т подлинная истина, что лукавый силен: во всю обедню, грешница, продумала про житейское. То надобно послать в город купить что-нибудь; то нужно достать хорошую плетку для девок; то надо отпороть кого-нибудь из лакеев; то как бы поскорее чайку напиться. Ведь тут-то, как нарочно, - все и на ум-то придет! А ты, Сонюшка, что-то встревожена? Никак ты опять плакала? У тебя такие мутные глаза. Пора бы и перестать тужить об мертвых-то: ведь слезами не воскресишь их!
Андрей. Да, она имела причину плакать! Ну уж, маменька, что было без вас!
Лесинская. А что такое? Скажи, мой батюшка! Не нагрубил ли тебе кто-нибудь из людей? Отпори его, сколько душе твоей угодно.
Андрей. Нет, совсем не то-с. Да уж я не хочу вводить вас в неудовольствие и для того смолчу до времени. Ваше здоровье и спокойствие для меня дороже всего на свете. (Целует у ней руку.)
Лесинская. Ну уж, Марья Николавна, что за сынки у меня: сердце не нарадуется. Правда, Петруша-то немного ветрен и не так солиден, как Андрюша; а уж как умен, как любит мать, так и сказать невозможно. Чего! я было пригласила на чашку чаю отца Игнатия, да отказался по какой-то нужде.
Андрей. А где же, маменька, Сидор Андреич? Ведь он вместе с вами ходил к обедне?
Лесинская. Чего! Лишь только мы вышли с ним из церкви, как Марья Никевна пристала к нему: "Сидор Андреич, Сидор Андреич! Ко мне милости прошу, пожалуйста!" Ну, что ты будешь делать с нею: отбила его у меня, да и только. Не знаю, как мне и быть: Сидора Андреича никому показать нельзя - так все и хватают нарасхват. Вот что значит угодить богу-то: куда ни придет, во всякий дом несет благословение божие. Оттого-то так и любят его все. Ох, у меня хлопот полон рот! Надобно послать в город за Анной Левонтьевной, чтобы пособила мне по хозяйству да сшила кое-что к именинам Сонюшки. То-то женщина-то прелюбезная, преуслужливая! Поди, Сонюшка, да посмотри, пожалуйста, все ли готово к чаю. (Софья уходит. Входит Иван.)
Иван (к Лесинской). Сударыня, какая-то женщина просит меня, чтобы я доложил вам об ней.
Лесинская. Какая женщина?
Иван. Да бог ее знает, Лисафета Андревна! Оно, то есть, тово, одета на благородную стать.
Лесинская. Ну, что ж? введи ее сюда.
Иван (отворяя дверь в прихожую). Извольте, матушка, войтить сюда. (Входит женщина, бедно, но опрятно одетая).
Лесинская. Что тебе, милая, нужно?
Женщина (почтительно кланяясь). Сударыня, я бедная вдова; мой муж оставил мне в наследство бедность и троих малолетних детей. Теперь я еду с ними в убогой кибитке и на плохой лошаденке на свою родину, в Орловскую губернию, и бедностию доведена до крайности просить вспомоществования сострадательных людей... и потому... надеюсь...
Лесинская. Ах, матушка, жаль мне тебя, право. Не в похвальбу сказать: люблю, грешница, накормить алчущего, напоить жаждущего и всегда помогать нищим! Андрюшенька, друг мой, поди, вели дворецкому отпустить ей полмерки крупки на кашу, полмерки овсеца да пудик сенца для лошаденки. (Женщина вздыхает, кланяется и уходит за Андреем.) Ох, уж эти мне потаскуши! дай той, подай другой: отбою, право, нет.
Рудина. Мне кажется, Лизавета Андреевна, что эта женщина благородная и достойная лучшего приема и большего вспомоществования...
Лесинская. И, матушка, много шатается по белому свету этих благородных, всех не оделишь. Да и что благородство без богатства? Ох, что это Сонюшка-то замешкалась? Пойтить самой. (Уходит. Входит Софья.)
Рудина. Без тебя тут приходила какая-то бедная женщина; судя по ее ухваткам и словам, можно заключить, что она была недурно воспитана.
Софья. Что же маменька дала ей?
Рудина. Сперва сказала довольно длинную проповедь о своей страсти к благодеяниям, а потом велела ей выдать полмерки крупки на кашу, полмерки овсеца да пудик сенца для лошаденки.
Софья. Неужели? (Входят две монахини.)
Старшая монахиня (с большою книгою под мышкою, низко кланяясь). Здравствуйте, прекрасная барышня! Доложите об нас своей маменьке. Мы собираем подаяния для церкви во имя угодника божия Николая Чудотворца, епископа Мирликийского, и надеемся у богомольной и странноприимной госпожи сего дома выпросить позволение переночевать ночку. (Входит Лесинская.)
Лесинская (с восторгом). Ах, боже мой! Какими судьбами? милости просим, прошу пожаловать! Обрадовал меня нынешний день господь, и не знаю, за какие молитвы. Вы, верно, переночуете у меня ночки две или три?
Старшая монахиня (низко кланяясь). Покорно благодарим, сударыня, на добром слове; мы с большим удовольствием останемся: много ездили, так устали.
Лесинская. А это, знать, беличка с вами?
Старшая монахиня. Да, сударыня, сестра Серафима божиею милостию. (Рудина и Софья уходят.) Это, знать, дочка ваша?
Лесинская. Да, матушка, дочь моя.
Старшая монахиня. Ну, уж, сударыня, наградил вас господь дочкою: настоящий херувимчик. Чай, вы ничего не жалели для ее воспитания?
Лесинская. Как же, матушка, как же! Уж так воспитана, что нельзя лучше: говорит по-французски, по-немецки, по-итальянски, даже и англинские-то книги читает; и как танцует, как играет на фортепьянах, на гитаре! У ней одних учителей да мамзелей было столько, что и счету нет. А вот эта-то, что сейчас вышла с нею, больше всех учила ее и с десяти лет находилась при ней. Правда, воспитание-то мне ничего не стало. У меня была старая тетка Пелагея Игнатьевна, женщина гордая, надутая, никогда ко мне не ездила. Один раз я и приехала к ней с Сонюшкою, Сонюшка тогда была по седьмому годочку и очень поправилась своей бабушке. Та и упросила меня, чтоб я отдала ей Сонюшку на воспитание, и за это обещала отказать ей шестьсот душ. У меня только одна и была дочка, так и жалко было расстаться. Сперва не хотела, а после раздумала, что если Сонюшке-то она откажет свое имение-то, так уж мне не нужно будет давать ей в приданое своих крестьян, что они лучше достанутся сыновьям. Так она и жила у ней до шестнадцати лет, и вот видно-то как с год, тетка-то моя умерла, и Сонюшка переехала к нам.
Старшая монахиня. Мы слыхали, что у вас недавно супруг скончался.
Лесинская. Да, матушка, назад тому три недели.
Старшая монахиня. Я думаю, он так же был добр, как и вы?
Лесинская. Правда, он был незлой человек, а только ужасно странен: представьте себе, не давал мне ни в чем воли; не любил своих сыновей и воспитывал, как своего родного сына, одного дворового мальчишку; к святым людям был неласков, а каких-нибудь побродяг и нищих так ласкал и одаривал. Ах, жаль, что теперь нет дома Сидора Андреича; я бы познакомила вас с ним. Он слеп, а делает большие чудеса, например: кто бы ни взошел в комнату, тотчас узнает. А уж как знает житие святых, библию; если бы он был теперь дома, то бы поговорил с вами о божестве-то. Правда, и про него мне много говорили худого, например, что его выгнали из одного дома за ужасный порок, да я не больно верю этим наговорам.
Старшая монахиня. Худые люди про кого не выдумают! (Кланяясь.) Не соблаговолите ли, сударыня, сколько-нибудь пожертвовать на церковь угодника божия Николая Чудотворца...
Лесинская. Как же, как же: не могу, грешница, дать много, а сколько животы позволяют, так с радостию. Пятьдесят рублей, я думаю, будет довольно.
Старшая монахиня. Премного довольны вашими милостями. Да будет над вашим домом благословение божие; дай вам господи дождаться внучков и правнучков...
Лесинская. И, помилуйте, за что же! Пожалуйста, поживите у меня побольше, всем будете довольны: у лошадей ваших овес будет без выгреба, извозчика вашего будут кормить с моего стола. Для спасенных людей я ничего не жалею. (Входит Иван.)
Иван. Сударыня, пожалуйте чай кушать!
Лесинская. Милости прошу, пожалуйте чайку покушать. (Уходит с монахинями.)
Иван. Ушли. Теперь опять нападет на девок. Ну, старик опять попался: делать нечего. Воля божия; без его воли и волос не пропадет на голове человека. Все так, да терпеть-то тошно. Где ни послушаешь, все худые вести: того прибили, у того отняли трудовое, кровью и потом нажитое. Ну, видно, пришлось терпеть: авось бог вступится. Пусть беззаконничают, поколь он терпит грехам их, зато уж барышня - дай-то ей, господи, доброго здоровья да хорошего женишка. (Вынимает кошелек.) Однако тугонько набит. Раздать кое-кому деньжонок-то. Как бы барыня не узнала: тогда только держись. Пойтить да посправиться об столе да приготовить шандалы со свечами. (Уходит.)
Действие происходит в городке, находящемся в трех верстах от деревни Лесинской.
Ах! не вини меня: вини мои ты чувства,
Которых укрощать не знаю я искусства.
Вини сей огнь в моей пылающей крови:
Чрезмерен я во всем - и в злобе и в любви!
Озеров 7.
Театр представляет постоялую горницу; чемодан и несколько дорожных узлов лежит в углу оной; на кровати в беспорядке раскинуты: дорожный тюфяк, подушки и проч. Дмитрий сидит в немом отчаянии, облокотись на стол; лицо его бледно, глаза мутны, волосы растрепаны; он неподвижно и безмолвно смотрит в окно; чрез минуту выходит из соседственной комнаты Сурский.
Сурский. Проклятый городишко! Насилу могли найти горенку, в которой еще таки можно жить. Я весь разломан: так измучила меня эта скверная дорога. Ну, брат, мы с тобой похожи не на людей, а на каких-нибудь заморских чучел, которых показывают за деньги: на нас не осталось нитки сухой; все платье в грязи выпачкано. (Молчание.) Эй, Дмитрий! (Дмитрий машинально оборачивается и безжизненно смотрит на него, не говоря ни слова.) Да что ты, или без языка? Ободрись, малодушный! (Дмитрий отворачивается от него, принимает прежнее положение и погружается в мрачную задумчивость.) Ну, брат, с тобою горе, да и только. Право, ты похож не на человека, а на мраморную статую, поставленную для украшения этой лачуги!
Дмитрий. Бесчувственный! Неужели ты, видя человека, стоящего на краю пропасти, готового упасть в нее, - можешь смеяться?
Сурский. Послушай, Дмитрий, разве ты не знаешь, что я приехал сюда единственно с тем намерением, чтобы отсторонять этого несчастного от пропасти, которую он, по своему безумию, сам изрыл себе? Я обещал тебе употребить все силы для твоего спасения: этого для тебя должно быть довольно, ибо я давно уже отвык давать обещания, несбыточные и необдуманные. Впрочем, не ручаюсь за успех моих намерений в рассуждении тебя; скажу только, что имею надежду получить оный средством, какого ты от меня и ожидать можешь. Я слишком многим жертвую моей к тебе дружбе, ибо решаюсь на поступок, чрезвычайно важный и могущий иметь для меня следствия неприятные. В сем городе живет по временам мой старинный друг, с которым я вместе учился в Московском университете и, бывши студентом, подружился. Он служит чиновником особых поручений и заведует несколькими городами здешней губернии, в числе которых находится и этот. Он теперь в другом городе, где живут его родители, и нынче непременно должен быть здесь. Я сейчас был на его квартире; лишь бы он приехал, а то сию же минуту явится здесь, и я вместе с ним подумаю, что нам должно делать для твоего спасения.
Дмитрий (приведенный в чувство его словами). Итак, судьба еще не всего лишила меня, еще есть другое существо, которое принимает во мне участие; Сурский! благодарю тебя за дружбу: я умею ее чувствовать. Но позволь заметить тебе, что ты жестоко обижаешь меня, скрывая свои намерения, как будто они совсем не до меня касаются. Такая недоверчивость оскорбляет мое самолюбие. Так поступают с маленькими детьми их родители: хотят говорить о средствах устроить их счастие и между тем высылают их из комнаты, советуя кончить в другой.
Сурский. Что ж делать? Ты после сам узнаешь, что иначе никак невозможно было поступить. Успех моего предприятия зависит от крайнего хладнокровия, крайней осторожности, а ты знаешь себя. (Жмет его руку.) Друг мой, если ты желаешь быть счастливым, если ты любишь Софью, то заклинаю тебя ее именем взять до времени терпение и слепо повиноваться мне: от этого зависит твое соединение с Софьею.
Дмитрий (с неумеренным восторгом). Мое соединение с Софьею, - сказал ты?.. (Смотрит на него с выражением неожиданной радости.) О вестник блаженства, ангел-хранитель! Повтори, повтори мне эти слова! Они воскрешают меня, убитого отчаянием, подавленного безнадежностью!.. О! эти слова... они отрадны для меня, как для узника: "ты свободен"... (Крепко сжимает его руку.) О! повтори, повтори мне их...
Сурский. Видишь ли, каков ты, можно ли тебе открыть что-нибудь; еще ничего нет, а ты уже с ума сходишь от радости. Для чего предаваться ей до такой степени, надежда обманчива. Ты сам не испытал ли это?
Дмитрий. Да, так, ты прав; по крайней мере скажи мне, это ли твое намерение; уверь меня, уверь, я буду послушен, как ребенок...
Сурский. Это, самое это; только, бога ради, молчи; будь нем, как рыба!
Дмитрий (вскакивает со стула и ходит по комнате большими шагами в сильном волнении, потирая руками: все его движения выражают радость самую сильную, но смешанную с некоторым сомнением). Боже!.. Итак, еще мне не должно совершенно отчаиваться; еще надежда опять льстит мне. Но не для того ли, чтобы, как прежде, обмануть меня? - Нет, этого быть не может: у меня есть друг! О, я счастливец!.. Я буду супругом ангела!.. (Схватывает руку Сурского и пожимает ее.) Но, друг мой, я обещался молчать и сдержу свое слово; но послушай, и ты сдержишь свое, не правда ли? О, я буду счастлив! Слышишь ли, как сильно бьется мое сердце, видишь, как я весь дрожу: неужели это не есть предвестие счастия?..
Сурский. А может быть, и злополучия!.. Кто знает!.. (Входит хозяйка, неся согретый самовар.)
Хозяйка. Поспел, батюшка, поспел; так кипит, что и не уймешь. У вас свои, что ли, будут чашечки-то да чайничек-то?..
Сурский. Свои, хозяюшка, свои: я всегда в дорогу беру с собою весь прибор чайный. (К Дмитрию.) Ну-ка, брат, не хочешь ли запить поэтические восторги прозаическим чаем: он согреет тебя; да, правда, ты беспрестанно горишь в пламени, так и не мог озябнуть от холодной осенней погоды, по милости которой я дрожу, как в лихорадке. А что, хозяюшка, опростала ли ты ту горенку-то, о которой я давеча говорил тебе?
Xозяйка. Светелку-то, что ли, батюшка? Как же, опростала.
Сурский. Так лишнее-то не худо бы отсюда перенести в нее.
Хозяйка. Не прикажете ли позвать вашего человека; он прозяб с дорожки-то, так забрался на печь.
Сурский. Позови, пожалуйста. (Хозяйка уходит.)
Сурский (грея свои руки около самовара, из которого валит сильный пар). Как я люблю приветливый, гостеприимный пар самовара! Как я любил его, еще бывши ребенком! Не правда ли, друг мой, этот китайский напиток, который мы называем чаем, есть превосходное приобретение! Какие разнообразные и многочисленные удовольствия доставляет он человеку! Как, например, приятно он соединяет семейный круг! Еще и теперь живы в моей памяти те сладостные зимние вечера, в которые, бывало, наше неразделенное семейство собиралось вокруг самовара, и я, любимец моей матери, первый жался с своим стулом к чайному столику и первый получал свою чашку. Как этот напиток приятен в откровенной беседе двух друзей, еще к тому же окруженных облаками табачного дыма; но, Дмитрий, мне кажется, что еще приятнее, когда прелестные ручки прелестной подруги приготовляют эту ароматическую влагу и когда она с улыбкою подает ее своему другу и подслащивает поцелуями? Не правда ли, Дмитрий?.. (Вздыхает и задумывается.)
Дмитрий. Клянусь богом! мысль прекрасная и справедливая! Но, Сурский, отчего вдруг родились этот вздох, эта задумчивость, эта печаль? Право, я, во все время моего с тобою знакомства, еще в первый раз вижу тебя, так сильно растроганного мечтою.
Сурский (как бы опомнившись). Ну, брат, подлинно, что знакомство с мечтателями есть самая прилипчивая зараза: я с тобою поневоле начал мало-помалу вдаваться в прежние глупости. В самом деле, каково покажется? Не более как в продолжение двух минут успел тебе сказать целую проповедь об удовольствиях, доставляемых самоваром. Однако я заболтался с тобою, позабыл и трубку закурить. (Накладывает в трубку табаку и закуривает.) Ах, как приятно, после дороги и долго не куривши, хорошенько затянуться!
Дмитрий. Послушай, Алексей, несмотря на мою недальновидность, я замечаю, что скрытность, которая, по-видимому, составляет отличительную черту твоего характера, тебе не свойственна. Ты хочешь принудить себя быть скрытным, стараешься избегать всего мечтательного, беспрестанно находишься в действительности и между тем невольно изменяешь самому себе. Мне кажется, что ты стремишься забыть что-то такое, о чем одно воспоминание для тебя тягостно, - и не можешь. Такая скрытность в рассуждении меня, твоего друга, непростительна. (Пожимает его руку.) Любезный Алексей, неужели я не заслужил твоей доверенности? Неужели я не стою того, чтобы ты открыл мне свои тайны? Не забудь, что в рассуждении этого предмета ты у меня в долгу.
Сурский. Что было, то прошло. Для чего вспоминать, когда воспоминание мучительно?.. (С чувством.) Друг мой, в последний раз говорю с тобою не шутя; повесть моя мрачна: она раздается в ушах моих, как последний вопль казненного, и для того прошу тебя... (В задумчивости ходит по комнате взад и вперед большими шагами, выпуская из роту густые облака табачного дыма. Входит Степан.)
Степан. Что вам угодно, Алексей Петрович?
Сурский. О, брат, да ты никак только что спросонья: знать, на печке-то лучше, чем на козлах. Благую же ты избрал часть. Слазь-ка в ларец да вынь из него все нужное к чаю.
Степан. Сейчас-с. Да ключ-то, знать, у вас?
Сурский. У меня. Вот он: на!
Степан (вынимает чашки, чайник и прочее и становит на стол). Вы сами изволите разливать?
Сурский. Само собою разумеется, что сам. Разве ты меня не знаешь? Ступай-ка, спи покудова. (Степан уходит; он кладет щепоть чаю в чайник, наливает в оный воды и становит на самовар; Дмитрий ходит по комнате большими шагами. Оба молчат. В продолжение этой немой сцены Сурский наливает в два стакана чаю, из коих один подает Дмитрию, а другой берет себе.)
Сурский. Ну, брат, ты опять ударился в свои унылые мечты; возьми-ка вот стаканчик-то, авось-либо хоть чаем-то не разгонишь ли их. О чем ты задумался?
Дмитрий (с тяжким вздохом). Ах, друг мой, кто теперь более меня может иметь причин к размышлениям самым мрачным? Решение моей участи так близко, так неверно: оно висит на волоске; малейшая неосторожность, одно ошибочное движение, одно неблагоприятное обстоятельство - и оно оборвется, и искра надежды - надежды, которая теперь тлеется в душе моей, превратится в истребительный пожар отчаяния - пожар, который своим заревом осветит все ужасы бездонной пропасти, готовой принять меня в свои недра... Ах! При этой убийственной мысли мое сердце обливается холодом, мое дыхание спирается; кажется, что в это мгновение на мою грудь падает тяжелый камень и сильно, сильно давит ее... О! что со мною будет, ежели все твои старания останутся тщетными?.. (Вскакивает.) О! Сколько в таком случае роковых ударов, сколько смертей в одно и то же время!.. Быть рабом, лишиться предмета, которым дышал, с которым связан узами, самыми крепкими и вместе самыми... и после всего этого еще жить... Нет... Нет, тогда все мои способности, все мысли, все намерения сольются в одно слово, которое будет первым и последним, - и это слово есть - смерть!!!...
Сурский. И ты в состоянии решиться на самоубийство?
Дмитрий. Сурский, полно; не говори мне об этом; не осуждай моего намерения: оно благородно; не отвращай меня от него: оно твердо. И как! Неужели после всех этих злополучий, в обширности которых ум теряется, как в беспредельном хаосе, еще должно жить?.. Помилуй, Сурский, ежели ты придешь ко мне и с отчаянным взором, крепко сжимая своей оледенелою рукою мою руку, скажешь: "Злополучный друг! все кончено: ты погиб!" Признайся, что в это мгновение несчастие будет превосходить все меры воображения, что оно может только равняться с счастием, которым я некогда наслаждался; но в моей воле будет прекратить его в одну секунду, следовательно, оно будет непродолжительно; но жить... видеть торжество моих врагов; сносить всю жестокость мщения этих подлых, низких душ; видеть свою любезную в объятиях соперника и, наконец, к довершению всего этого, быть рабом! - О! Не значит ли это в каждую секунду умирать, умирать тысячью смертями?.. Можешь ли ты вообразить себе весь ужас человека, около которого обвились тысячи ядовитых змей и медленно высасывают его кровь; можешь ли ты себе представить всю необъемлемость мучений человека, с которого с живого сдирают кожу?.. И все это я должен буду переносить ежеминутно!.. Окованный поносными цепями рабства, буду бессильными руками рвать их, грызть зубами и, орошая их кровавою пеною ярости, изрыгать адские проклятия на моих тиранов, которые между тем, помирая со смеху, будут наслаждаться несносною злобою, моим бессильным бешенством!.. Зайцы будут смеяться над окованным львом!.. О нет!.. Нет!.. Горе мне, горе врагам моим: они не будут торжествовать мою гибель, и ежели я погибну, то не иначе, как только вместе с ними, только вместе с ними предстану пред трон судии всевышнего... А если решусь жить - то это для мщения, и мщения самого ужаснейшего!.. О!..
Сурский. Не хочу осуждать тебя, но не могу и оправдывать. Ты теперь находишься в таком положении, что все доказательства и возражения бесполезны; они не приведут тебя в рассудок и только более взбесят; но, несмотря на то, я все-таки скажу, что источник самоубийства есть бешенство, безумие и малодушие. Истинно благородный и великодушный человек, как бы ли был злополучен, всегда найдет утешение в своей совести, в религии, в надежде на бога и решится терпеть здесь, чтобы вечно наслаждаться там.
Дмитрий (с бешенством). Терпеть... терпеть здесь, чтобы вечно наслаждаться там!.. Вот истинно превосходная и вместе преутешительная философия? К несчастию, она только хороша для низкой черни. Как!.. Неужели вечное блаженство непременно покупается ценою ужаснейших страданий? Дорого же оно приходит! Неужели это премудрое и милосердое существо, которого мы называем богом, посылает людей на землю, как колодников на каторгу? Неужели его благость так ограничена, что он не хочет сделать свое лучшее творение счастливым здесь и там? Нет, по-вашему, он не иначе должен сделать его блаженным, как сперва потиранивши его, насладившись его муками... Фарисей! Ты искажаешь божество!..
Сурский. Напротив, я не искажаю его, а представляю таковым, каково оно есть в самом деле. Впрочем, хотя земля и есть поистине поприще страданий большой части людей, однако в этом виноват не бог, а сами люди. Они имеют разум - эту искру божества, и уподобляются скотам. Признайся, что ты сам есть виновник своих страданий, что ты сам своим неблагоразумием накликал на себя бедствия, которые теперь претерпеваешь?!
Дмитрий. Хорошо: я сам. Но если бы я отказался от Софьи, то разве бы мог быть счастливым? В таком случае я бы бросился из огня да в полымя; опять, кто причиною тех горестей, которые я претерпевал в доме Лесинского еще прежде, нежели увидел Софью?
Сурский. Ты, потому что не умел сносить их с твердостию.
Дмитрий. Но ежели в моем характере нет этой твердости, то в таком случае кто виноват? Нет, брат, ежели сами люди виноваты в собственных своих мучениях, то это значит, что они злы и глупы. В таком случае можно ли сказать про человека, что он есть образ и подобие бога, его сотворившего? Можно ли сказать, чтобы это низкое, презренное существо было произведено на свет высочайшею премудростию? Притом, ежели эта высочайшая премудрость, по свойственному ей всеведению, знала впредь, что люди рано или поздно должны будут дойтить до крайней степени нравственного унижения, что они никогда не могут быть счастливыми, то для чего же она производила их?..
Сурский. Презренная горсть пыли! И ты осмеливаешься обвинять бога, и ты дерзаешь восставать против него! Не думай, чтобы голос твой гремел, как голос титана; нет, он едва ли слышен, как голос ничтожного червя!.. Кто сказал тебе, что люди совершенно несчастны: ежели они претерпевают горести, то для того, чтобы живее ощущать радости. Что если бы теперь все надежды твои сбылись, не живее ли бы ты ощущал прелесть блаженства?..
Дмитрий. Так, хорошо. Но если они не сбудутся, то в таком случае что остается мне делать?
Сурский. Терпеть!
Дмитрий. Опять-таки терпеть - да на что? и почему? Неужели человек во все продолжение своей жизни непременно должен страдать?.. Неужели этого требует правосудие бога?
Сурский. Но с чего ты взял, что человек во все продолжение своей жизни должен страдать? Неужели ты думаешь, что ежели ты несчастлив, то и все несчастны? Если ты теперь претерпеваешь бедствия, то вспомни прошедшее, вспомни слова твои, что одна минута возможного блаженства может заменить целые века страданий; следовательно, в судьбе человека есть равновесие. Бедный часто наслаждается спокойствием, которого не имеет богатый; славный герой льет свою кровь и беспрестанно ожидает себе смерти, между тем как земледелец, в счастливой безызвестности, не боясь смерти, спокойно обработывает свою ниву: теперь не уравнена ли их участь? Я думаю, что когда ты был счастлив, то твои чувства и мысли в отношении к богу были совсем не таковы?..
Дмитрий. О друг мой! В то блаженное время каждое чувство мое было - любовь, каждая мысль моя - благодарность к этому благому существу. Нередко я плакал от умиления, нередко обращал слезящиеся взоры к небу и в благоговейном безмолвии, в сладостных ощущениях, шептал священное имя бога... А теперь... Теперь в душе моей поселилось какое-то мрачное сомнение, которое, как пожар, разрушительный, истребило в ней доверенность к промыслу и даже эту сладостную веру в высокое, которою я дышал доселе. На этот мир, который прежде казался мне столь прекрасным, я теперь смотрю, как на дикую пустыню, в которой злоба, невежество и предрассудки воздвигли из костей и трупов престол несчастию!.. О! Ежели все мои надежды кончатся моею гибелью... тогда, тогда мое лютое отчаяние, моя неистовая ярость на все существующее разольется огненным, клокочущим потоком, который затопит, разорит меня, моих врагов и всех близких ко мне. Тогда уста мои загремят хулою на бога, как на тирана, который утешается воплями своих жертв, который упивается их слезами!.. {Так говорит дерзкое безумие, неистовое отчаяние человека, не упитанного чистыми струями религии и нравственности.} Тогда я буду просить его, чтобы он или превратил меня в прах, или дал мне свои громы, чтобы я мог в одно мгновение истребить этот чудовищный мир, истребить этих лютых, бессмысленных тварей, которые населяют его. О! Кровавыми бы руками исторгнул бы я тогда из своего сердца остатки жалости и сострадания, превратил бы все мои чувства и помышления в ярость и неистовство; своим дыханием, как вредоносным ядом, заразил бы воздух и воду и, смотря на ужас и суетливость, с которыми бы зашевелились эти муравьи в своем муравейнике, с диким хохотом, с адским самонаслаждением приговаривал бы: "Я раб! Софья выходит замуж!" Ах! эти ужасные слова разрывают узы, связывающие меня с человечеством, и приводят меня в такое состояние, что я, при воспоминании о них, томлюсь жаждою крови, убийства и разрушения!.. (В бешенстве, с неистовыми движениями, быстро ходит по комнате большими шагами.)
Сурский. Безумец! Итак, только потому, что ты несчастлив, должен погибнуть весь мир, в отношении к которому ты есть не что иное, как ничтожная пылинка? Не есть ли это порыв эгоизма, которым ты столько гнушался, не есть ли это отсутствие любви к общему благу? Но я вижу, что убедить тебя доказательствами рассудка есть труд Данаид; попробую, нельзя ли образумить тебя примером. Давеча ты просил меня рассказать тебе историю моей жизни - я исполню твое желание.
Дмитрий. О! расскажи мне ее, расскажи. Ты несчастлив и несчастием своим обязан существам, которые называются твоими ближними, твоими братьями: я это вижу. Заставь меня еще более ненавидеть этих гнусных, ядовитых насекомых, пожирающих друг друга, этих...
Сурский. Нет, не ненавидеть, а прощать их хочу я заставить тебя. Дмитрий, ты видишь пред собою человека, который был счастлив, как ты, и который теперь потерял и самую надежду на счастие, который при всем этом не ропщет на бога, не клянет судьбу и хочет жить.
Дмитрий. Без предисловий, без предисловий, бога ради; я горю нетерпением слышать твою историю, а не наставления. Говори и описанием своих несчастий прибавь еще несколько капель этой черной, ядовитой желчи, которая пожирает мою внутренность. Говори; я слушаю!
Сурский. Мой отец довольно достаточный человек, уважаемый всеми в нашем маленьком городке, как по месту, занимаемому им, так и за его честность, прямодушие и истинное русское хлебосольство. Несмотря на свое старомодное воспитание, он чужд предрассудков почтенной русской старины и воспитывал меня по-новому, ничего не щадя для моего образования. С самого моего младенчества во мне обнаружился характер живой, пылкий, и я долго имел необыкновенную склонность к проказам и шалостям всякого рода. Воспитание, характер, привычки, образ мыслей и жизни родителей и вообще семейства имеют обыкновенно большое влияние на нравственное образование детей и даже на расположение их склонностей. Это я испытал на самом себе. Мой отец женился на моей матери если не по любви, то по какому-то маленькому расположению, заставившему его предпочесть ее другим девушкам, на которых бы он мог жениться. Во всем городе не было четы счастливее моих родителей; под кровом их дома царствовало семейственное согласие, мирная тишина и, следовательно, и счастие. Обязанный своим благополучием женитьбе, мой отец полагал в семейственной жизни верх возможного человеческого блаженства и часто с восторгом говаривал, что он желал бы поскорее видеть меня женатым по склонности. Посему и не удивительно, что я, воспитанный в недре такого семейства, вступивши в лета юношества, нечувствительно получил любовь и склонность к тихой семейственной жизни. Ты не можешь себе представить, с каким восторгом я думал о том времени, когда назову какую-нибудь милую девушку моею женою, когда буду жить своим домом и называться почтенным именем супруга, хозяина, а может быть, отца семейства. Как обыкновенно водится у всех мечтателей, я составил в голове своей идеал моей суженой - искал его в толпе знакомых девушек - и нашел. Не буду много говорить: скажу только, что я, как говорится, по уши влюбился в дочь одной небогатой вдовы чиновника, некогда служившего в нашем городе. Меня пленило ее миловидное личико, пара голубых глазок, блиставших кроткою задумчивостию и милою скромностию. Сверх сих достоинств она была очень хорошо воспитана.
Дмитрий (пожимает его руку). И ты был человеком, и ты любил, а между тем обвиняешь меня!
Сурский. Мой отец, заметив мою склонность, сказал: "Браво, Алексей, браво: я помогу тебе". Он сделал предложение ее матери, та была оным очень обрадована, ибо знала, что мой отец довольно достаточный человек. Положено было отпустить меня в Московский университет и чрез год, после окончания полного курса, женить. Между тем мне позволено было обращаться с Мариею, как с своею невестою. Не буду говорить тебе о моем счастии: ты сам знаешь, что значит первое стыдливое признание, первый поцелуй, первый вздох любви, пожатие руки, страстные застенчивые взгляды; скажу только, что они более и более укрепляли наш союз. Наконец наступил час разлуки - и я полетел в Белокаменную с тяжкою грустию в душе, сопровождаемый наставлениями родителя, слезами милой матери и... (Вздыхает и погружается в тихую задумчивость.)
Дмитрий. Сурский, не прав ли я? Не отгадал ли я? О душа твердая! И ты, будучи способен так сильно чувствовать, умеешь казаться бесчувственным!..
Сурский. Да, друг мой, я много испытал радостей, но вдвое больше горестей; те и другие сделали на меня сильное впечатление, те и другие сильно волновали мою грудь; но, несмотря на то, я умел владеть собою. Но слушай далее. Бывши в университете, сначала я очень часто получал от нее письма и еще чаще писал к ней; потом она стала реже и реже писать ко мне, и я начал примечать, что ее волнует какая-то печаль, какое-то сомнение, наконец она совсем перестала писать ко мне. В письмах моих родителей я только с некоторого времени стал примечать какую-то двусмысленность в рассуждении Марии; казалось, что они хотели скрыть от меня что-то неприятное, и наконец просто сказали, что они рассорились с госпожою Сунскою, что Мария недостойна меня, чтобы я забыл ее, что она мне неверна, что я ею забыт и презрел. Я бесился, кровь во мне кипела, и тут я узнал, как сильно любил ее. Приближалась вакация, я непременно хотел поехать домой, чтобы, как водится, обременить упреками неверную и отомстить моему сопернику; но жестокая горесть повергла меня в продолжительную болезнь, почему я и принужден был остаться в Москве. Выздоровевши, я с сугубою силою чувствовал всю важность моей потери, весь ужас моего одиночества, и, желая рассеяться, снедаемый отчаянием, я завел многие новые знакомства и с помощью услужливых друзей пустился в повесничество разного рода и порядочно порасстроил свое здоровье.
Дмитрий. И ты еще после всего этого остался жить? Боже! Итак, я еще не все испытал, я еще не был поражен этим адским бичом, который называется изменою. Сурский! О, ты много, много испытал! Только одна твоя железная душа могла перенести это.
Сурский. Да, друг мой, мое несчастие ужасно. Я не знал, как ты, этих неистовых восторгов любви, я не горел в этом пожирающем огне, который погубил тебя; но я испытал это тихое биение сердца, это сладостное смятение, это стыдливое замешательство, которое чувствует юноша при взгляде на свою любезную. Я видел в ней спутницу моей жизни, милую подругу, которая должна была услаждать мое бытие, видел в ней любовницу и вместе верного друга - и лишился всего. Все мечты мои, все надежды лопнули, как дождевые пузыри.
Дмитрий. Что же, ты видел ее после этого?
Сурский. Целые три года я не был дома: наконец, окончивши курс в университете, я обнял моих родителей. Долговременное отсутствие, отчаяние, горести, шалости - все это так переменило мой вид, что они с трудом узнали меня. От них услышал я, что чрез несколько месяцев после моего отъезда приехал к ним в город какой-то князь, влюбился в Марию и сделал предложение ее матери. Ослепленная знатностию и жадная к богатству старуха, забывши совесть, приказывала своей дочери принимать этого князя как жениха. Сначала Мария не хотела и смотреть на него, но он, как сирена, сумел усыпить в ней чувства любви и чести - и я был забыт. Как жених, ездивший каждый день в дом Сунской, он улучил свободную минуту - и обманутая Мария, боясь объявить о своем посрамлении матери и надеясь поправить все браком, долгое время поневоле исполняла желания подлеца. Наконец, в один день тщетно ожидала она своего любовника - он скрылся и с тех пор не показывается. Вскоре и Мария уехала с своею матерью из нашего города, и о ней более ничего не слыхали.
Дмитрий. И поэтому ты ее более уже никогда не видал?
Сурский. Нет. Поживши несколько времени в родительском доме, я хотел опять ехать в Москву, чтобы определиться там к какой-нибудь должности. Ввечеру, накануне моего отъезда, приходит девушка и, подавая мне письмо, сказала, что оно от Марии, которая просила ее вручить его мне по моем приезде. Трепещущею рукою я развернул эту бумагу и узнал из ней, что обольстителю пособляли некоторые люди, отдавая ему мои письма, вместо которых подлецы доставляли Марии другие; что она предалась ему не из любви, а из желания отомстить мне, и что при всем том никогда не преставала любить меня. Она просила у меня прощения, умоляла не проклинать ее и не мстить злодею: "В этом мире, - заключила, - вы не увидите недостойную; моим присутствием я никогда не оскорблю вас, я сама погубила мое счастие, и мне остается только оплакивать мое безрассудство и легкомыслие!" Чрез несколько дней я очутился в Москве.
Дмитрий. Ты знаешь фамилию этого князя?
Сурский. Знаю. А что?
Дмитрий. А место его пребывания?
Сурский. Нет. Но к чему эти вопросы?
Дмитрий. И ты не намерен отыскивать этого подлеца?
Сурский. Для чего?.
Дмитрий. Чтобы отомстить ему, чтобы вымотать жилы из его тела вместе с жизнию и освободить землю от чудовища!..
Сурский. Для чего ж? Ведь я этим не возвращу потерянного счастия.
Дмитрий. Но голос чести, голос самого рассудка повелевает тебе это сделать: оставивши его жить, ты дашь ему средства продолжать свои злодейства.
Сурский. Что ни говори, а я не могу быть его судьею. Но оставим это. Ах, боже мой, время идет, а моего Томина нет как нет! Лишь бы он приехал, а то сию же минуту придет; ты тогда, пожалуйста, уйди в светелку, о которой я давеча говорил хозяйке. (Входит Томин.)
Томин. А, друг мой, наконец я тебя вижу! (Здоровается с Сурским; Дмитрий уходит.)
Сурский. Ну, брат, а я устал, ждавши тебя. Где ты это пропадал?
Томин. Да так все кое-где. А, этот-то твой проказник? Ну уж, брат, справедлива пословица, что видно птицу по полету. Признаюсь, - молодец!
Сурский. Не хочешь ли чаю, трубки?
Томин. О братец, до чаю ли, до трубки ли теперь; надобно делами-то поспешить. Я только что приехал, а уж успел кое-что смастерить. Священник согласен, место назначено, и все готово. К тому же сам случай явился к нашим услугам: Софья Петровна именинница, и потому у Лесинской нынче бал. Мы с тобою к ней едем. Я скажу ей одно словечко, которое произведет на нее самое магическое действие и заставит принять тебя, как какого-нибудь царя. Ты ангажируешь Софью Петровну на вальс, сообщаешь наш план; она соглашается; мы все трое скрываемся; садимся на лошадей; они обвенчаны, и дело кончено, - а там посмотрим, что делать. (Вынимает часы и смотрит на них.) Однако уже скоро три часа; почти пора ехать. Ты покудова принарядись, а я пойду также переодеться, и как кончу свой туалет, то пришлю за тобою человека, и мы едем. Однако ж ты возьми туда своего человека, а мой останется здесь действовать. (Пожимает его руку.) Прощай. (Уходит.)
Сурский. Да, делать нечего; надобно решиться на это средство: оно одно только и остается. (Кричит.) Эй, Степан! Степан! (Входит Дмитрий.)
Дмитрий (мрачно). Ну, что? Жизнь или смерть?..
Сурский. Надежда и до времени безусловное повиновение! Все улажено, как нельзя лучше. Я сейчас еду к Лесинской, ты же ни шагу из этой комнаты, а пуще всего не являйся в ее доме; ежели ты это сделаешь, то все пропало: ты погиб. (Дмитрий в молчании пожимает его руку. Входит Степан.)
Степан. Чего изволите, сударь?
Сурский. Ну, брат, теперь, пожалуйста, сон-то отложи до другого времени: пора работать. Степан! Кажется, я не могу сомневаться в твоей расторопности, а пуще всего в молчаливости?
Степан. Помилуйте, сударь, разя вы меня не знаете? Я готов за вас голову свою положить.
Сурский. Хорошо, я верю! Вынь-ка мою фрачную пару да пособи мне одеться.
Степан. Сейчас-с!
Действие в деревне Лесинской.
Конечно, я на зло назначен от рожденья,
Кляня злодействие, стремлюсь на преступленья!
Озеров8.
Местом сцены есть та же самая зала, которая была и во второй картине. Она тщательно убрана, и в ней все показывает, что она приготовлена к принятию гостей; в правой стороне находится гостиная; обе эти комнаты расположены так, что будто составляют одну. Софья, небрежно и просто одетая, сидит в глубокой горести около ломберного стола, утирая платком слезы; Рудина старается ее утешить.
Рудина. Софья, утешься; отри свои слезы; твоя печаль раздирает мое сердце. Ах! для чего только одна я могу понимать твои горести и сострадать им!
Софья (рыдая). Как ни велики мои несчастия, но я могу еще плакать; не мешай свободно литься слезам моим: от них мне становится легче.
Рудина. Но сама посуди: время и место ли плакать тебе? Скоро будут съезжаться гости, а ты так расстроена, так бледна, глаза твои опухли и покраснели от слез. Что подумают они, увидя тебя в таком положении?
Софья. Какая нужда мне до толков этих людей? Неужели для них я должна отказаться от последнего утешения, которое осталось мне в моих горестях?..
Рудина. Но, друг мой, вспомни требования приличия. Бога ради, я прошу тебя, скрой печаль свою и хотя по наружности кажись веселою. К чему такое уныние? Всякая горесть должна иметь пределы.
Софья. Всякая, но не моя. Друг мой, сообрази, если можешь, эту многочисленность, эту разнообразность огорчений; расплети эту запутанную сеть бедствий, в которые я вовлечена судьбою; сочти эти раны, которыми избито мое сердце; найди в нем хотя одно живое место и тогда скажи мне: "Твоя горесть должна иметь границы!" В цветущей юности, в поре сладостных мечтаний, в поре лестнейших надежд, осыпанная всеми дарами фортуны и воспитания, - я есть не что иное, как жертва, украшенная цветами для заклания. Из мирного крова, где я воспитывалась, где видела одни хорошие примеры, где вкушала первые радости бытия, - я вступила в дом родительский, где царствуют невежество и пороки; я любила - и любовь моя сделалась преступною, грозит мне еще новыми бедствиями; я обожала своего отца - и лишилась его; моя мать - ты знаешь ее - и теперь... Ах, горько, горько переносить все это слабой, беззащитной девушке!.. (Утирает слезы.)
Рудина. Для чего безвременно отчаиваться?.. Неужели эти обстоятельства не могут взять другого, лучшего оборота?
Софья (старается оправиться и беспрестанно смотрится в зеркало). Что, все еще приметно, что я плакала?
Рудина. Немного приметно; но это все скоро пройдет. Постарайся чем-нибудь рассеяться. Возьми, кстати, гитару, сыграй да пропой что-нибудь.
Софья. Ах, да в самом деле проиграть что-нибудь. (Берет гитару, лежащую на фортепияно, и настраивает ее.)
&nbs