым, строго говоря, она оказывается совершенно неправильной. Презренное честолюбие с первых же шагов дает себя чувствовать в Наполеоне; под конец оно одерживает над ним полную победу и приводит как его самого, так и его дело к гибели.
Выражение "лживый, как рапорт" стало общей поговоркой во времена Наполеона. Он старается оправдываться; он говорит, что необходимо вводить в заблуждение неприятеля, поддерживать бодрость духа в рядах своих и т. д. Но в конце концов тут не может быть никакого оправдания. Человек ни в коем случае не располагает правом говорить ложь. И для Наполеона было бы также лучше, если бы он только думал не об одном завтрашнем дне, не говорить вовсе лжи. Действительно, если человек преследует цель, которая имеет отношение не только к данному часу и дню, но рассчитана и на последующие дни, в таком случае что же хорошего может получиться из распространения лжи? Со временем ложь раскрывается, и гибельная кара ожидает человека; никто уж более не поверит ему, не поверит даже в том случае, когда он говорит правду и когда для него в высшей степени важно, чтобы ему поверили. Повторяется старинный рассказ о волке и пастухе! Ложь есть ничто, вы не можете из ничего создать что-нибудь; в конце концов вы получаете тоже ничто, да в придачу теряете еще попусту время и труд.
Однако Наполеон был искренен. Мы должны различать поверхностное и существенное в искренности. В ворохе всех этих внешних маневрирований и шарлатанских проделок Наполеона, правда, многочисленных и заслуживающих самого горячего порицания, мы не должны проглядеть и того, что этот человек понимал действительность каким-то инстинктивным, непреложным образом и опирался на факт, пока он вообще опирался на что-либо. Его инстинктивное чутье природы было сильнее его образованности. Во время египетской экспедиции, рассказывает Бурьенн, его ученые деятельно занялись рассуждениями на тему о невозможности существования Бога и, к своему удовольствию, подтвердили свой тезис всевозможными логическими доводами. Наполеон же, глядя на звезды, сказал им: "Вы рассуждаете, господа, весьма остроумно, но кто создал все это?" Всякая атеистическая логика сбегала с него как с гуся вода; величественный факт сиял перед ним в своем блеске. "Кто создал все это?" Точно так же и в практических делах: он, подобно всякому человеку, который может стать великим человеком или одержать победу в этом мире, смотрит, минуя всякого рода внешние запутанности, в самое сердце практического дела и прямо направляется к нему. Когда управляющий Тюильрийским дворцом показывал Наполеону новую обстановку и, расхваливая ее, обращал его внимание на роскошь и вместе с тем дешевизну всего, Наполеон слушал больше молча и, потребовав ножницы, отрезал золотую кисть от оконной гардины, положил её себе в карман и вышел. Несколько времени спустя, воспользовавшись подходящей минутой, он вынул, к ужасу своего управляющего, эту кисть: она оказалась не золотой, а из фольги! Замечательно, как даже на острове Святой Елены, в последние дни своей жизни, он постоянно обращал внимание на практическую, реальную сторону событий. "К чему разговоры и сетования, а главное, зачем вы пререкаетесь друг с другом. Это не приведет ни к каким результатам, ни к какому делу. Лучше не говорите ничего, если вы ничего не можете делать". Он часто разговаривает подобным образом со своими злополучными, недовольными сотоварищами; и он выделяется между ними подобно глыбе, таящей в себе действительную силу, среди болезненно раздражительных ворчунов.
И потому не вправе ли мы также сказать, что Наполеон был человеком верующим, искренне верующим, насколько о том может быть речь в данном случае. Он был глубоко убежден, что эта новая чудовищная демократия, заявившая о своем существовании Французской революцией, представляет непреодолимый, бесспорный факт, которого не может низложить весь мир со всеми своими древними учреждениями и силою; и это убеждение наполняло энтузиазмом его душу, оно составляло его веру. И разве он неправильно истолковывал смутную тенденцию всего этого движения? "La carriere ouverte aux talents*, орудия должны принадлежать тому, кто может владеть ими": это действительно истина, даже полная истина; в ней заключается все, что только может означать Французская и вообще всякая иная революция. В первый период своей деятельности Наполеон был истинным демократом. Но благодаря своему природному чутью, а также военной профессии он понимал, что демократия в истинном смысле этого слова не может быть отожествляема с анархией. Этот человек ненавидел в глубине своего сердца анархию. В знаменитое 20 июня (1792 г.) Бурьенн и он сидели в кофейне, когда чернь волновалась вокруг, причем Наполеон высказывался самым презрительным образом о властях, не сумевших смирить "этой сволочи". 10 августа он удивляется, как это не находится человека, который стал бы во главе бедных швейцарцев: они победили бы, если бы такой человек нашелся. Вера в демократию и ненависть к анархии ? вот что воодушевляло Наполеона во всех его великих делах. В период блестящих итальянских кампаний до Леобенского мира* он, можно сказать, был воодушевлен стремлением добиться торжества Французской революции; защитить и утвердить ее в противоположность австрийским "призракам", которые стараются представить ее, Французскую революцию, в виде "призрака"! Но вместе с тем он понимал, и был прав, что сильная власть необходима, что помимо такой власти невозможно дальнейшее существование и развитие самой революции. И разве он, хотя бы отчасти, не стремился действительно к этому, как к истинной цели своей жизни; нет, более того, разве он не успел на самом деле укротить Французскую революцию настолько, что мог обнаружиться ее настоящий внутренний смысл, причем она стала органической и получила возможность существовать среди других организмов и форм не как одно только опустошительное разорение? Ваграм, Аустерлиц, победа за победой, и он с триумфом достигает этой цели. В нем был провидящий глаз и деятельная, отважная душа. Он естественно выдвинулся, чтобы стать королем. Все люди видели, что это так. Простые солдаты рассуждали в походах: "Уж эти болтливые адвокаты, там, в Париже, наверху: им бы все одни разговоры и никакого дела. Что же удивительного, если все идет так плохо? Нам нужно отправиться туда и посадить на их место нашего маленького капрала!" Они пошли и посадили его там: они и Франция с ними. Затем консульство, императорство, победа над Европой, и неведомый лейтенант артиллерии, в силу естественного хода событий, мог действительно смотреть на самого себя как на величайшего человека, какой только появлялся среди людей в последние века.
Но с этого момента, как я думаю, фатальный элемент шарлатанства берет верх. Наполеон становится вероотступником; он отказывается от своей прежней веры в действительность и начинает верить в призраки; старается связать себя с австрийской династией, папством, с отжившим фальшивым феодализмом, со всем, что, как он некогда ясно видел, представляло ложь; думает, что он должен основать свою собственную династию, одним словом, находит, что весь смысл чудовищной Французской революции заключался именно в этом! Таким образом, человек впал в страшную иллюзию, которую он должен был бы считать ложью; ужасное, но вполне достоверное дело. Он не умеет теперь различить истинное от ложного, когда ему приходится иметь дело с тем и другим, ? жесточайшее наказание, какое только постигает человека за то, что он позволяет неправде заполонить свое сердце. Я и ложное честолюбие становится теперь его богом; раз человек дозволил себе впасть в самообольщение, все другие обольщения совершенно естественно и все больше и больше завладевают им. В какие жалкие лохмотья актерского бумажного плаща, маскарадного наряда, фольги облекает этот человек свою великую реальность, думая сделать ее, таким образом, еще более реальной! А этот его пресловутый конкордат с папой* с целью якобы восстановления католицизма, который, однако, как он сам видел, вел к уничтожению его, был в своем роде "La vaccine de la religion"*; эта коронационная церемония, это посвящение в императорский сан древней итальянской химерой в соборе Парижской Богоматери, где, как говорит Ожеро," все было сделано, чтобы поразить пышностью, ?недоставало только пятисот тысяч человек, погибших в борьбе против всего этого!".Иначе происходило дело с Кромвелем:его посвятила шпага и Библия, и это посвящение мы должны признать неподдельно истинным. Перед ним несли шпагу и Библию, тут не было никаких химер; и действительно, не представляют ли они настоящих эмблем пуританизма, его украшения и знаков отличия? Он вполне реальным образом пользовался ими и во все последующее время старался устоять также при помощи их! Но бедный Наполеон заблуждался: он слишком верил в людскую глупость, он не видел в людях ничего более существенного, чем голод и глупость! Он заблуждался. Он походил на человека, который выстроил свой дом на облаке; он сам и его дом погибли в беспорядочной куче развалин и исчезли в беспредельном пространстве мира.
Увы, подобного рода шарлатанство есть в каждом из нас, и оно может развиться, если искушение слишком велико. "Не введи нас во искушение!" Но, говорю я, обстоятельства складываются так фатально, что шарлатанство неизбежно развивается. Всякое дело, в котором оно играет сознательную роль, становится во всех отношениях преходящим, временным, и как бы такое дело ни было по-видимому громадно, оно в сущности маленькое дело. И действительно, что такое, собственно, эти подвиги Наполеона с их громким шумом? Вспышка пороха, распространившаяся, так сказать, на большом пространстве; пламя как бы от горящего сухого вереска. Кажется, что дым и огонь охватывают всю вселенную, но это только на один час. Все проходит, и вы снова видите ту же вселенную с ее горами и реками, со звездами в вышине и доброй землей под ногами.
Веймарский герцог обыкновенно говорил своим друзьям, что не следует терять мужества, что весь этот наполеонизм был несправедлив, ложен и не мог долго просуществовать. И он правильно рассуждал. Чем беспощаднее Наполеон попирал весь мир, чем больше угнетал его, тем свирепее должно было быть возмущение мира против него, когда настал день. Несправедливости приходится расплачиваться ужасающими процентами на проценты за свои деяния. Я не знаю, право, не лучше ли было бы для Наполеона потерять свой лучший артиллерийский обоз или целый полк своих лучших солдат в волнах моря, чем расстрелять бедного немецкого книгопродавца Пальма! Это была вопиющая, смертельная несправедливость тирана, несправедливость, которую никто и ничто не в силах смягчить, каким бы толстым слоем румян ни прикрывать ее. Подобно раскаленному железу, она, как и всякая такая несправедливость, глубоко вонзилась в сердца людей и воспламеняла ярким пламенем глаза их всякий раз, когда они возвращались к мысли о ней, выжидая своего дня! И день настал: Германия поднялась. Из всего совершенного Наполеоном останется в конце концов только то, что было совершено им справедливо, что санкционировала природа своими законами, что исходило из ее реальности; только это, и больше ничего. Все остальное дым и разрушение. "La carriere ouverte aux talens" ? таково великое и истинное дело, которое он оставил в крайне несовершенном, незаконченном виде и которому надлежит и в настоящее еще время развиваться и совершенствоваться во всех отношениях. Он представляет собою величественный абрис, грубый набросок, никогда не доведенный до конца. Но разве не то же следует сказать, в сущности, о всяком великом человеке? Увы, да, ? набросок, оставленный в слишком грубых очертаниях!
В мыслях, высказываемых Наполеоном на острове Святой Елены по поводу мировых событий, звучит что-то почти трагическое. Он испытывает, по-видимому, вполне неподдельное удивление, что все совершилось таким образом, что он выброшен на эту голую скалу, а мир продолжает вращаться вокруг своей оси. Франция ? могущественна и всемогуща, а, в сущности, ведь он есть Франция. Даже Англия, говорит он, составляет, в сущности, всего лишь принадлежность Франции, "другой остров Олерон для Франции". Так выходило по сущности, по наполеоновской сущности, и, однако, что же случилось в действительности: где я? Он не мог понять этой метаморфозы; для него было непостижимо, каким образом действительность оказалась не соответствующей его программе: Франция ? не всемогущей Францией, а он ? не Францией. "Страшная иллюзия": он должен был верить в то, чего, по его мнению, не существует! Его сосредоточенная, проницательная, решительная натура итальянца, некогда сильная и искренняя, погрузившись, так сказать, полураспустилась в мутной среде французского фанфаронства. Люди оказались вовсе не расположенными к тому, чтобы их попирали ногами, чтобы их связывали вместе и сколачивали, как он того хотел, для пьедестала Франции и Наполеона, ? люди имели в виду совершенно другие цели! Удивление Наполеона было чрезмерно. Но, увы, как помочь делу? Он шел своим путем, а природа ? своим. Отказавшись раз от действительности, он очутился в безнадежной пустоте. Для него не было возврата. Ему оставалось уныло и печально погрузиться в эту пустую пучину, с чем редко примиряется человек, ? разбить свое великое сердце и умереть... Бедный Наполеон! Великое орудие, слишком рано заброшенное, раньше, чем оно стало негодным! Наш последний великий человек!
Да, последний в двояком смысле: на нем мы должны также покончить наши скитания по разным отдаленным местам и временам в поисках героев и изучении их. Делаю это с грустью, ибо подобное занятие доставляло мне наслаждение, хотя оно было сопряжено также и с немалым трудом. Почитание героев ? великий предмет, самый серьезный и самый обширный, какой я только знаю и который я обозначаю этими словами, не желая быть уж слишком серьезным. Почитание героев, по моему мнению, глубоко врезывается в тайну путей, которыми идет человечество в этом мире, и в тайну его самых жизненных интересов; и оно вполне заслуживает в настоящее время обстоятельного изучения и истолкования. Конечно, в шесть месяцев мы сделали бы гораздо больше в этом отношении, чем в шесть дней. Я обещал подготовить эту почву; но не знаю, успел ли я даже в этом. Мне пришлось взрыть землю самым грубым образом, чтобы сделать что-нибудь и проникнуть хотя бы немного в интересующий нас предмет. Признаюсь, я слишком часто испытывал своими отрывочными, несвязными, недостаточно мотивированными выражениями ваше терпение, доверчивость и снисходительность, о которых не стану распространяться в настоящее время. Люди образованные и избранные, мудрые и прекрасные, принадлежащие к лучшей части английского общества, приходили сюда и терпеливо выслушивали мои неотделанные, грубые речи. Преисполненный глубокого чувства, сердечно благодарю вас всех и говорю: благо да будет всем вам!
В книгу включены важнейшие произведения Томаса Карлейля (1795?1881), благодаря которым он вошел в историю человеческой мысли как яркий и своеобразный писатель-моралист, чьи идеи высоко ценили или находились под их влиянием такие его современники, как Диккенс и Рёскин, Уитмен и Эмерсон, Герцен и Толстой. О чем бы ни писал Карлейль и в каком бы качестве он ни выступал ? историка или остросовременного памфлетиста, ученого-литературоведа или эссеиста, ? главным для него было нравственное измерение рассматриваемых им проблем. Эту направленность его творчества проницательно подметил Гёте еще в 1827 г., когда Карлейля мало кто знал на его родине и он занимался переводами и пропагандой видных немецких писателей того времени: "Больше всего меня удивляет и восхищает в Карлейле то, что, судя о немецких писателях, он во главу угла неизменно ставит наиболее важное ? нравственное зерно. Перед ним открывается большое будущее, и сейчас даже трудно предвидеть, что он совершит и каково будет его воздействие в дальнейшем" (Эккерман И. П. Разговоры с Гёте в последние годы его жизни. М., 1981. С. 538). Гёте не ошибся. Не прошло и десяти лет, как о Карлейле широко заговорили в Англии, а затем и в других странах. В России главнейшие произведения Карлейля были переведены в конце прошлого ? начале нынешнего века и до сих пор (за исключением книги "Французская революция. История") не были переизданы. В настоящем издании эти переводы уточнены, сверены с оригиналом, восстановлены не включенные по тем или иным причинам места. Книга снабжена послесловием, в которое вошли материалы, написанные нашим лучшим дореволюционным знатоком и переводчиком Карлейля Валентином Ивановичем Яковенко, автором вышедшей в знаменитой серии Ф. Ф. Павленко о жизни замечательных людей книги "Т. Карлейль, его жизнь и литературная деятельность" (Спб., 1891), и современным английским биографом Карлейля Джулианом Саймонсом.
ГЕРОИ, ПОЧИТАНИЕ ГЕРОЕВ И ГЕРОИЧЕСКОЕ В ИСТОРИИ
В конце 1830-х гг. Карлейль прочитал несколько циклов публичных лекций, вызвавших большой интерес у аудитории. Последний из этих циклов, состоящий из 6 лекций (в русском переводе "бесед"), прочитанных им 5, 8, 12, 15, 19 и 22 мая 1840 г., был записан сразу после прочтения и издан отдельной книгой в 1841 г. под названием "О героях, почитании героев и героическом в истории" ("On Heroes, Hero-Worship and the Heroic in History"). И хотя, по свидетельству очевидцев, лекции в записи несколько проигрывали (Карлейль был прекрасным импровизатором), именно после этой книги он стал широко известен как оригинальный нравственный проповедник и даже пророк. На русском языке вышли три издания книги: в 1891, 1898 и 1908 гг. (все три в переводе В. И. Яковенко), причем первые два под названием "Герои и героическое в истории". Вокруг книги развернулась полемика и у нас, и на Западе. Вот, например, как оценивал ее основную идею известный французский философ и историк И. Тэн с его трезвым ("типологическим") подходом к историческим, прежде всего духовным, явлениям, который зачастую оставался в рамках позитивистской социологии ("Тэн ? вообще реалист", ? высказался однажды о нем В. В. Розанов): "И ангелы, и скоты ? создание одного творца, и идеальный героизм, как и всякая крайность, разрешается столбняком. Человеческой природе свойственны порывы, но с перерывами: мистицизм хорош, когда он непродолжителен. Только потрясающие события вызывают крайнее возбуждение. Нужны великие бедствия, чтобы явились великие люди, и, если вы жаждете узреть спасителей, ищите кораблекрушений. Если энтузиазм прекрасен, то причины и результаты его печальны, он только кризис, а здоровье дороже" (Тэн И. История английской литературы. М., 1904. Т. 5. С. 236). Напротив, некоторые представители русской интеллигенции пытались протянуть нить от романтической историографии Карлейля с ее "героями духа" к идеям обновления России на основе духовности (выявления и развития в личности ее духовных глубин, связанных с моралью, религией, искусством). Вот что писал о книге Карлейля в письме к брату будущий организатор сборника "Вехи" М. О. Гершензон: "Я думаю, что единственная необходимая строка во главе моего письма была бы та, которая заключала бы в себе название книги, которую я отодвинул от себя для того, чтобы писать письмо. В таком случае вместо слов: "Москва. 28 февр. 1892. Пятница. 9 часов вечера" ? я должен написать: "Карлейль. Герои"... В особенности же я должен это сделать сегодня, когда пишу под впечатлением лучшей книги, которая мне была нужна теперь и которая будет моим Евангелием, моей доброй вестью. Каждая книга на каждого из нас влияет тем сильнее, чем больше опорных точек она находит в запасе наших собственных мыслей" (Гершензон М. О. Письма к брату. М., 1927. С. 13). В одной из своих ранних работ Н. А. Бердяев выступил против попыток истолковать книгу Карлейля о героях в духе субъективно-социологических идей русского народника Н. К. Михайловского. "Это увлекательное в художественном и этическом отношении произведение, ? писал он, ? но его нельзя сравнивать не только с социологическими воззрениями г. Михайловского, который прямо высказывается против Карлейля и культа героев, но и с какими бы то ни было социологическими теориями, так как Карлейль... принадлежит к тому же типу писателей, что и Лев Толстой, Фр. Ницше, Дж. Рёскин и т. п. ... Мы... должны признать его одним из крупнейших художников-мыслителей, пожалуй, даже религиозных проповедников нашего века. Нужно обладать большим узколобием, чтобы отбросить Карлейля как никуда не годного писателя на том только основании, что он не выдерживает критики "экономического материализма" (Бердяев Н. Субъективизм и индивидуализм в общественной философии. Критический этюд о Н. К. Михайловском. Спб., 1901. С. 205). И на склоне лет в философской автобиографии Бердяев писал о том потрясении, которое он испытал при чтении этой книги Карлейля, повлиявшей на его духовное развитие (см.: Бердяев Н. Л. Самопознание. М., 1991. С. 88?89).
Текст книги публикуется по изданию: Карлейль Т. Герои, почитание героев и героическое в истории. 3-е изд. Спб., 1908. В нем в соответствии с английским оригиналом восстановлены фрагменты, опущенные или переформулированные переводчиком явно по цензурным соображениям. Все они отмечены в примечаниях.
С. 9* Речь идет о вышедшей в Лондоне в 1800 г. книге "An Account of an Embassy to the Court of the Teshoo Lama in Tibet, containing a Narrative of a Journey through Bootan and Part of Tibet" ("Отчет о посольстве в Тибет ко двору Тесхо-ламы, содержащий повествование о путешествии через Бутан и часть Тибета"). Ее автор ? капитан Сэмюэл Тернер, состоявший на службе в Ост-Индской компании. Книга сразу после ее выхода была переведена на французский и немецкий языки.
С. 10* В своей повести "Путешествие пилигрима" (или "Путь паломника") (1678) английский писатель Джон Беньян в аллегорической форме, исходя из пуританских представлений, изображает человеческую жизнь как поиски некоего "небесного града" (высшей правды) через преодоление разного рода искушений, соблазнов, опасностей. Под впечатлением от повести Беньяна А. С. Пушкин написал стихотворение "Странник" (1835), в к