окос и не покушайтесь на мою работу. Я существую еще; я могу еще работать, несмотря на то что вы отобрали у меня все деньги!" Но если придут к человеку и скажут: "Признайте ложь; говорите, что вы поклоняетесь Богу, хотя вы в действительности не поклоняетесь; верьте не тому, что вы находите истинным, а тому, что мы признаем или делаем вид, что признаем истинным!" Он должен ответить: "Нет, Бог да поможет мне, нет! Вы можете отнять у меня кошелек; но я не могу отказаться от своего нравственного я. Кошельком может овладеть любой разбойник с большой дороги, который нападет на меня с оружием в руках; но мое я принадлежит мне и Богу, моему Создателю; оно не принадлежит вам; я стану бороться с вами до последнего издыхания и, в конце концов, готов претерпеть всевозможного рода лишения, обвинения, даже гибель, отстаивая свое достояние, это свое я!"
Действительно, из такой именно мысли исходили пуритане и таково, мне кажется, единственное основание, в силу которого можно оправдать всякий протестантизм. Мысль эта составляет душу всех справедливых движений в человеческой истории. Не один только голод породил даже Французскую революцию; нет, но также и сознание невыносимой, всепроникающей лжи, которая сказалась тогда между прочим и в голоде, всеобщей материальной недостаточности и ничтожестве и в силу этого стала бесспорно ложной в глазах всех! Мы оставим в покое этот XVIII век с его "свободой самообложения". Мы не станем удивляться, что для него значение таких людей, как пуритане, было темно и непонятно. В самом деле, как может быть понята реальная человеческая душа, напряженнейшая реальность из всех реальностей, так сказать, голос самого Творца мира, говорящий еще до сих пор нам; как может быть она понята людьми, которые не верят вовсе ни в какую реальность? В эпохи, подобные XVIII веку, люди неизбежно сваливают все в одну бесформенную кучу мусора, все, чего они не могут привести в согласие со своими конституционными доктринами относительно "обложения" или других подобных же материальных, грубых, осязаемых для ума интересов. Гемпдены, Пимы, корабельные пошлины становятся излюбленной темой для конституционного красноречия, силящегося казаться пылким; и это красноречие, пожалуй, будет блистать и сверкать если не как огонь, то как лед. Кромвель же, которого нельзя подвести ни под какую формулу, будет казаться хаотической грудой "безумия", "лицемерия" и всякой всячины.
Давно уже эта теория о лживости Кромвеля казалась мне не заслуживающей доверия. Да, я не могу верить подобным утверждениям, когда они относятся вообще к великим людям. Множество великих людей фигурирует в истории как лживые, эгоистические люди; но если мы поглубже вдумаемся, то окажется, что они ведь ни больше ни меньше как фигуры, непонятные тени; мы не смотрим на них как на людей, которые могли бы даже некогда существовать. Только поверхностное, неверующее поколение, устремляющее свой взор лишь на поверхностную, внешнюю сторону вещей, могло создать подобное себе представление о великих людях. Возможно ли, чтобы великая душа не имела совести, самого существа всех действительных душ, великих и малых: Нет, мы не можем представить себе Кромвеля как воплощение лжи и безрассудства; чем больше я изучаю его и его историю, тем меньше я верю этому. Действительно, на основании чего мы должны верить? Это вовсе не очевидно само по себе. Не странно ли, что после целых потоков клеветы, направленной против этого человека, после того, как его представляли в виде короля лгунов, который никогда или почти никогда не говорил правды, а всегда отделывался хитростной подделкой под правду, он не был до сих пор уличен воочию для всех ни в одной лжи? Король лгунов, а лжи, сказанной им, хотя бы в одном случае, никто не может указать, ? лжи, в действительности которой мы могли бы убедиться еще теперь. Это напоминает мне Пококка, спрашивающего у Гроциуса: где же ваше доказательство относительно известной истории о голубе и Магомете? Доказательства никакого нет! Отвергните же все эти клеветнические химеры, так как химеры всегда следует оставлять без всякого внимания. Они не могут нарисовать нам портрета человека. Они ? бессвязные фантомы, продукт соединенных в одно ненависти и помрачения.
Когда станешь всматриваться своими собственными глазами в жизнь Кромвеля, то, мне кажется, сама собою напрашивается гипотеза совершенно иного рода. Несмотря на всю искаженность дошедших до нас сведений, разве немногое, известное нам о его ранних, темных годах, не свидетельствует вполне убедительно, что это был человек серьезный, любящий, искренний? Его нервный, меланхолический темперамент указывает скорее на серьезность, слишком-глубокую для него. Что же касается всяких рассказов о "привидениях", о белом привидении среди дня, предсказавшем, что он будет королем Англии, то мы не обязаны особенно верить всему этому ? не больше, конечно, чем другому верному привидению или дьяволу в образе человеческом, которому, как это самолично видел один офицер, он продавал себя перед Вустерской битвой*! Но, с другой стороны, бесспорно установлено, что Оливер в дни своей юности отличался угрюмым, чувствительным до чрезмерности, ипохондрическим нравом. Хантингдонский доктор рассказывал самому сэру Филипу Уорвику, что его, доктора, часто требовали по ночам, что Кромвель находился тогда в состоянии глубокой ипохондрии, думал, что он скоро умрет, и т. д. Все это весьма важно. Такая легко возбуждающаяся, глубоко чувствующая натура, при необычайно суровой, непреклонной силе, какой отличался Кромвель, не может служить благодатной почвой для лжи; она служит почвой и предвестником чего-то совершенно иного, чем ложь!
Молодого Оливера отправили изучать право; в течение некоторого времени он, говорят, вел разгульную жизнь, свойственную вообще юношам; но если было даже и так, то он скоро раскаялся, отстал от разгула. Ему было двадцать с лишком лет, когда он женился, стал человеком вполне серьезным и спокойным. "Он возвращает выигранные в карты деньги", ? рассказывает о нем одно предание; он не думает, чтобы выигрыш подобного рода мог действительно принадлежать ему. Далее весьма интересно и совершенно естественно это его превращение, это пробуждение великой мировой души, выбравшейся из житейской трясины, чтобы заглянуть в страшную истину всего сущего, убедиться, что время и все его видимости покоятся на вечности и что бедная наша земля есть преддверие или неба, или ада! А жизнь Оливера в Сент-Айвсе и Или в качестве скромного трудолюбивого фермера, ? разве она не напоминает нам жизни вполне истинного и благочестивого человека? Он отказался от мира и его путей; разные успехи в мире были вовсе не то, что могло бы действительно обогатить его. Он обрабатывает землю, читает свою Библию, ежедневно собирает вокруг себя своих слуг и молится вместе с ними. Он укрывает и ободряет преследуемых священников, любит проповедников; мало того, он сам умеет говорить проповеди; увещевает своих соседей быть мудрыми, работать над искуплением своего времени. Какое же можно видеть во всем этом "лицемерие", "тщеславие", "ханжество" или вообще фальшь? Надежды этого человека были устремлены, несомненно, в иной, высший мир; он преследовал одну цель: добраться благополучно туда путем скромной и добропорядочной жизни здесь, в этом мире. Он не домогается никакой известности: к чему она ему здесь, эта известность? Он "всегда на виду у своего великого Наблюдателя".
Незаурядным характером отличается также и его участие в одном общественном деле, когда он в первый раз выступает на виду у всех. Кромвель взял на себя защиту общественных интересов, так как никто другой не решался сделать этого. Я говорю об известном деле по поводу Бедфоровых болот*. Никто другой не решался потребовать власть к ответу в суд, вот почему он и взялся за это дело. Покончив с ним, он возвратился назад к своей безызвестности, к своей Библии и своему плугу. "Добиваться влияния?" Его влияние ? самое законное влияние; оно было результатом того, что люди лично знали его как человека справедливого, религиозного, разумного и решительного. Так он прожил до сорока лет. Старческая пора была уже не за горами; он приближался уже к главному порталу смерти и вечности. И тут вдруг случилось, что с этого именно момента он становится "честолюбцем"! Я не могу таким образом объяснить его парламентской деятельности!
Его успехи в парламенте и его успехи на войне ? все это честные успехи отважного человека, у которого больше решимости в сердце и больше света в голове, чем у других людей. Его мольбы, его благодарения, возносимые за победы Богу, который сохранял его невредимым и неизменно вел все вперед среди неистового столпотворения мира, погруженного во всеобщую распрю, среди отчаянных, по-видимому, затруднений при Данбаре*, под смертельным градом пуль среди многочисленных битв; его благодарения за непрерывный ряд милостей до "венчающей милости" включительно, до Вустерской победы ? все это прекрасно и неподдельно в устах глубокосердечного кальвиниста Кромвеля. Только тщеславным неверующим "кавалерам"* того времени, поклонявшимся не Богу, а своим собственным "завитушкам", пустякам и формальностям, жившим совершенно не помышляя о Боге, жившим без Бога, ? только им все это могло казаться пустым лицемерием.
Гибель короля также не послужит в наших глазах поводом к обвинению Кромвеля. Тяжкое это было дело, но раз был брошен вызов на бой, раз возникла война, кто-либо из двух противников должен был погибнуть. Всякое примирение проблематично; быть может, оно и возможно, но гораздо вероятнее, что невозможно, В настоящее время почти все согласны, что парламент, одержавший верх над Карлом I, не имел никакой возможности войти с ним в сколько-нибудь прочное соглашение. Большая пресвитерианская партия, опасавшаяся индепендентов, сильно желала такого соглашения, желала его в интересах своего собственного существования; но оно не могло состояться. При окончательных переговорах в Гемптон-Корте злополучный Карл обнаружил всю свою фатальную неспособность в подобного рода делах. Он вел себя точно человек, который никак не мог и не хотел понимать, голова которого совершенно отказывалась правильно представлять действительное положение дела; нет, даже хуже того, слово которого вовсе не соответствовало мысли. Мы говорим все это не по жестокосердию, скорее напротив, с глубоким сожалением; но таков вполне достоверный и неопровержимый факт. Лишившись всякого престижа и сохранив за собой одно только имя короля, он видит, что к нему продолжают еще относиться с внешним почтением, какое подобает королю, и все еще воображает, что может играть обеими партиями, вооружая одну против другой и обманывая, таким образом, обе, возвратить себе утраченную власть. Но увы, и та и другая партии видели, что он обманывает их. С человеком, из речей которого вы не можете понять, что он хочет сказать или делать, нельзя вести никакого дела. Вы должны или сами устраниться с пути подобного человека, или его устранить со своего пути! Пресвитериане в отчаянии все еще готовы были верить Карлу, хотя и видели, что он не перестает их обманывать и что ему невозможно доверять. Но не так думал Кромвель. "В результате всей нашей борьбы, ? сказал он, ? мы должны получить лишь жалкий клочок бумаги?" Нет!*
В самом деле, во всех поступках этого человека обнаруживается его решительный, опытный глаз. Мы видим, как он неуклонно стремится к практичному и возможному, как его природная проницательность направляется на то, что представляет собою действительный факт. Подобным умом, я продолжаю это утверждать, не может обладать фальшивый человек: фальшивый человек видит фальшивую внешность правдоподобности, полезности; даже практическую истину может распознать только истинный человек. Совет Кромвеля относительно парламентской армии, данный еще в начале борьбы и состоявший в том, чтобы распустить городских шинкарей, людей легкомысленных и беспокойных, и вместо них навербовать армию из солидных йоменов (крестьян), вкладывавших в общее дело всю свою душу, это совет человека, который видел действительное положение вещей. Смотрите в глубину действительности, и она даст вам надлежащий ответ! Кромвелевские "железнобокие"* представляют фактическое осуществление его прозорливой мысли; это ? люди, боявшиеся только Бога и не знавшие иного страха. И ни в истории Англии, ни в истории других стран никогда не было борцов, более беззаветно преданных своему делу!..
Мы не можем также слишком осуждать сказанные им слова Кромвеля, которые представлялись столь заслуживающими порицания: "Если бы в сражении мне пришлось столкнуться с королем, я бы убил его". А почему нет? Он говорил эти слова людям, которые перед любым стоящим над ними чувствовали себя как перед королем. Они поставили на карту больше, чем собственную жизнь. Пусть парламент обращается к нам с официальными призывами сражаться "за короля", мы уже не в состоянии понять их. Для нас это не дилетантское дело, не прилизанная канцелярщина, а нечто простое и суровое, как смерть и истина. Поэтому они поднялись на эту войну, ужасную, смертоносную войну, человек выступил против человека с обжигающим мужеством ? адский элемент, заключенный в человеке, вырвался наружу, чтобы попытаться сделать это! Итак, дело было сделано; произошло то, что должно было произойти*. Успехи Кромвеля, на мой взгляд, являются вполне естественным делом! Он оставался невредим в борьбе, поэтому успехи были неизбежным следствием. То, что подобный человек, с глазом, который провидит, сердцем, которое дерзает, должен был продвигаться все вперед и вперед, от одного поста к другому, от одной победы к другой, пока хантингдонский фермер не стал, ? называйте его новое положение каким вам угодно именем, ? сильнейшим человеком, признанным всею Англиею, действительным королем Англии, ? все это не требует для своего объяснения никакой магии!
Целый народ, как и отдельный человек, представляет поистине печальное зрелище, когда скептицизм, дилетантизм, неискренность разъедают его существование, когда он не узнает искренности, хотя и смотрит на нее. Какое другое проклятие в нашем мире, да и во всяком ином, может сравниться с этим по своей фатальной губительности? Сердце перестает биться, глаз перестает видеть. Весь остающийся еще ум перерождается в лисий ум. Если в такую пору среди людей и появится истинный вождь, то это принесет мало пользы: люди не узнают его, хотя они и будут смотреть на него. Они спросят презрительно: так вот каков ваш вождь? Герою приходится попусту растрачивать свои героические силы, так как он встречает бессмысленное противодействие со стороны недостойных; и он не может совершить многого. По отношению к себе лично он ведет, конечно, героическую жизнь, что составляет многое, что составляет все; но по отношению к миру он не дает почти ничего. Дикая, грубая искренность, исходящая непосредственно из самой природы, не особенно склонна к разным самооправдательным ответам. На нашем ярмарочном судилище, знающем лишь мелкие долги, над ним издеваются как над лицемером. Лисий ум "разоблачает" его. Ибо все, чего ваш Нокс, ваш Кромвель, ваш герой, стоящий тысячи людей, может добиться, это спор, затягивающийся на два столетия, спор о том, был ли он даже человеком. Величайший дар, ниспосланный Богом нашей земле, презрительно отметается прочь. Чудодейственный талисман превращается в негодную, из накладного серебра, монету, которую лавки не хотят принять даже за обыкновенную гинею.
Как плачевно все это! Но подобное положение вещей, говорю я, не может продолжаться вечно и должно измениться к лучшему. Пока же оно не изменится, хотя бы в незначительной степени, ничего не изменится. "Разоблачать шарлатанов"? Конечно, разоблачайте, ради самого неба; но умейте также отличать людей, которым следует верить. Пока вы не умеете узнавать их, что значит все ваше знание? Как станете вы хотя бы только "разоблачать"? Ибо лисья проницательность, считающая самое себя знанием и принимающаяся затем "разоблачать", сильно заблуждается. Действительно, обманутых людей немало; но из всех обманутых тот становится в самое фатальное положение, кто живет под непозволительным страхом быть обманутым. Мир существует, бесспорно; следовательно, мир заключает в себе известную истину или иначе он не существовал бы! Сначала узнайте, в чем состоит эта истина, и затем уже разбирайтесь в том, что есть ложного. Да, только узнавши первое, приступайте ко второму.
"Уметь узнавать людей, которым следует верить", увы, как мы еще далеки от этого. Только искренний человек может распознать действительную искренность. Нужен не только герой, но и мир, достойный его, который не представлял бы одной сплошной массы слуг; в противном случае герой пройдет почти бесследно для мира! Да, мы еще очень далеки от подобного состояния; но оно должно настать; благодаря Богу, оно, видимо, уже наступает. Пока же оно не настало, что видим мы? Баллотировочные ящики, голосования, французские революции!.. Что, если мы представляем из себя слуг и не признаем героя, хотя и смотрим на него, к чему тогда все это? Вот героический Кромвель: он в продолжение ста пятидесяти лет не может получить ни одного голоса в свою пользу. Не удивляйтесь: неискренний, неверующий мир представляет естественное достояние шарлатана и отца всех шарлатанов и шарлатанства! При таком условии возможны лишь одни бедствия, смуты и всякие неправды. При посредстве баллотировочного ящика мы можем изменить только внешние формы нашего шарлатана, но сущность его остается неизменной. Мир, состоящий из слуг, и должен быть управляем призрачным героем, в котором все величие исчерпывается нарядом. Одним словом, одно из двух: или мы должны научиться узнавать истинных героев и вождей, когда смотрим на них; или, в противном случае, нами неизменно навеки будут управлять негероические люди; а будут ли шары ударяться о дно баллотировочных ящиков на каждом перекрестке или нет ? это вовсе не поможет делу.
Бедный Кромвель, великий Кромвель! Незаконченный, неотчеканен-ный, так сказать, пророк; пророк, который не умел говорить. Неотесанный, смятенный, пытающийся высказаться всей глубиной своей дикой души, со всей своею дикой искренностью! И как странно он смотрится среди всех этих элегантных, утонченных маленьких Фольклендов, дидактических Чиллингуортсов, дипломатических Кларендонов! Присмотритесь поближе к нему. Снаружи ? хаотическая смятенность, призраки, черти, нервозные мечтания, почти полубезумие; загляните, однако, в самое сердце: какая светлая, непреклонная энергия работает там! В своем роде хаотический человек; но луч чистого звездного света и огня как бы прорезывает эту атмосферу беспредельной ипохондрии, этот бесформенный мрак потемок! И однако, несмотря на всю ипохондрию, разве Кромвель не являет собою истинного человеческого величия? Глубина и нежность его диких привязанностей; симпатия, с какой он относился ко всему, прозорливость, с какой он стремился проникнуть в самое сердце вещей, мастерство, с каким он старался управлять ходом вещей, ? вот какова была его ипохондрия. Несчастия этого человека, как и всегда бывает, проистекали из его величия. Сэмюэл Джонсон ? человек подобного же сорта, человек, пораженный скорбью, полупомешанный; необъятная, как мир, атмосфера печального мрака окутывала его со всех сторон. Такова характерная особенность человека-пророка, человека, всеми силами своей души воззрившегося и борющегося за то, чтобы видеть действительное положение вещей.
Таким же образом я объясняю себе и общепризнанную неясность речей Кромвеля. Для него самого внутренний смысл его слов был ясен, как солнце; но ему недоставало материальных ресурсов, слов, чтобы облечь этот смысл в определенные формы. Он жил молчальником; великое несказанное море мысли окружало его во все дни существования; благодаря своему образу жизни он не испытывал сильных побуждений называть эти мысли, высказываться. При громадной силе, которую он обнаруживает в своей проницательности и в своей деятельности, я не сомневаюсь, он мог бы также научиться писать книги и говорить достаточно плавно. Ведь он совершал дела потруднее, чем написание книг. Люди подобного рода способны выполнить мужественно все, за что бы им ни пришлось взяться. Ум человека заключается не в том, чтобы уметь говорить и делать логические выкладки, а в том, чтобы видеть и убеждаться. Мужество, геройство ? это вовсе не красиво говорящая, непорочная аккуратность; это, прежде всего, доблесть, отвага и способность делать. Такой способностью, составляющей основу всякой деятельности, и был именно одарен Кромвель.
Затем каждый легко поймет, каким образом он мог проповедовать, умел говорить свободные по форме проповеди и не умел говорить в парламенте; и в особенности, как он мог достигать истинного величия в импровизированной молитве. Такая молитва представляет свободное излияние того, что лежит на сердце у человека; тут требуется не метод, а теплота, глубина, искренность ? вот и все. Вообще, обыкновение молиться весьма характерно для Кромвеля. Все его великие предприятия начинались молитвою. В тяжелых, затруднительных обстоятельствах, когда не видно было никакого выхода, он обычно собирал офицеров на молитву, и они молились по целым часам, дням, пока не приходили к какому-либо окончательному решению, пока, как они выражались, "врата надежды" не раскрывались перед ними. Подумайте об этом. В слезах, с горячими мольбами и воплями они обращались к великому Богу и просили, чтобы он сжалился над ними, чтобы он ниспослал на них свой просвещающий свет. Они, вооруженные воины Христа, как сами называли себя, маленькая община братьев во Христе, обнаживших мечи свои против черного, как ночь, всепожирающего мира, не христианского, а маммонского, дьявольского мира, они взывали к Богу в затруднительных случаях и просили его, чтобы он не покидал дела, которое было не только их, но также и его делом. И свет, озарявший их затем... Какими иными средствами человеческая душа могла достигнуть лучшего просветления? Разве дело, таким образом порешенное, не становилось именно самым возвышенным, самым мудрым делом, к осуществлению которого следовало приступать немедленно? Для них всякое такое решение было точно сияние самого небесного света в необъятной пустыне потемок, огненный столб в ночную пору, который должен был вести их по избранному, опасному, пустынному пути. Разве это было действительно не так? Разве человеческая душа может в настоящее время отыскать свое руководящее начало каким-либо иным, по существу, путем, иным, помимо искреннего преклонения пылкой, борющейся души перед Высочайшим Существом, перед Подателем всякого света, все равно, будет ли это мольба, выраженная словами, отчетливо произнесенная или же безмолвная, невыразимая? Никакого другого пути не существует. "Ханжество", ? говорят противники Кромвеля. Все это становится, право, утомительно. Твердящие о ханжестве Кромвеля не имеют, собственно, никакого права рассуждать о подобных вопросах. Они никогда не ставили себе в жизни цели, которую можно было бы признать действительной целью. Они живут, балансируя полезностями, вероятностями, собирая голоса, мнения; они никогда не остаются один на один с истиною всего сущего, абсолютно никогда. Молитвы Кромвеля отличались, вероятно, "красноречием", и не только красноречием: у него было сердце человека, который умел молиться.
Но и его ораторские речи, я думаю, не были уже на самом деле такими нескладными и бессвязными, как то может казаться. Мы находим, что как оратор он производил сильное впечатление и даже в парламенте пользовался авторитетом, то есть достигал всего того, к чему стремится каждый оратор. Всякий раз, когда раздавался его грубый, страстный голос, парламент вообще понимал, что он действительно хочет что-то сказать, и каждый из депутатов старался узнать, что именно. Кромвель не обращал никакого внимания на плавность; напротив, он чувствовал к ней даже отвращение, гнушался речи; он никогда не обдумывал заранее слов, которые следовало бы употребить. Да и репортеры в то время также были, по-видимому, не в пример беспристрастнее, чем современные: они отдавали в печать без всяких поправок то, что находили в своих записных книжках. Какое, не правда ли, странное доказательство якобы предумышленного и точно рассчитанного лицемерия со стороны Кромвеля, его игры перед лицом всего мира представляет тот факт, что он до конца своей деятельности нисколько не заботился о своих речах? Как же это он не пришел к мысли хотя бы сколько-нибудь обдумывать предварительно свои слова, прежде чем бросать их в публику? Если слово, сказанное человеком, ? истинное слово, то его можно предоставить самому себе пролагать свой путь.
Но относительно "лживости" Кромвеля мы считаем необходимым сделать одно замечание. Такая "лживость" была, я думаю, в порядке вещей. Все партии находили, что он обманывает их; каждая партия понимала его слова известным образом, и все приверженцы данной партии слышали даже, как он говорил именно то, что нужно им, и вдруг оказывалось, что его слова означают то-то и то-то... Он лжец из лжецов! ? кричат все они. Но не такова ли на самом деле неизбежная судьба в подобные времена не лживого, собственно, а всякого, стоящего выше толпы, человека? Такому человеку неизбежно приходится прибегать к умолчаниям. Если бы он, выступая среди людей, приколол сердце свое к рукаву платья, так что вороны могли бы клевать его, то путь его был бы недолог! Никто не находит выгодным селиться в доме, построенном из стекла. Каждый человек сам себе судья относительно того, в какой мере он станет обнаруживать перед другими людьми свою мысль, даже перед теми, с кем бы он хотел вместе работать. Вам предлагают нескромные вопросы, ? вы следуете своему правилу и ничего не отвечаете вопрошающему; вы не вводите его в заблуждение, если только вы можете избежать этого, ? вы просто оставляете его в таком же неведении, в каком он находился и раньше. Такой именно ответ, если только окажется возможным подыскать надлежащую фразу, дал бы, вероятно, в подобном случае всякий мудрый и преданный своему делу человек.
Кромвель ? в этом не может быть никакого сомнения, ? часто говоря в духе той или другой из маленьких зависимых партий, высказывал им только часть своей мысли. Каждая же из них думала, что он всецело принадлежит ей. Отсюда их бешенство, каждой в отдельности и всех вместе, как только они убеждались, что он вовсе не принадлежит им, что он принадлежит своей собственной партии! Можно ли, однако, поставить такое поведение ему в вину? Находясь среди подобных людей, он должен был при всяком повороте своей судьбы чувствовать, что если он изложит перед ними всю свою глубоко затаенную мысль, то они или содрогнутся от ужаса, пораженные этой мыслью, или поверят ей, и в таком случае их собственная маленькая компактная гипотеза разлетится в прах. Они не в состоянии будут тогда уже работать в интересах его дела; мало того, они не в состоянии будут тогда, быть может, работать даже в интересах своего собственного дела. Таково неизбежное положение всякого великого человека среди маленьких людей. Повсюду вы видите маленьких людей, крайне деятельных, полезных, вся энергия которых держится на известных убеждениях, на ваш взгляд, несомненно ограниченных, несовершенных, держится на том, что вы называете заблуждением. Но верно ли, что долг предписывает человеку постоянно тревожить маленьких людей, их убеждения, если бы это представлялось даже всегда добрым делом? Многие люди совершают громкие дела, опираясь лишь на тощие традиции и условности, для них несомненные, а для вас невероятные; разбейте, отнимите у них точку опоры, и они погрузятся в бездонные глубины! "Если бы я имел полную горсть истины, ? сказал Фонтенель, ? я раскрыл бы только свой мизинец".
И если такое отношение справедливо в теоретических вопросах, то во сколько раз оно будет справедливее во всякого рода практических делах! Человек, не умеющий держать при себе свою мысль, не может совершить никакого крупного дела. А мы называем все это "притворством"? Что бы вы сказали, если бы генерала, стоящего во главе армии, назвали притворщиком за то, что он не излагает своих мыслей о мировых вопросах всякому капралу или простому солдату, вздумавшему допрашивать его? Я, напротив, готов допустить, что Кромвель справился со своим положением весьма умело, и готов удивляться его умению. Во время всей своей деятельности он беспрестанно вращался в хаотическом беспредельном водовороте подобных вопрошающих капралов и отвечал им. Справиться со всем этим мог только великий, истинно провидящий человек, а вовсе не одна изведанная лживость, как я сказал; вовсе нет! Ни о ком из людей, связавших свое имя с такой массой дела, вы не станете утверждать ничего подобного.
В суждениях о людях, подобных Кромвелю, об их честолюбии, лживости и т. д., делают обыкновенно две ошибки, извращающие весь ход наших мыслей, и, к сожалению, весьма распространенные. Первую из них я мог бы назвать подтасовкой цели, преследуемой этими людьми, вследствие чего получается неправильное освещение исходного пункта и всего развития их деятельности. Шаблонные историки Кромвеля воображают, что он надумал сделаться протектором Англии еще в то время, когда занимался обработкой болотистых полей в Кембриджском графстве. Там он уже предначертал себе весь путь своей деятельности, выработал программу целой драмы, которую затем шаг за шагом и развивал трагически, пользуясь, по мере своего движения вперед, всеми ресурсами ловкого игрока. Таков был, говорят они, этот хитрый, интригующий "лицемер" или актер. Таким образом, все дело извращается в самом корне и во всех отношениях. Подумайте только одну минуту, как плохо вяжутся подобные соображения с действительными фактами! В самом деле, насколько каждый из нас может предвидеть свою жизнь? Сделайте мысленно несколько шагов вперед, и вы убедитесь, что дальше все покрыто мраком, все представляется в виде неразмотанного клубка возможностей, опасений, попыток, неопределенных, слабо мерцающих надежд. Жизнь Кромвеля не была втиснута в известную программу, которую ему, при его беспредельном лукавстве, оставалось бы только трагически разыгрывать пункт за пунктом! Вовсе нет. Нам кажется, что это было так, но для него самого совсем не так. Какая масса абсурдных утверждений пала бы сама собою, если бы историки неуклонно придерживались одного только этого факта, неопровержимого факта! Историки скажут, пожалуй, вам, что они не упускают его из виду; но посмотрите, так ли бывает на самом деле! Шаблонная история совершенно забывает об этом факте первостепенной важности, даже лучшие истории и те лишь изредка то там, то здесь вспоминают о нем. Действительно, чтобы помнить о нем надлежащим образом и выдерживать его с суровым совершенством, чтобы всегда брать человека таким, каким он существовал на самом деле, ? требуется редкая способность. Тот был бы равен самому Шекспиру по силе дарования, даже более того, стоял бы выше Шекспира, кто сумел бы разыграть биографию своего брата-человека, кто сумел бы глядеть глазами этого брата-человека на все, что видел тот при всевозможных превратностях своей судьбы; короче сказать, мог бы понять его и весь пройденный им путь, на что немногие из "историков", по-видимому, обращают внимание. Добрая половина всех этих извращений, загромождающих и искажающих наше представление о Кромвеле, исчезнет, если мы попытаемся, по силе возможности, искренне стать на указанную мною точку зрения и представить себе, как все обстоятельства жизни Кромвеля развивались последовательно одни за другими, а не будем сваливать все их в одну беспорядочную кучу, как это обыкновенно делается.
Вторая ошибка, в которую впадает большинство, относится к "честолюбию". Мы преувеличиваем честолюбие великих людей; мы ошибаемся в понимании его природы. Великие люди не честолюбивы в том смысле, как мы употребляем это слово; таким честолюбцем бывает лишь жалкий маленький человек. Присмотритесь повнимательнее к человеку, который чувствует себя несчастным потому, что он не сияет вверху над другими людьми; который мечется из стороны в сторону, навязывается всем и каждому под влиянием снедающего его беспокойства относительно своих дарований и своих притязаний; который силится упросить каждого, ради самого Бога, признать его великим человеком и поставить во главе людей! Такое создание представляет одно из самых жалких явлений, какое только людям приходится наблюдать под нашим солнцем. Вы говорите великий человек! Нет, это жалкий, пустой человек, снедаемый болезненным зудом; его место скорее на больничной койке, чем на троне посреди людей. Я советую вам держаться подальше от подобного человека. Он не может идти своим путем спокойно; он не может жить, если вы не станете заглядывать ему в глаза, не станете удивляться ему, писать о нем статей. В нем говорит пустота, а не истинное величие. По сущей правде, я полагаю, что ни один великий человек, ни один неподдельно искренний, здоровый человек с печатью действительного величия никогда не страдал особенно сильно от подобных терзаний.
Возвращаюсь к Кромвелю. Зачем ему было стараться "обращать на себя внимание" шумной толпы народа? Бог, его Создатель, уже обратил на него внимание. Он, Кромвель, уже сложился к этому времени вполне; никакое внимание не могло уже изменить его. До тех пор, пока его голова не покрылась сединой и жизнь с вершины склона не представилась во всей своей ограниченности, не как нечто бесконечное, а, напротив, как конечное, как вполне измеримое дело (насколько она протекла), до тех пор он пахал землю, читал свою Библию и находил в такой жизни достаточное удовлетворение. В дни же своей старости он, не запродав себя лжи, не мог уже, конечно, выносить езды в золоченых каретах в Уайтхолл*, не мог выносить, чтобы клерки с кипами бумаг осаждали его заявлениями: "решите это, решите то", чего ни один человек, испытывающий мучительную сердечную скорбь, не может решить в совершенстве! Что могли значить для Кромвеля золоченые кареты? Стремление жить по-человечески ставило его выше всяких желаний позолоты. Смерть, Страшный суд и вечность: вот что просвечивает во всем, что он думал и делал уже с ранних пор. Вся жизнь его была опоясана как бы морем безымянных мыслей, обозначить, назвать которые совершенно бессилен человеческий язык. Слово Божье, как называли его пуританские пророки того времени, было для него действительно велико, все же прочее ? незначительно и ничтожно. Считать такого человека "честолюбцем", изображать его в виде описанного выше надутого мешка, испытывающего вечный зуд, по моему мнению, самый жалкий софизм. Такой человек говорит: "Не надо раззолоченных карет, вашей черни, кричащей "ура", не надо мне ваших рутинных клерков, ваших высоких, влиятельных положений, ваших важных дел. Оставьте меня одного; я уже пожил слишком много!" Старый Сэмюэл Джонсон, величайший ум своего времени во всей Англии, не был честолюбцем. "Корсиканец Босуэлл" посещает публичные зрелища в шляпе, украшенной разноцветными лентами, а великий старый Сэмюэл сидит дома. Его душа, необъятная, как мир, была поглощена своими мыслями, своими скорбями. Что могли значить для нее всякие наряды, ленты на шляпах?
О да, я еще раз повторю: великие, сохраняющие молчание люди! Оглядываясь вокруг и вдумываясь в шумливую суету мира, во все эти малозначащие слова и малостоящие дела, всякий с любовью остановится в мыслях своих на великом океане молчания. Благородные молчащие люди, рассеянные здесь и там, каждый в своей сфере; они молчаливо мыслят, молчаливо работают; о них не упоминают даже утренние газеты! Они ? соль земли. Страна, лишенная вовсе подобных людей или насчитывающая их в небольшом количестве, находится на гибельном пути. Она уподобляется лесу, у которого вовсе нет корней, лесу, который все переработал в листья и ветви и потому должен скоро засохнуть и погибнуть. Горе нам, если мы не имеем ничего, кроме того, что можем показать или сказать. Молчание, великий океан молчания: он подымается выше звезд; он глубже, чем царство смерти! Он один только велик; все же прочее мало и незначительно. Мы, англичане, я надеюсь, сохраним на долгие еще времена наш великий талант молчания. Пусть другие, пусть те, кто не может действовать, не взобравшись на подмостки, пусть они изливают неудержимым потоком свои речи, показываются во всех публичных местах, занимаются исключительным культивированием своего слова и превращаются в ярко зеленеющий лес, лишенный, однако, корней! Соломон говорит: на все есть свое время ? время говорить и время молчать*. Предположим, что какого-нибудь великого молчаливого Самуила, который не был бы принужден писать ради денег и вообще в силу необходимости, как это случилось с нашим старым Сэмюэлом Джонсоном, по его рассказу, спросили бы: "Почему вы не подымаетесь и не говорите; почему не распространяете своих убеждений, не основываете своей секты?" ? "Действительно, ? ответил бы он, -^ я до сих пор воздерживался высказывать свою мысль; к счастью, я до сих пор еще имел силу удерживать ее при себе, я не испытывал еще такого сильного побуждения, которое заставило бы меня высказать ее. Моя "система" предназначается не для того, чтобы я возвещал ее первым делом ко всеобщему сведению: она должна служить прежде всего мне лично для руководства в жизни. Таково, насколько касается меня, ее великое назначение. А затем вы говорите "слава"? Увы, слава; но Катон еще сказал по поводу своей статуи: "На вашем форуме слишком много статуй, не лучше ли было бы, если бы люди спрашивали: да где же статуя Катона?"
Но теперь, как бы в противовес этой теории молчания, да позволено мне будет сказать, что существует двоякого рода честолюбие: одно заслуживает безусловного порицания, другое ? похвалы и появляется неизбежно. Природа позаботилась, чтобы великий молчаливый Сэмюэл не оставался слишком долго в молчании. Так пусть себялюбивое желание блистать ? жалко и презренно во всех отношениях. "Ты ищешь великих дел, ? не ищи их": это ? совершенно правильно. Но, скажу я, в каждом человеке заложено неискоренимое стремление высказываться в полную меру сил, данных ему природой; стремление высказывать вовне и осуществлять вовне все, чем наделила его природа. Стремление справедливое, естественное, неизбежное; мало того, это обязанность, даже сущность всех вообще обязанностей человека. Весь смысл человеческой жизни здесь, на земле, можно сказать, состоит в том, чтобы развивать свое я, делать то, к чему человек чувствует себя пригодным. Таков основной закон нашего существования, сама необходимость. Колридж удивительно верно замечает, что ребенок выучивается говорить в силу необходимости, испытываемой им. Поэтому мы скажем: чтобы решить вопрос о честолюбии, решить, низменное ли честолюбие говорит в человеке или нет, необходимо принять в расчет два условия ? не только вожделение, подталкивающее человека добиваться известного положения, но также и его способность действительно занимать это положение. В этом весь вопрос. Быть может, положение, которого человек ищет, принадлежит действительно ему; быть может, он не только вправе, но даже обязан искать его. Можем ли мы порицать Мирабо за его притязания на место первого министра, когда он был "единственным человеком на всю Францию, способным сделать что-либо хорошее при тогдашних условиях"? Быть может, преисполненный надежд, он чувствовал совершенно ясно, как много добра он мог бы сделать! Но относительно бедного Неккера, который не мог сделать ничего дельного и даже чувствовал, что он вообще не может ничего сделать, и который, однако, с сокрушенным сердцем относился к тому, что его покинули и что он остался не у дел, ? относительно его Гиббон совершенно прав, высказывая свои сетования. Природа, говорю я, позаботилась, чтобы великий человек, сохраняющий молчание, испытывал достаточно побуждений говорить; да, даже слишком позаботилась!
Представьте себе, например, вы убедили отважного старого Сэмюэла Джонсона, старающегося держаться в тени, что он может совершить великое божественное дело на пользу своей страны и всего мира; что идеальный небесный закон может быть осуществлен на нашей земле; что возносимое им ежедневно моление "да приидет Царствие Твое" должно быть наконец осуществлено! Если вы убедите его в этом, если вы убедите его, что все это возможно и осуществимо, что он, скорбящий, молчаливый Сэмюэл, призван принять в этом деле участие, ? разве душа его не воспламенится благородным пламенем и разве не осенит ее божественная ясность и благородная решимость действовать? Разве из уст его не польется благородная, пылкая речь; разве он не бросит под ноги все свои печали и опасения, все огорчения и противоречия как нечто пустое и ничтожное, разве вся атмосфера его темного существования не осветится лучезарным блеском света и молнии? Таково истинное честолюбие! Посмотрите же теперь, как действительно было в случае с Кромвелем. Он видел, что церковь Божья уже с давних пор подвергалась гонениям; что истинных ревнителей-проповедников бросали в тюрьмы, секли плетьми, выставляли к позорным столбам, отрезали им уши, что Слово Божье попиралось ногами недостойных и презренных людей. Все это тяжело запечатлевалось в его душе. Однако долгие годы он сохранял молчание, глядя на бедствия церкви, и молился; он не видел, каким образом можно было бы выйти из этого положения; но он верил, что милосердное небо укажет выход, что такой фальшивый, несправедливый порядок вещей не может оставаться неизменным навеки. И вот наступает заря освобождения: после двенадцати лет молчаливого выжидания подымается вся Англия. Еще раз собирается парламент. Наконец-то правде будет предоставлена возможность заявить о себе. Невыразимая и вполне основательная надежда еще раз осенила землю. Разве быть членом такого парламента не составляло вполне достойного дела? Кромвель бросил свой плуг и поспешил в парламент.
Вот он говорит: его речи суровы и пылки; они, точно сама истина, вырываются из его души бурными потоками. Кромвель работает не покладая рук; он напрягает все свои силы, как настоящий сильный человек, как гигант, и борется среди свиста пуль, ядер и т. п. Снова и снова кидается он в борьбу, пока наконец дело его не торжествует, пока столь грозные некогда враги не сокрушены вконец и заря надежды не сменилась ярким блеском победы и достоверностью. Разве он не выдвигается в этот момент как самый могучий ум в Англии, как бесспорный герой всей Англии? Что вы можете возразить против? Евангельский закон Христа должен, наконец, осуществиться на земле! Кромвель, человек дела, изведавший весь хаос жизни, дерзает думать, что теократия возможна и осуществима, о чем Джон Нокс мог говорить со своей проповеднической кафедры только как о "благочестивой фантазии". Управлять народом должны люди, стоящие выше других в церкви Христовой, люди наиболее благочестивые и наиболее мудрые: до известной степени так могло бы быть и так должно бы быть. Разве истина Бога не истинна? А если она истинна, то в таком случае не ее ли именно человек должен осуществлять в жизни? И самый сильный практический ум в Англии ответил решительно: да, ее! Такую цель я считаю истинной и благородной, благороднейшей, какую только государственный человек или вообще любой человек может лелеять в своем сердце. Нокс, выступающий в защиту подобного дела, представляет удивительное зрелище; но Кромвель, человек с громадным здравым смыслом и прекрасным пониманием, что такое наш мир людской, отстаивающий то же дело, представляет, я думаю, единственное в своем роде зрелище во всей истории. В нем, по моему мнению, развитие протестантизма достигает своей кульминационной точки, наиболее героической фазы, в какой только суждено было "библейской вере" вылиться здесь, на земле. Чтобы оценить надлежащим образом эту эпоху, обратите внимание, что с того именно момента для каждого англичанина становится ясно, каким образом мы можем доставить окончательную победу правде над неправдой, что все, чего мы желали и просили как высочайшего блага для Англии, действительно возможно и достижимо.
Итак, все эти обвинения в лисьем уме, хитростях, осторожности и опытности по части "угадывания лицемеров" кажутся мне одним лишь печальным недоразумением. В английской истории мы не встречаем другого государственного человека, подобного Кромвелю; это, я могу сказать, единственный человек, лелеявший в своем сердце мысли о Царстве Божьем на земле, единственный человек на протяжении пятнадцати веков. И мы знаем, как отнеслись к нему. Последователей он считал всего лишь сотнями или даже десятками, а противников ? миллионами. Если бы вся Англия собралась тогда вокруг него, то, кто знает, быть может, она давно была бы уже истинно христианской страной! А лисья премудрость до сих пор возится со своею безнадежною проблемою; именно: "дан мир мошенников; требуется привести их совокупную деятельность к честности". Насколько это действительно трудная задача, вы можете убедиться в судебных учреждениях и некоторых иных местах! И так дело идет обыкновенно до тех пор, пока, наконец, все не станет коснеть и разлагаться по справедливому гневу, но вместе с тем и великой милости небес и подобная проблема для всех людей не станет воочию безнадежной.
Но возвращаюсь к Кромвелю и его действительным стремлениям. Юм со своими многочисленными последователями, возражая нам, сказал бы: допустим, что Кромвель был искренен вначале, но искренний "фанатик" по мере своего успеха превращался постепенно в "лицемера". Такова теория Юма о фанатике-лицемере, теория, приложение которой с течением времени значительно расширилось: так, она была применена к Магомету и многим другим. Вдумайтесь в нее посерьезнее, и вы найдете в ней кое-что, заслуживающее внимания, правда, немногое, не все, далеко не все. Истинно героические сердца никогда не кончают таким жалким образом. Солнечные лучи, проходя через нечистую среду, преломляются, пятна и грязь отражаются, но тем не менее солнце продолжает светить, оно не перестает быть солнцем, не превращается в тьму! Я осмеливаюсь утверждать, что великий и глубокий Кромвель никогда не переживал подобного превращения; никогда, я в этом убежден. Он был сыном природы, и в его груди билось львиное сердце; подобно Антею, он черпал свою силу от прикосновения с матерью-землей. Оторвите его от земли и бросьте в атмосферу лицемерия и ничтожества, он тотчас потеряет свою силу. Мы не утверждаем, что Кромвель был, как говорится, без сучка и задоринки, что он не делал ошибок, никогда не грешил против искренности. Он вовсе не был дилетантом-проповедником всяческого "самосовершенствования", "безупречного поведения". Это ? неотесанный Орсон*, идущий своим тернистым путем, совершающий действительное, настоящее дело, и, конечно, ему случалось падать, и не раз. Неискренности, ошибки, весьма многочисленные ошибки, ошибки ежедневные, ежечасные и т. п. были ему очень хорошо знакомы, но обо всем этом знал Бог да он! Не раз солнце омрачалось, но никогда еще оно само не превращалось во тьму. Кромвель умер, как подобает истинно героическому человеку: последним словом его была молитва, в которой он просил Господа судить его и его дело, так как люди не могут этого сделать, судить по всей справедливости, но не отказать ему в милосердии. Это были в высшей степени трогательные слова. С таким напутствием его великая, дикая душа, пок