ростого народа поразительно напоминает до сих пор исландский говор; его германизм имеет особую скандинавскую окраску. Они также ? "норманны", если в этом кто-либо может находить особую прелесть!
О главном божестве, Одине, мы будем говорить дальше; теперь же заметим следующее: главную суть скандинавского и в действительности всякого другого язычества составляет признание сил природы как деятелей олицетворенных, необычайных, божественных, как богов и демонов. Нельзя сказать, чтобы это было непостижимо для нас. Это детская мысль человека, раскрывающаяся сама собой, с удивлением и ужасом, перед вечно изумительной вселенной. В древнескандинавской системе мысли я вижу нечто чрезвычайно искреннее, чрезвычайно большое и мужественное. Совершенная простота, грубость, столь непохожая на легкую грациозность древнегреческого язычества, составляют отличительную особенность этой скандинавской системы. Она ? мысль; искренняя мысль глубоких, грубых, серьезных умов, глядящих открыто на окружающие их предметы. Подходить ко всем явлениям лицом к лицу, сердцем к сердцу составляет первую характерную черту всякой хорошей мысли во все времена. Не грациозная легкость, полузабава, как в греческом язычестве, а известная простоватая правдивость, безыскусственная сила, громадная, грубая искренность открываются здесь перед нами. Странное испытываешь чувство, переходя от наших прекрасных статуй Аполлона и веселых, смеющихся мифов к древнескандинавским богам, "варящим пиво", чтобы пировать вместе с Эгиром, ётуном моря, посылающим Тора добыть котелок в стране ётунов; и Тор после многочисленных приключений нахлобучивает котелок себе на голову, наподобие огромной шляпы, и, исчезая в нем совершенно, так что ушки котелка касаются его плеч, возвращается назад! Какая-то пустынная громадность, широкое, неуклюжее исполинство характеризуют эту скандинавскую систему; чрезмерная сила, совершенно еще невежественная', шагающая самостоятельно, без всякой чужой поддержки своими огромными, неверными шагами. Обратите внимание хотя бы только на этот первоначальный миф о творении. Боги, овладев убитым гигантом Ими-ром, гигантом, родившимся из "теплых ветров" и различных веществ, происшедших от борьбы мороза и огня, решили создать из него мир. Его кровь стала морем, его мясо ? землей, кости ? скалами; из его бровей они сделали свой Асгард ? жилище богов; череп его превратился в голубой свод величественной беспредельности, а мозг ? в облака. Какое гипербробдиньягское* дело! Мысль необузданная, громадная, исполинская, чудовищная; в свое время она будет укрощена и превратится в сосредоточенное величие, не исполиноподобное, но богоподобное, более могучее, чем исполинство, в величие Шекспиров и Гёте! Эти люди такие же наши прародители в духовном отношении, как и в телесном.
Мне нравится также их представление о дереве Иггдрасиль*. Всю совокупность жизни они представляли себе в виде дерева. Иггдрасиль, ясень, древо жизни, глубоко прорастает своими корнями в царство Хели или смерти*; вершина его ствола достигает высокого неба; его ветви распространяются над всей вселенной; таково древо жизни. У корней его, в царстве смерти, восседают три норны, судьбы, ? прошедшее, настоящее и будущее, ? они орошают корни дерева водою из священного источника. Его "ветви" с распускающимися почками и опадающими листьями ? события, дела выстраданные, дела содеянные, катастрофы ? распространяются над всеми странами и на все времена. Не представляет ли каждый листик его отдельной биографии, каждое волоконце ? поступка или слова? Его ветви ? это история народов. Шелест, производимый листьями, ? это шум человеческого существования, все более возрастающий, начиная с древних времен. Оно растет; дыхание человеческой страсти слышится в его шелесте; или же бурный ветер, потрясая его, завывает, подобно голосу всех богов. Таков Иггдрасиль, древо жизни. Оно ? прошедшее, настоящее и будущее; то, что сделано, что делается, что будет делаться ? "бесконечное спряжение глагола делать". Вдумываясь в то, какой круговорот совершают человеческие дела, как безысходно перепутывается каждое из них со всеми другими, ? как слово, сказанное мною сегодня вам, вы можете встретить не только у Ульфилы Готского, но в речах всех людей, с тех пор как заговорил первый человек, ? я не нахожу сравнения более подходящего для данного случая, чем это дерево. Прекрасная аналогия; прекрасная и величественная. "Механизм вселенной" ? увы, думайте о нем лишь контраста ради!
Итак, довольно странным кажется это древнескандинавское воззрение на природу; довольно значительно отличается оно от того, какого придерживаемся мы. Каким же образом оно сложилось? На это не любят отвечать особенно точно! Одно мы можем сказать: оно возникло и головах скандинавов; в голове прежде всего первого скандинава, который отличался оригинальной силой мышления; первого скандинавского "гениального человека", как нам следует его назвать! Бесчисленное множество людей прошло, совершая свой путь во вселенной со смутным, немым удивлением, какое могут испытывать даже животные, или же с мучительным, бесплодно вопрошающим удивлением, какое чувствуют только люди, пока не появился великий мыслитель, самобытный человек, прорицатель, ? оформленная и высказанная мысль пробудила дремавшие способности всех людей и вызвала у них также мысль. Таков всегда образ воздействия мыслителя, духовного героя. Все люди были недалеки от того, чтобы сказать то, что сказал он; все желали сказать это. У всякого пробуждается мысль как бы от мучительного заколдованного сна и стремится к его мысли и отвечает ей: да, именно так! Великая радость для людей, точно наступление дня после ночи. Не есть ли это для них действительно пробуждение от небытия к бытию, от смерти к жизни? Такого человека мы до сих пор чтим, называем его поэтом, гением и т. п.; но для диких людей он был настоящим магом, творцом неслыханного, чудесного блага, пророком, богом! Раз пробудившись, мысль уже не засыпает более, она развивается в известную систему мыслей, растет от человека к человеку, от поколения к поколению, пока не достигает своего полного развития, после чего эта система мысли не может уже более расти и должна уступить место другой.
Для древнескандинавского народа таким человеком, как мы представляем это себе, был человек, называемый теперь Одином, главный скандинавский бог; учитель и вождь души и тела; герой с заслугами неизмеримыми, удивление перед которым, перейдя все известные границы, превратилось в обожание. Разве он не обладает способностью отчеканивать свою мысль и многими другими, до сих пор еще вызывающими удивление способностями? Так именно, с беспредельною благодарностью должно было чувствовать грубое скандинавское сердце. Разве не разрешает он для них загадку сфинкса этой вселенной, не внушает им уверенности в их собственную судьбу здесь, на земле? Благодаря ему они знают теперь, что должны делать здесь и чего должны ожидать впоследствии. Благодаря ему существование их стало-явственным, мелодичным, он первый сделал их жизнь живою! Мы можем называть этого Одина, прародителя скандинавской мифологии, Одином или каким-либо другим именем, которое носил первый скандинавский мыслитель, пока он был человеком среди людей. Высказывая свое воззрение на вселенную, он тем самым вызывает подобное же воззрение в умах всех; оно растет, постоянно развиваясь, и его придерживаются до тех пор, пока считают достойным веры. Оно начертано в умах всех, но невидимо, как бы симпатическими чернилами, и при его слове проявляется с полной ясностью. Не составляет ли во всякую мировую эпоху пришествие в мир мыслителя великого события, порождающего все прочее?
Мы не должны забывать еще одного обстоятельства, объясняющего отчасти путаницу скандинавских "Эдд". Они составляют, собственно, не одну связную систему мысли, а наслоение нескольких последовательных систем. Все это древнескандинавское верование, по времени своего происхождения, представляется нам в "Эдде" как бы картиной, нарисованной на одном и том же полотнище; но в действительности это вовсе не так. Здесь мы имеем дело скорее с целым рядом картин, находящихся на всевозможных расстояниях, помещенных во всевозможных глубинах, соответственно последовательному ряду поколений, пришедших с тех пор, как верование впервые было возвещено. Каждый скандинавский мыслитель, начиная с первого, внес свою долю в эту скандинавскую систему мысли; постоянно перерабатываемая и осложняемая новыми прибавлениями, она представляет в настоящее время соединенный труд всех их. Никто и никогда не узнает теперь, какова была ее история, какие изменения претерпевала она, переходя от одной формы к другой, благодаря вкладам разных мыслителей, следовавших один за другим, пока не достигла своей окончательной полной формы, какую мы видим в "Эдде": эти соборы в Трапезунде, соборы в Триенте, эти Афанасии, Данте, Лютеры, все они погрузились в непробудный мрак ночи, не оставив по себе никакого следа! И все знание наше в данном случае должно ограничиться только тем, что система эта имела подобную историю. Всякий мыслитель, где бы и когда бы он ни появился, вносит в сферу, куда направляется его мысль, известный вклад, новое приобретение, производит перемену, революцию. Увы, не погибла ли для нас и эта величественнейшая из всех революций, "революция", произведенная самим Одином, как погибло все остальное! Какова история Одина? Как-то странно даже говорить, что он имел историю; что этот Один в своем диком скандинавском одеянии, со своими дикими глазами и бородой, грубою скандинавскою речью и обращением, был такой же человек, как и мы; что у него были те же печали и радости, что и у нас; те же члены, те же черты лица, ? одним словом, что, в сущности, это был абсолютно такой же человек, как и мы; и он совершил такое громадное дело! Но дело, большая часть дела, погибло, а от самого творца осталось только имя. "Wednesday" (среда), скажут люди потом, то есть день Одина! Об Одине история не знает ничего. Относительно его не сохранилось ни одного документа, ни малейшего намека, стоящего того, чтобы о нем говорить.
Положим, Снорри самым невозмутимым, почти деловым тоном рассказывает в своем "Хеймскрингле"*, как Один, героический князь, княживший в местности близ Черного моря, с двенадцатью витязями и многочисленным народом был стеснен в своих границах; как он вывел этих асов (азиатов) из Азии и после доблестной победы остался жить в северной части Европы; как он изобрел письмена, поэзию и т. п. и мало-помалу стал почитаться скандинавами как главное божество, а двенадцать витязей превратились в двенадцать его сыновей, таких же богов, как и он сам. Снорри нисколько не сомневается во всем этом. Саксон Грамматик, весьма замечательный норманн того же века, обнаруживает еще меньше сомнений: он не колеблясь признает во всяком отдельном мифе исторический факт и передает его как земное происшествие, имевшее место в Дании или где-либо в другом месте. Торфеус, осторожный ученый, живший несколько столетий спустя, вычисляет даже соответствующие даты. Одш1, говорит он, пришел в Европу около 70 года до Р. X. Но обо всех подобных утверждениях я не стану ничего говорить здесь: они построены на одних только недостоверностях, и потому их невозможно поддерживать в настоящее время. Раньше, много раньше, чем в 70 году! Появление Одина, его отважные похождения, вся его земная история, вообще его личность и среда, окружавшая его, поглощены навеки для нас неведомыми тысячелетиями.
Мало того, немецкий археолог Гримм* отрицает даже, чтобы существовал когда бы то ни было какой-то человек Один. Свое мнение он доказывает этимологически. Слово "Вотан", представляющее первоначальную форму слова "Один", встречается часто у всех народов тевтонского племени как название главного божества. Оно имеет, по Гримму, общее происхождение с латинским словом "vadere", английским "wade" и т. п., означает первоначально movement (движение), источник движения, силу и является вполне подходящим словом для наименования величайшего бога, а не человека. Слово это, говорит он, означает божество у саксов, германцев и всех тевтонских народов; все прилагательные, произведенные от него, означают божественный, верховный или вобще нечто, свойственное главному божеству. Довольно правдоподобно! Мы должны преклониться перед авторитетом Гримма, перед его этимологическими познаниями. Будем считать вполне решенным, что Вотан означает силу движения. Но затем спросим, почему же это слово не может служить также названием героического человека и двигателя, как оно служит названием божества? Что же касается прилагательных и слов, произведенных от него, то возьмем, например, испанцев: разве они, под влиянием своего всеобщего удивления перед Лопе, не выражались так: "Лопе-цветок", "Лопе-дама", в тех случаях, когда цветок или женщина поражали их своею необычайной красотою? Затем, если бы подобная привычка просуществовала долгое время, то слово "Лопе" превратилось бы в Испании в прилагательное, означающее также божественный. Действительно, Адам Смит в своем "Опыте о языке"* высказывает предположение, что все прилагательные произошли именно таким образом: какой-либо предмет, ярко выделяющийся своей зеленой окраской, получает значение нарицательного имени "зеленое" и тогда уже всякий предмет, отличающийся таким же признаком, например дерево, называется "зеленым деревом", подобно тому как мы до сих пор еще говорим: "the steam coach" (паровоз; букв, карета, движимая паром), как и "four-horse coach" (карета, запряженная четверкой) и т. д. Все коренные прилагательные, по Смиту, образовались именно таким образом: сначала они были существительными и служили наименованием предметов. Но не можем же мы позабыть человека из-за подобных этимологических выкладок. Конечно, существовал первый учитель и вождь; конечно, должен был существовать в известную эпоху Один, осязаемый, доступный человеческим чувствам, не как прилагательное, а как реальный герой с плотью и кровью! Голос всякой традиции, история или эхо истории, подтверждая все то, к чему приходим мы теоретически, убеждают нас окончательно в справедливости этого.
Каким образом человека Одина стали считать богом, главным божеством, это, конечно, вопрос, о котором никто не взялся бы говорить в догматическом тоне. Его народ, как я сказал, не знал никаких границ в своем удивлении перед ним; он не знал в ту пору еще никакого мерила, чтобы измерить свое удивление. Представьте себе, ваша собственная благородная, сердечная любовь к кому-либо из величайших людей настолько разрастается, что переходит всякие границы, наполняет и затопляет все поле вашей мысли! Или, вообразите, этот самый человек Один, так как всякая великая, глубокая душа с ее вдохновением, с ее таинственными приливами и отливами предвидения и внушений, нисходящих на нее неизвестно откуда, представляет всегда загадку, в некотором роде ужас и изумление для самой себя, почувствовал, быть может, что он носит в себе божество, что он ? некоторая эманация Вотана, "движения"', высшей силы и божества, прообразом которого выступала для его восхищенного воображения вся природа, почувствовал, что некоторая эманация Вотана живет здесь, в нем! И нельзя сказать, чтобы ему неизбежно приходилось при этом лгать; он просто лишь заблуждался, высказывая самое достоверное, что только было ему известно. Всякая великая душа, всякая искренняя душа не знает, что она такое, и то возносится на высочайшую высоту, то ниспровергается в глубочайшую бездну; менее всего другого человек может измерить самого себя! То, за что принимают его другие, и то, чем он кажется самому себе, по собственным догадкам, эти два заключения странным образом воздействуют одно на другое, определяются одно через другое. Все люди благоговейно удивляются ему; его собственная дикая душа преисполнена благородного пыла и благородных стремлений, хаотического бурного мрака и славного нового света; чудная вселенная блещет вокруг него во всей своей божественной красоте, и нет человека, с которым когда-либо происходило бы что-нибудь подобное, ? что же он мог думать после всего этого о самом себе, кто он? Вотан? Все люди отвечали: "Вотан!"
А затем подумайте, что делает одно только время в подобных случаях: как человек, если он был велик при жизни, становится еще в десять раз более великим после своей смерти. Какую безмерно увеличивающую камеру-обскуру представляет традиция! Как всякая вещь увеличивается в человеческой памяти, в человеческом воображении, когда любовь, поклонение и все, чем дарит человеческое сердце, оказывают тому свое содействие. И притом во тьме, при полном невежестве, без всякой хронологии и документов, при совершенном отсутствии книги и мраморных надписей: лишь то там, то здесь несколько немых, надгробных памятников. Но ведь там, где вовсе нет книг, великий человек лет через тридцать?сорок становится мифическим, так как все современники, знавшие его, вымирают. А через триста, а через три тысячи лет!.. Всякая попытка теоретизировать о подобных вопросах принесет мало пользы; эти вопросы не укладываются в теоремы и диаграммы; логика должна знать, что она не может решить их. Удовлетворимся тем, если мы можем разглядеть в отдалении, в самой крайней дали, некоторое мерцание как бы некоего незначительного реального светила, находящегося в центре этого громадного изображения камеры-обскуры; если мы разглядим, что центр всей картины составляет вовсе не безумие или ничто, но здравый смысл и нечто.
Этот свет, возжженный в громадной, погруженной во тьму пучине скандинавской души, но в пучине живой, ожидающей только света, ? этот свет, по моему мнению, представляет центр всего. Как затем он будет гореть и распространяться, какие примет формы и цвета, рассеиваясь удивительным образом на тысячу ладов, ? это зависит не столько от него самого, сколько от народного духа, его воспринимающего. Цвет и форма света изменяются в зависимости от призмы, через которую он проходит. Странно подумать, как самый достоверный факт в глазах разных людей принимает самые разнообразные формы сообразно природе человека! Я сказал: серьезный человек, обращаясь к своим братьям-людям, неизбежно всегда утверждает то, что кажется ему фактом, реальным явлением природы. Но то, каким образом он понимает это явление или факт, то, какого именно рода фактом становится он для него, ? изменилось и изменяется согласно его собственным законам мышления, глубоким, трудноуловимым, но вместе с тем всеобщим, вечно деятельным законам. Мир природы для всякого человека является фантазией о самом себе; мир этот представляет многосложный "образ его собственной мечты". Кто скажет, благодаря каким невыразимым тонкостям спиритуального закона все эти языческие басни получают ту или иную форму! Число двенадцать, наиболее делимое, ? его можно делить пополам, на четыре части, на три, на шесть, ? самое замечательное число; этого было достаточно, чтобы установить двенадцать знаков Зодиака, двенадцать сыновей Одина и бесчисленное множество других "двенадцать". Всякое неопределенное представление о числе имеет какую-то тенденцию к двенадцати. То же следует сказать относительно всякого другого предмета. И притом все это делается совершенно бессознательно, без малейшей мысли о каких бы то ни было "аллегориях"! Бодрый и ясный взгляд этих первых веков, должно быть, быстро проникал в тайну отношений вещей и вполне свободно подчинялся их власти. Шиллер находит в "поясе Венеры"* возвышенную эстетическую правду относительно природы всего прекрасного; при этом интересно: он не старается дать понять, что древнегреческие мифологи имели какой-то умысел прочесть лекцию по "критической философии"!.. В конце концов мы должны покинуть эти беспредельные сферы. Неужели же мы не можем представить себе, что Один существовал в действительности? Правда, заблуждение было, не малое заблуждение, но настоящий обман, пустые басни, предумышленные аллегории, ? нет, мы не поверим, чтобы наши отцы верили в них.
Руны Одина имеют большое значение для характеристики его личности. Руны и "магические" чудеса, которые он делал при помощи их, занимают выдающееся место в традиционном рассказе об Одине. Руны ? это скандинавский алфавит; предполагают, что Один был изобретателем письмен, равно как и магии для своего народа! Выражать незримую мысль, существующую в человеке, посредством написанных букв, ? это величайшее изобретение, какое только сделал когда-либо человек. Это в некотором роде вторая речь, почти такое же чудо, как и первая. Вспомните удивление и недоверие перуанского царя Атагуальпы*, когда он заставил караулившего его испанского солдата нацарапать на ногте своего большого пальца слово Dios*, чтобы он мог затем, показав эту надпись следующему солдату, убедиться, действительно ли возможно подобное чудо. Если Один ввел среди своего народа письмена, то он способен был совершить волшебство.
Рунические письмена представляли, по-видимому, самобытное явление среди древних скандинавов. Это не финикийский алфавит, а оригинальный скандинавский. Снорри рассказывает далее, что Один создал также и поэзию, музыку человеческой речи, как он создал это удивительное руническое написание последней. Перенеситесь мысленно в далекую, детскую эпоху жизни народов. Первое прекрасное солнечное утро нашей Европы, когда все еще покоится в свежем, раннем сиянии величественного рассвета, и Европа впервые начинает мыслить, существовать! Изумление, упование; бесконечное сияние упования и изумления, словно сияние мыслей юного ребенка, в сердцах этих мужественных людей! Мужественные сыны природы, ? и среди них появляется человек, он не просто дикий вождь и борец, видящий своими дико сверкающими глазами, что надлежит делать, и своим диким, львиным сердцем дерзающий и делающий должное, но и поэт; он воплощает в себе все, что мы понимаем под поэтом, пророком, великим искренним мыслителем и изобретателем, и кем всегда бывает всякий истинно великий человек. Герой является героем во всех отношениях ? в своей душе и в своей мысли прежде всего. Этот Один знал, по-своему, грубо, полуотчетливо, что ему сказать. Великое сердце раскрылось, чтобы воспринять в себя великую вселенную и жизнь человеческую и сказать великое слово по этому поводу. Это ? герой, говорю я, на свой собственный грубый образец, человек мудрый, одаренный, с благородным сердцем. И теперь, если мы до сих пор удивляемся подобному человеку преимущественно перед всеми другими, то как же должны были относиться к нему дикие скандинавские умы, у которых впервые пробудилась мысль! Для них (дотоле они не имели соответствующего слова) он был благородный и благороднейший; герой, пророк, бог; Вотан, величайший из всех. Мысль остается мыслью, все равно, выговаривают ли ее по складам или связной речью. По существу, я допускаю, что этот Один, вероятно, был создан из той же материи, как и громадное большинство людей. В его диком, глубоком сердце ? великая мысль! Не составляют ли грубые слова, членораздельно произнесенные им, первоначальных корней тех английских слов, которые мы употребляем до сих пор? Он работал, таким образом, в этой темной стихии. Но он являл собою свет, зажженный в ней; свет разума, грубое благородство сердца, единственный род света, какой мы знаем поныне; он герой, как я представляю: он должен был светить здесь и хоть как-то освещать свою темную стихию, что и до сих пор составляет нашу всеобщую задачу.
Мы представляем его себе в виде типичного скандинава, самого настоящего тевтона, какого только эта раса производила до сих пор. Грубые скандинавские сердца пылали к нему безграничным удивлением, обожанием. Он составляет как бы корень многочисленных великих деяний; плоды, принесенные им, произрастают из глубины прошедших тысячелетий на всем поле тевтонской мысли. Наше слово "среда" (Wednesday), не означает ли оно до сих пор, как я уже заметил, дня Одина? Wednesbury, Wansborough, Wanstead, Wandsworth, ? Один, разрастаясь, проник также и в Англию, ? все это лишь листья от того же корня! Он был главным божеством для всех тевтонских народов, их идеалом древнескандинавского мужа; таким образом они действительно выражали удивление перед своим скандинавским идеалом; такова была его судьба в этом мире.
Итак, если Один-человек исчез совершенно, то осталась его громадная тень, до сих пор лежащая на всей истории его народа. Ибо раз этот Один был пришли богом, то легко понять, что вся скандинавская система воззрений на природу или их туманная бессистемность, какова бы она ни была до тех пор, должна была начать развиваться с этого момента совершенно иначе и расти, следуя иным, новым путям. То, что узнал Один и чему он поучал своими рунами и рифмами, весь тевтонский народ принял к сердцу и продолжал двигать вперед. Его образ мыслей стал их образом мыслей. Такова и до сих пор, лишь складывающаяся при иных условиях, история всякого великого мыслителя. Самая эта скандинавская мифология, в своих неясных гигантских очертаниях похожая на громадное отражение камеры-обскуры, которое падает из мертвенных глубин прошедшего и покрывает собою всю северную часть небосклона, ? не есть ли она в некотором роде отражение этого человека Одина? Гигантское отражение его настоящего облика, отчетливо или неотчетливо обрисованное здесь, но слишком расширенное и поэтому неясное! Да, мысль, говорю я, всегда остается мыслью. Нет великого человека, который жил бы напрасно. История мира есть лишь биографии великих людей.
Я нахожу что-то весьма трогательное в этом первобытном образе героизма, в этой безыскусственности, беспомощности и вместе с тем глубочайшей сердечности, с какими люди относились тогда к герою. Никогда почитание не имело такого беспомощного, по внешнему виду, характера, но вместе с тем это было самое благородное чувство, в той или другой форме столь же неизменно существующее, как неизменно существует и сам человек. Если бы я мог показать в какой бы то ни было мере то, что я глубоко ощущаю уже с давних пор, а именно, что чувство это есть жизненный элемент человечества, душа человеческой истории в нашем мире, то я достиг бы главной цели своих настоящих бесед. Мы не называем теперь богами наших великих людей, мы не удивляемся перед ними безгранично; о нет, довольно-таки ограниченно! Но если бы мы не имели вовсе великих людей, если бы мы совершенно не удивлялись им, то было бы еще гораздо хуже.
Этот бедный скандинавский культ героев, все это древнескандинавское воззрение на природу, приспособление к ней имеют для нас непреходящую ценность. Детски-грубое понимание божественности природы, божественности человека; крайне грубое, но вместе с тем глубоко прочувствованное, мужественное, исполинское, предвещающее уже, в какого гиганта-человека вырастет это дитя! Понимание это было истиной, но теперь оно уже более не истина. Не представляется ли оно вам как бы сдавленным, едва слышным голосом давно погребенных поколений наших собственных отцов, вызванных из вековечных глубин пред лицо наше, пред лицо тех, в чьих жилах все еще течет их кровь. "Вот, ? говорят они, ? то, что мы думали о мире; вот то представление, то понятие, какое только мы могли составить себе об этой великой тайне жизни мира. Не относитесь презрительно к ним. Вы ушли далеко вперед от такого понимания, перед вами расстилаются более широкие и свободные горизонты, но вы также не достигли еще вершины. Да, ваше понимание, каким бы широким оно ни казалось, все еще частичное, несовершенное понимание; дело идет о предмете, которого ни один человек никогда, ни во времени, ни вне времени, не поймет; будут проходить все новые и новые тысячелетия, а человек будет снова и снова бороться за понимание лишь какой-либо новой частности; этот предмет больше человека, он не может быть понят им, это ? бесконечный предмет!"
Сущность скандинавской мифологии, как и всякой языческой мифологии вообще, заключается в признании божественности природы и в искреннем общении человека с таинственными, невидимыми силами, обнаруживающимися в мировой работе, совершающейся вокруг него. И эта сторона, сказал бы я, в скандинавской мифологии выражается более искренне, чем во всякой другой из известных мне; искренность представляет ее великое характерное отличие. Более глубокая (значительно более глубокая) искренность примиряет нас с полным отсутствием в ней древнегреческой грации. Искренность, я думаю, лучше, чем грация. Я чувствую, что эти древние скандинавы смотрели на природу открытыми глазами и открытой душой; крайне серьезные, честные; словно дети, но вместе с тем и словно мужи; с великой сердечной простотой, глубиной и свежестью, правдиво, любовно, бесстрашно восхищаясь. Поистине, доблестная, правдивая раса людей древних времен. Всякий согласится, что подобное отношение к природе составляет главный элемент язычества; отношение же к человеку, моральный долг человека, хотя и он не отсутствует вполне в язычестве, является главным элементом уже более чистых форм религии. Это действительно великое различие, составляющее эпоху в человеческих верованиях; здесь проходит великая демаркационная линия, разделяющая разные эпохи в религиозном развитии человечества. Человек прежде всего устанавливает свои отношения к природе и ее силам, удивляется им и преклоняется перед ними; а затем уже, в более позднюю эпоху, он узнает, что всякая сила представляет моральное явление, что главной задачей для него является различение добра от зла, того, что "ты должен", от того, чего "ты не должен ".
Относительно всех этих баснословных описаний, встречающихся в "Эддах", как было уже сказано, вероятнее всего будет допустить, что они позднейшего происхождения; вероятнее всего, что они с самого же начала не имели особенно важного значения для древних скандинавов, представляя нечто вроде игры поэтического воображения. Аллегория и поэтические описания, как я сказал выше, не могут составлять религиозного верования, сначала должна быть вера сама по себе, и тогда уже вокруг нее нарастает аллегория, как надлежащее тело нарастает вокруг своей души. Древнескандинавское верование, я весьма склонен допустить, подобно другим верованиям, было наиболее действенным главным образом в период своего безмолвного состояния, когда о нем еще не толковали много и вовсе не слагали песен.
Сущность практического верования, какое человек в ту пору мог иметь и которое можно открыть в этих, подернутых туманом материалах, представляемых "Эддами", в фантастически нагроможденной чдесь массе всяческих утверждений и традиций, в их музыкальных мифах, сводилось, по всей вероятности, лишь к следующему: к вере в валькирий и в чертог Одина (вальхаллу), в непреложный рок и в то, что человеку необходимо быть храбрым. Валькирии ? избранные девы убитых. Неумолимая судьба, которую бесполезно было бы пытаться преклонить или смягчить, решала, кто должен быть убит; это составляло основной пункт для верующего скандинава, как и для всякого серьезного человека повсюду, для Магомета, Лютера, Наполеона. Для всякого такого человека верование в судьбу лежит у самого основания жизни; это ткань, из которой вырабатывается вся система его мысли. Возвращаюсь к валькириям; эти избранные девы ведут храбреца в надзвездный чертог Одина; только подлые и раболепствующие погружаются в царство Хели, богини смерти. Таков, по моему мнению, дух всего древнескандинавского верования. Скандинавы в глубине своего сердца понимали, что необходимо быть храбрым, что Один не обнаружит к ним ни малейшей благосклонности, что, напротив, он будет их презирать и отвергнет, если они не будут храбры. Подумайте также, не заключают ли эти мысли в себе чего-либо ценного? Это ? вечная обязанность, имеющая силу в наши дни, как и в те времена, обязанность быть храбрым. Храбрость все еще имеет свою ценность. Первая обязанность человека до сих пор все еще заключается в подавлении страха. Мы должны освободиться от страха; мы не можем вообще действовать, пока не достигнем этого. До тех пор, пока человек не придавит страха ногами, поступки его будут носить рабский характер, они будут не правдивы, а лишь правдоподобны: сами его мысли будут ложны, он станет мыслить целиком, как раб и трус. Религия Одина, если мы возьмем ее подлинное зерно, остается истинной и по сей час. Человеку необходимо быть и он должен быть храбрым; он должен идти вперед и оправдать себя как человека, вверяясь непоколебимо указанию и выбору высших сил, и прежде всего совершенно не бояться. Теперь, как и всегда, он лишь настолько человек, насколько побеждает свой страх*.
Несомненно, отвага древних скандинавов носила крайне дикий характер. Снорри говорит, что они считали позором и несчастьем умереть не на поле битвы, и, когда приближалась естественная смерть, они вскрывали свои раны, дабы Один мог признать в них воинов, павших в борьбе с врагом. Скандинавский князь при наступлении смерти приказывал перенести себя на корабль; затем на корабле раскладывали медленный огонь и пускали его в море с распущенными парусами; когда он выплывал на открытый простор, то пламя охватывало его и высоко вздымалось к небу; таким образом достойно хоронили себя древние герои, одновременно на небе и на океане! Дикая, кровавая отвага; но тем не менее отвага своего рода; смелость же во всяком случае лучше, чем отсутствие всякой отваги. А в древних морских князьях какая неукротимая суровая энергия! Они, как я представляю их себе, молчаливы; губы их сжаты; сами не сознавая своей беззаветной храбрости, эти люди не страшатся бурного океана с его чудовищами, не боятся ни людей, ни вещей; прародители наших Блейков и Нельсонов! У скандинавских морских князей не было своего Гомера, который бы воспел их, а между тем отвага Агамемнона представляется незначительной, и плоды, принесенные ею, ничтожными по сравнению с отвагою некоторых из них, например Рольфа. Рольф или Роллон, герцог нормандский, дикий морской князь, до сих пор принимает известное участие в управлении Англией*.
Даже эти дикие морские скитания и битвы, длившиеся в течение стольких поколений, имели свой смысл. Необходимо было удостовериться, какая группа людей обладала наибольшей силой, кто над кем должен был господствовать. Между повелителями Севера я нахожу также князей, носивших титул "лесовалителей", лесных князей-рубщиков. В этом титуле кроется большой смысл. Я предполагаю, что многие из них, в сущности, были такие же хорошие лесные рубщики, как и воины, хотя скальды говорят преимущественно о последнем и тем вводят в немалое заблуждение некоторых критиков; ибо ни один народ не мог бы никогда прожить одной только войной, так как подобное занятие не представляется достаточно производительным! Я предполагаю, что истинно хороший воин был чаще всего также и истинно хорошим дровосеком, истинно хорошим изобретателем, знатоком, деятелем и работником на всяческом поприще, так как истинная отвага, вовсе не похожая на жестокость, составляет основу всего. Это было самое законное проявление отваги; она ополчалась против непроходимых девственных лесов, против жестоких темных сил природы, чтобы победить природу. Не продолжаем ли и мы, их потомки, идти с тех пор все дальше и дальше в том же направлении? Если бы такая отвага могла вечно воодушевлять нас!
Человек Один, обладавший словом и сердцем героя и силой производить впечатление, ниспосланной ему с неба, раскрыл своему народу бесконечное значение отваги, указал, как благодаря ей человек становится богом, и народ его, чувствуя в сердце своем отклик на эту проповедь, поверил в его миссию и признал ее тем, что послано небом, а его самого, принесшего им эту весть, божеством. Вот что, по моему мнению, составляет первоначальный зародыш древнескандинавской религии, из которого естественным порядком выросли всякого рода мифы, символические обряды, умозрения, аллегории, песни и саги. Выросли, ? как странно! Я назвал Одина маленьким светилом, горящим и распространяющим свой преобразующий свет в громадном водовороте скандинавских потемок. Однако это были, заметьте, потемки живые. Это был дух всего скандинавского народа, пылкий, не получивший еще вполне определенного выражения, не культивированный, но жаждущий всего лишь найти себе членораздельное выражение и вечно двигаться все вперед и вперед по этому пути! Живое учение растет и растет; первоначальное зерно ? существенное дело: каждая ветвь, склоняясь вниз, врастает в землю и становится новым корнем; таким образом, при бесконечных повторениях мы получаем целый лес, целую заросль, порожденную всего лишь одним зернышком. Не была ли поэтому вся древнескандинавская религия до известной степени тем, что мы назвали "непомерно громадным отражением этого человека"? Критики находят в некоторых скандинавских мифах, как, например, рассказе о творении и т. п., сходство с индусскими мифами. Корова Аудумла, "слизывающая иней со скал"*, напоминает им что-то индусское. Индусская корова, перенесенная в страну морозов! Довольно правдоподобно; действительно, мы можем не колеблясь допустить, что подобные представления, взятые из самых отдаленных стран и из самых ранних эпох, окажутся родственными. Мысль не умирает, а только изменяется. Первый человек, начавший мыслить на этой нашей планете, был первоначальным творцом всего. И затем также второй человек, третий человек; ? нет, всякий истинный мыслитель до настоящих дней является в некотором роде Одином, он научает людей своему образу мышления, бросает отражение своего собственного лика на целые периоды мировой истории.
Я не располагаю достаточным временем, чтобы говорить здесь о характерных особенностях поэзии и отличительных достоинствах древнескандинавской мифологии, что к тому же и мало касается интересующего нас предмета. Некоторые дикие пророчества, встречаемые нами здесь, как, например, "Прорицание вёльвы"* в "Старшей Эдде", имеют иносказательный, страстный, сибиллистический характер. Но это ? сравнительно праздные добавления к главному содержанию, добавления позднейших скальдов, людей, так сказать, развлекавшихся тем, что представляет главное содержание, а между тем их-то песни преимущественно и сохранились. В позднейшие века, я полагаю, они пели свои песни, создавали поэтические символы, как рисуют теперь наши современные художники-живописцы то, что не исходит уже более из самой глубины их сердца, что вовсе даже не лежит в их сердце. Этого обстоятельства никогда не следует упускать из виду.
Грей в своих заметках относительно древнескандинавских легенд не дает нам, собственно, никакого понятия о них; не больше, чем Поп о Гомере. Это вовсе не мрачный квадратный дворец из необтесанного черного мрамора, объятый ужасом и страхом, как представляет себе Грей; нет, древнескандинавское мировоззрение дико и невозделанно, как северные скалы и пустыни Исландии; но среди всех ужасов ? сердечность, простота, даже следы доброго юмора и здоровой веселости. Мужественное сердце скандинавов не отзывалось на театральную выспренность, они не имели времени для того, чтобы предаваться трепету. Мне очень нравится их здоровая простота, их правдивость, прямота их понимания. Тор "хмурит брови"; охваченный истинно скандинавским гневом, "сжимает в руке своей молот с такой силой, что суставы пальцев побелели". Прекрасно обрисовывается также чувство жалости, чистосердечной жалости. Бальдр, "белый бог", умирает, прекрасный, благодетельный бог-солнце. Все в природе было испытано, но действительного лекарства не нашлось, и он умер. Фритта, мать его, посылает Хермода разыскать и повидать его; девять дней и девять ночей он ездит по темным, глубоким долинам, в лабиринте мрака; приезжает к мосту с золотой кровлей; сторож говорит: "Да, Бальдр проходил тут, но царство смерти там, внизу, далеко на север". Хермод едет дальше, проскакивает за ворота преисподней, ворота Хели; видит действительно Бальдра, говорит с ним; Бальдр не может быть освобожден. Неумолимая Хель не отдает его ни Одину, ни другому богу. Прекрасный, благородный должен остаться здесь. Его жена изъявляет добровольное согласие идти и умереть вместе с ним. Они навсегда останутся там. Он посылает свое кольцо Одину, а Нанна, его жена, посылает свой наперсток Фритте на память. О горе!..
В самом деле, отвага всегда бывает также источником настоящей жалости, истины и всего великого и доброго, что есть в человеке. В этих фигурах нас сильно привлекает здоровая, безыскусная мощь древнескандинавского сердца. Разве не служит признаком правдивой честной мощи, говорит Уланд, написавший прекрасный "Опыт" о Торе, что древнескандинавское сердце находит себе друга в боге-Громе; что оно не' страшится его грома и не бежит в страхе от него, но знает, что зной лета, прекрасного славного лета, должен неизбежно сопровождаться и будет сопровождаться громом? Древнескандинавское сердце любит Тора и его молот-молнию, играет с ним. Тор, летний зной, бог мирной деятельности, так же как и грома. Он ? друг крестьянина. Его верный слуга и спутник ? Тьяльви, ручной труд. Тор сам занимается всякого рода грубой ручной работой, он не гнушается никаким плебейским занятием; время от времени он делает набеги в страну ётунов, тревожит этих хаотических чудовищ мороза, покоряет их или, по крайней мере, ставит в затруднительное положение и наносит им урон. В некоторых из этих рассказов слышится сильный и глубокий юмор.
Тор, как мы видели, отправляется в страну ётунов, чтобы отыскать котелок Имира, необходимый богам, пожелавшим варить пиво. Выходит Имир, огромный исполин, с седой бородой, запорошенной инеем и снегом; от одного взгляда его глаз столбы превращаются в щепы; Тор, после долгих усилий и возни, схватывает котелок и нахлобучивает его себе на голову; "ушки котелка доходили ему до плеч". Скандинавский скальд не прочь любовно пошутить над Тором. Это тот самый Имир, коровы и быки которого, как открыли критики, представляют ледяные глыбы. Огромный, неотесанный гений-бробдиньяг, которому недостает только дисциплины, чтобы стать Шекспиром, Данте, Гёте! Все эти деяния древнескандинавских героев давно уже отошли в область прошлого: Тор, бог грома, превратился в Джека-победоносца, поражавшего исполинов*; но дух, наполнявший их, все еще сохраняется. Как странно все растет, и умирает, и не умирает! За некоторыми побегами этого великого мирового дерева скандинавского верования возможно проследить до сих пор. Этот бедный Джек, вскормленник, в своих чудодейственных башмаках-скороходах, платье, сотканном из тьмы, со шпагой, пронзающей все преграды, ? один из таких отпрысков. Этин-деревенщина и тем более красный Этин из Ирландии* в шотландских балладах, оба они пришли из скандинавских стран; Этин, очевидно, это тот же ёгун. Шекспировский Гамлет ? также отпрыск того же мирового дерева, в чем, по-видимому, не может быть никакого сомнения. Гамлет, Амлет, я нахожу, есть в действительности мифическое лицо; его трагедия, отравление отца, отравление во сне посредством нескольких капель яда, влитых в ухо, и все остальное ? это также скандинавский миф! Старик Саксон превратил его, как он имел обыкновение, в датскую историю, а Шекспир, позаимствовав рассказ у Саксона, сделал из него то, что мы видим теперь. Это отпрыск мирового дерева, который разросся, разросся благодаря природе или случаю!
Действительно, древнескандинавские песни заключают в себе истину, сущую, вечную истину и величие, как неизбежно должно заключать их в себе все то, что может сохраняться в течение целого ряда веков благодаря одной лишь традиции. И это не только величие физического тела, гигантской массивности, но и грубое величие души. В сердцах древних скандинавов можно подметить возвышенную грусть без всякой слезливости; смелый, свободный взгляд, обращенный в самые глубины мысли. Они, эти отважные древние люди Севера, казалось, понимали то, к чему размышление приводит всех людей во все века, а именно, что наш мир есть только внешность, феномен или явление, а отнюдь не действительность. Все глубокие умы признают это, ? индусский мифолог, германский философ, Шекспир и всякий серьезный мыслитель, кто бы он ни был:
"Мы из той же материи, из которой созданы и мечты!"*
Один из походов Тора, поход в Утгард (Outer Garden ? внешний сад, ? центральное место в стране ётунов) представляет особенный интерес в этом отношении. С ним были Тьяльви и Локи. После разных приключений они вступили в страну исполинов; блуждали по равнинам, местам диким и пустынным, среди скал и лесов. С наступлением ночи они заметили дом, и так как дверь, которая в действительности занимала целую стену дома, оказалась открытой, то они вошли. Это было простое жилище, одна обширная зала, почти совершенно пустая. Они остались в ней. Как вдруг в самую глубокую полночь их встревожил сильный шум. Тор схватил свой молот, стал у двери и приготовился к борьбе. Его спутники бегали в страхе взад и вперед, отыскивая какой-нибудь выход из этой пустынной залы; наконец они нашли маленький закоулок и притаились там. Но и Тору не пришлось сражаться, так как с наступлением утра оказалось, что шум был не что иное, как храп громадного, но миролюбивого исполина Скрюмира, мирно почивавшего вблизи; а то, что они приняли за дом, была всего лишь его перчатка, лежавшая в стороне; дверь представляла собою запястье перчатки, а небольшой закоулок, где они укрылись, ? большой палец. Вот так перчатка! Я замечу еще, что она не имела отдельных пальцев, как наши перчатки, кроме одного только большого; все остальные были соединены вместе: очень старинная, мужицкая рукавица!
Теперь они путешествовали постоянно вместе с Скрюмиром; однако Тор продолжал питать подозрения, ему не нравилось обращение Скрюмира, и он решил убить его ночью, когда тот будет спать. Подняв свой молот, он нанес прямо в лицо исполину поистине громовой удар, достаточно сильный, чтобы расщепить скалы. Но исполин только проснулся, отер щеку и сказал: должно быть, упал лист? Как только Скрюмир опять заснул, Тор снова ударил его; удар вышел еще почище, чем первый; но исполин лишь проворчал: песчинка, что ли? Тор в третий раз нанес удар обеими руками (вероятно, так, что "суставы пальцев побелели"), и ему казалось, что он оставил глубокий след на лице Скрюмира; но тот только перестал храпеть и заметил: должно быть, воробьи вьют себе гнезда на этом дереве, что же это падает оттуда? Скрюмир шел своею дорогою и прибыл к воротам Утгарда, расположенного на таком высоком месте, что вам пришлось бы "вытянуть шею и откинуть голову назад, чтобы увидеть их вершину". Тора и его спутников впустили и пригласили принять участие в наступавших играх. При этом Тору вручили чашу из рога; ее нужно было осушить до дна, что, по словам великанов, составляло самое пустяшное дело; делая страшные усилия, трижды принимаясь за нее, Тор пытался осушить ее, но почти без всякого сколько-нибудь заметного результата. Он ? слабое дитя, сказали они ему. Может ли он поднять эту кошку? Как ни ничтожно казалось это дело, но Тор, при всей своей божественной силе, не мог справиться с ним: спина животного изгибалась, а лапы не отрывались от земли; все, что он мог сделать, это приподнять одну только лапу. Да ты вовсе не мужчина, говорили жители Утгарда, ? вот старая женщина, которая поборет тебя! Тор, уязвленный до глубины души, схватил эту старую женщину-фурию, однако не мог повалить ее на землю.
Но вот когда они покинули Утгард, главный ётун, вежливо провожая их, сказал Тору: "Ты потерпел тогда поражение, однако не стыдись особенно этого; тут скрывается обман, иллюзия. Тот рог, который ты пытался выпить, было море; ты произвел в нем некоторую убыль воды, но кто же может выпить его, бе