Драматическая повесть в пяти картинах
СОЧИНЕНИЕ ВИССАРИОНА БЕЛИНСКОГО
И всюду страсти роковые
И от судеб защиты нет!
Пушкин1
Белинский В. Г. Собрание сочинений. В 9-ти томах.
Т. 1. Статьи, рецензии и заметки 1834-1836. Дмитрий Калинин.
Вступит. статья к собр. соч. Н. К. Гея.
Статья и примеч. к первому тому Ю. В. Манна.
Подготовка текста В. Э. Бограда.
М., "Художественная литература", 1976
Дмитрий Калинин.
Сурский, его друг.
Томин, приятель Сурского.
Лесинская, богатая помещица.
Софья, ее дочь.
Петр |
Андрей | ее сыновья.
Князь Кизяев.
Рудина, воспитательница Софьи.
Сидор Андреевич, лицемер, живущий в доме Лесинской.
Иван, старый служитель Лесинских.
Лиза, горничная Софьи.
Федор, нанятой служитель Калинина.
Степан, служитель Сурского.
Хозяйка постоялого двора.
Незнакомка.
Две монахини.
Множество гостей и слуг.
Издавая в свет мою драматическую повесть, я чувствую всю важность моего поступка и потому почитаю за нужное отдать моим читателям отчет в оном, сообщить им собственные мои мысли о моем сочинении. У нас беспрестанно выходит такое множество книг (разумеется, несравненно более худых, нежели хороших), что для публики почитать важным издание какой-нибудь из них - есть смешно и нелепо. Но не так должен смотреть на подобные предприятия сам автор, ежели он уважает публику, ежели он пишет не из низкого желания заслужить жалкую, мелочную известность в литературном мире, не от нечего делать, но из чистого, бескорыстного побуждения выразить этот внутренний мир самого себя, этот мир собственных мыслей и чувствований, возбуждаемых в нем созерцанием этой чудесной, гармонической, беспредельной вселенной, в которой он обитает, назначением, судьбою человека, сознанием его нравственного величия, - из непонятного стремления разгадать тайны его существования, из благородного желания по мере своих сил и способностей споспешествовать успехам отечественной литературы! Так думал я, предпринимая писать это сочинение, и смело могу уверить моих читателей, что таковы были побуждения, заставившие меня написать оную. Будучи слишком далек от того, чтобы иметь ничтожное тщеславие почитать свое сочинение важным явлением в нашей литературе, быть слепо влюбленным в свое детище, - я в полной мере вижу все недостатки, всю слабость оного. Это есть не что иное, как первое, несвязное лепетание младенца; это есть первое, незрелое произведение пера, неопытного, несмелого. Читатель не найдет в нем ни тех светлых, высоких истин, ни тех сильных, глубоких мыслей, ни того умения представить в создании своей мечты целого стройного мира, ни того тонкого познания человеческого сердца, которые бывают уделом одних гениев - этих вечно юных исполинов земли, этих любимцев и органов неба! Нет: он увидит в нем не более, как только порыв души пламенной, души, страстной ко всему высокому, изящному, души, желающей излиться и борющейся между этим желанием и слабостью сил. Чтение поэтов, чтение истории, углубление в самого себя, печали, радости, восторг, равнодушие, волнение страстей, порыв к чему-то неопределенному, тоска по чем-то неведомом, размышление о человеке, о непонятной смеси доброго и злого, высокого и низкого, составляющей существо его, мысль о другом, таинственном мире родят тысячи вопросов безответных, волнуют юный, неопытный ум, как неразрешимая, но слабо понимаемая каким-то темным чувством загадка. В это поэтическое состояние душа человека воспламеняется каким-то неясным, но сильным желанием выразить самое себя, грудь его волнуется каким-то тревожным чувством неизъяснимого беспокойства, и он желает раскрыть ее, показать свое сердце, чтобы могли прочитать и истолковать самому ему те непонятные буквы, которые начертаны на нем рукою неведомого. Кому знакомы эти редкие минуты восторга, тот поймет меня. Не знаю, благосклонно ли примет публика мое сочинение; но ежели достоинство его равно тому пламенному энтузиазму, с которым оно писано, то труды мои не тщетны. Если хотя искра того божественного огня, того животворного восторга, которые оживляли меня, как электричество, сообщится душе читателя и ежели сочинение мое доставит ему несколько приятных минут, несколько приятных впечатлений, то я достиг моей цели. Осмеливаюсь льстить себя сладостною надеждою, что мое сочинение, несмотря на свои недостатки, как первое в своем роде, не будет лишним в нашей литературе, столь бедной драматическими произведениями, и удостоит своим вниманием первый опыт молодого студента.
Действие происходит в Москве.
Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят, как одна
Душа безумная поэта
Еще любить осуждена!
Пушкин2.
Местом сцены есть маленькая комнатка; небольшой стол, на котором в беспорядке лежат книги и бумаги; кровать и два стула составляют все убранство оной. Калинин читает книгу, потом с некоторою досадой бросает оную, встает и говорит.
Дмитрий. Ожидание! Ожидание! Как ужасно ты! Ах, для чего я не могу разорвать покров, скрывающий от меня будущее? Для чего не могу разгадать загадку моей жизни? Что должно мне делать в моем положении: отчаиваться или надеяться? Если любовь была так благосклонна ко мне, то неужели надежда обманет? Как! Если и презренный эгоист с низкими чувствами - и тот бывает счастлив, то неужели счастие должно убегать человека с душою возвышенною, с страстями благородными, человека, который способен любить?.. Нет!.. Старик меня любит, дочь свою также: неужели он захочет сделать несчастными два любезные ему существа?.. Нынче я должен получить от него письмо. А там?.. Там, окриленный любовию, я полечу к ней... (Входит Сурский.)
Сурский. Здорово, брат! Ты, мне кажется, изволишь на просторе философствовать; извини меня, если я помешал тебе,
Дмитрий. А, дружище! Здорово! Как же ты кстати пришел ко мне: никогда не ожидал я тебя с таким живым нетерпением.
Сурский. А почему это так? Уж не весточку ли получил кое от кого?.
Дмитрий. Ах, любезный, я нынешний день что-то не в обыкновенном расположении духа: душа так полна чувств, что не в силах вместить их в себе; сердце так...
Сурский. Ну, пошел врать! Теперь только и услышишь, что душа да сердце, энтузиазм да любовь! Кажется, твой дух ежеминутно находится не в обыкновенном расположении, то есть: ни в умном, ни в глупом, а в каком-то среднем между этими; душа же твоя всегда бывает полна через края...
Дмитрий. Проклятый Мефистофель! Зачем ты пришел ко мне? Ругаться надо мною? Боже мой! Неужели нет людей на белом свете, или по крайней мере нет их для меня! Ищешь друга, которому <бы> можно было открывать свою душу, с которым бы можно было делить горести и радости, а находишь одпи бесчувственные трупы, в ледяных грудях которых бьются гнилые деревянные сердца! Сурский! Ты создан для моего мучения. Я привязан к тебе до безумия; а ты... чем ты мне за это платишь? Обошлось ли у нас с тобою хотя одно свидание без неудовольствия?
Сурский. Потише, брат, потише; пожалуйста, не горячись: ты этим никогда не взбесишь меня. Я не схвачу по-твоему картуза и не побегу опрометью домой. Притом же тебе не худо бы оставить эти высокопарные фразы: они нашему брату, темному человеку, непонятны; огненные же слова твои опасны для моей ледяной груди: могут растопить ее.
Дмитрий (невольно усмехаясь). О несносный человек! отчего я не могу не только чувствовать к тебе ненависти, но даже и сердиться на тебя?
Сурский. Оттого, что ты добр, хотя и безумен. Я слишком хорошо знаю тебя и, как пророк, говорю тебе, что ты не кончишь счастливо своей жизни. Ты всегда следуешь внушениям опаснейших врагов твоих, воображения и сердца, а никогда не слушаешься хотя и сурового, но доброго старика - рассудка.
Дмитрий. Я никогда не поверю, чтобы человек, следующий одному холодному рассудку и живущий по счетам и выкладкам эгоизма, мог быть истинно счастливым.
Сурский. Дмитрий! я не могу сказать, чтобы я слишком много жил, но что я слишком много испытал - это всегда скажу. И в моей, ныне ледяной, груди билось некогда пламенное сердце; и моя, ныне холодная, душа некогда кипела страстями; и мое, ныне погасшее, воображение было некогда, к моему несчастию, слишком живо, слишком услужливо. Легковерный и неопытный, я видел везде одно добро и спал сном сладостным, волшебным. Но, к несчастию, скоро проснулся и увидел, что воображение обмануло меня самым жестоким образом. Опыт разогнал золотые мечты и показал горькую действительность. Разочарованный, обманутый, я не верил самому себе, когда начал смотреть на все предметы глазами рассудка. Любовь, на коей я основал все здание моего блаженства, послужила к моему несчастию. Я любил людей со всем жаром молодого, неопытного сердца - и увидел, что их действиями управляют эгоизм и предрассудки. Больно было мне расставаться с моими мечтами - и наконец с горькими слезами расстался я с ними, как младенец с игрушками. Глубоко схоронил свои страсти в сердце и навсегда отпел им панихиду. И теперь, сказав обманам прости, предавшись во власть рассудка, я чувствую себя гораздо счастливейшим, нежели было во время оно, хотя иногда - признаюсь в слабости - и вздыхаю о нем. На мир смотрю спокойными глазами, как зритель, а не актер. Впрочем, я еще и теперь люблю предаваться обольстительному воображению; верую в любовь, в дружбу и во все, что составляет сладострастие благородных душ; так же, как и ты, страстен ко всему высокому, прекрасному; но держу свои страсти и воображение б равновесии с рассудком, и даже так, что последний немного перетягивает.
Дмитрий. Тебя ли я слышу? Ты ли говоришь это?
Сурский. Кажется, что я, а впрочем, не знаю. Но послушай, оставим это и поговорим о чем-нибудь другом.
Дмитрий. Скажи мне, пожалуй: отчего мы не можем ужиться друг с другом?
Сурский. Оттого, что <ты> мне кажешься слишком горячим, а я тебе слишком холодным. Я люблю шутить и смеяться, а ты важничать. То и другое хорошо к случаю и к месту. Из чего ты давеча так взбесился? Впрочем, я и не совсем прав: ты жалок по своему характеру, и мне бы должно щадить тебя.
Дмитрий. Ты никогда не хочешь выслушать меня с участием, когда я говорю о своих намерениях, надеждах, а если и слушаешь, то всегда с насмешливою улыбкою.
Сурский. Напротив: я готов даже разделить мечты твои; но мне кажутся смешными эта горячка, этот пыл, с которыми ты часто говоришь о предметах самых обыкновенных - употреблю любимый твой эпитет - прозаических, и потому не упускаю случая пошутить на твой счет. Ты живешь в очаровательном мире поэзии и смотришь на мир сквозь увеличительное стекло воображения. Тебя все пленяет, и даже самые огорчения, которые тебе иногда случается переносить: ты почитаешь их страданиями и какого-нибудь мальчишку, причинившего тебе детскую обиду, - злодеем; а себя, еще ничего не испытавши, - жертвою судьбы и игрушкою счастия; видишь в себе романического героя - и это имеет для тебя прелесть поэзии. Ты еще младенец, и я не хочу разочаровывать тебя; не хочу обливать душу твою холодным ядом сомнения. Придет время, и без меня все узнаешь; придет время - и твое лицо, одушевленное и ясное, сделается мертвым, холодным, вместо доверчивой улыбки явится горькая и насмешливая.
Дмитрий. Не говори мне этого; оставь меня в моем счастливом заблуждении, не сдергивай с глаз моих этого радужного флера, сквозь который я смотрю на мир. Впрочем, для меня очень удивительно, что ты, почти совершенно не зная моих обстоятельств, с такою утвердительностию говоришь, что я ничего не испытал. О, если бы ты знал!.. О! Я жил!.. Я чувствовал!..
Сурский. Твою историю не трудно узнать; она вся состоит в одном слове: Софья! Впрочем, все подробности оной мне неизвестны; ты, несмотря на откровенность, которая, по словам твоим, составляет отличительную черту твоего характера, мне не сообщал их. Это неестественно: влюбленные откровенны, а особливо с друзьями своими.
Дмитрий. Я потому не открывал тебе тайн моих, что боялся равнодушия и насмешек. Друг мой, ничто так не может сделать меня счастливым, как участие во мне других, ничто не может так убить, как равнодушие.
Сурский. Напрасно же ты опасался меня. Я наперед знаю, о чем и что ты будешь говорить мне; однако, несмотря на то, с удовольствием выслушаю повесть твоей жизни, которая, кроме меня, ни для кого не может быть интересною. Теперь мы ничем не заняты, говори: я слушаю.
Дмитрий. Очень рад. Только бога ради выслушай меня снисходительно и не беси своими несносными шутками. Я буду о том говорить тебе, о чем не могу и вспомнить без исступления в высочайшей степени. Мне давно хотелось вверить тебе мои тайны. Мне непременно должно разделить их с кем-нибудь: иначе они будут тяготить мою душу.
Сурский. Все это очень хорошо, только нельзя ли без предисловий?
Дмитрий. Да не велишь ли подать вина?
Сурский. О, это прекрасное дело! Вино сделает тебя красноречивее, меня веселее. Без него дружеские беседы ни к черту не годятся. Да вели, кстати, закурить трубку.
Дмитрий. Эй, Федор! Федор! (Вбегает Федор.)
Федор. Чего изволите, сударь?
Дмитрий. Принеси, брат, бутылку вина да закури трубку.
Федор. Сейчас-с. (Уходит.)
Дмитрий. Послушай, Алексей: сверх необходимости излить перед тобою, как перед моим другом, мои чувства, поверить историю моего сердца, я имею еще другую, побуждающую меня открыть тебе мои тайны! Хотя и не имеешь этого огня, который пожирает мою душу, но ты благоразумнее, основательнее меня. Твоя холодная рассудительность может быть для меня полезна: я нахожусь теперь в таких обстоятельствах, в которых не могу обойтись без твоих советов.
Сурский. Нельзя ли оставить эти комплименты, от которых я бегаю, как черт от ладану.
Дмитрий (с принужденною улыбкою, робко и решительно). Я не племянник Лесинского, как говорил тебе; нет, я его... (Схватывает руку Сурского и быстро смотрит ему в глаза.) Но прежде, нежели я договорю, скажи мне: свободен ли ты от предрассудков? Не заражен ли ты ими? Отвечай мне, отвечай: без того не дождешься от меня ни одного слова!
Сурский. Успокойся. Разве ты меня не знаешь? Разве не доказывают все слова мои, все поступки, что только один рассудок мой господин. Кто бы ты ни был, я всегда буду видеть в тебе человека, достойного моей дружбы. Говори...
Дмитрий. Я... я... его... отпущенник...
Сурский. В самом деле? Ну, великая важность! Есть же чего стыдиться!
Дмитрий. Друг мой, я не стыжусь этого; но ты сам знаешь, каковы люди и что значит в глазах их происхождение.
Сурский. В их же, а не в моих; следовательно, тебе нечего бояться меня. (Федор приносит бутылку вина, пару стаканов и раскуренную трубку, которую поднес Сурскому, и уходит.)
Дмитрий. Мои родители были дворовые люди Лесинского. Будучи шести лет, я лишился их. Мой господин принял меня в свой дом, в качестве воспитанника. Говорят, что он оказывал мне особенную любовь почти со дня моего рождения. Я слышал стороною, что он жестоко обидел моего покойного отца и, вероятно, чтобы загладить свой проступок, обратил на меня особенное внимание. У него были два сына и дочь трех лет. Он воспитывал меня, совершенно ничем не отличая от своих детей; но, несмотря на это, мое положение было очень незавидно. Кажется, что судьба с первого дня моего рождения заклялась против меня непримиримою враждою...
Сурский. Понимаю: верно, его жена...
Дмитрий. Ты угадал: эта надутая, суеверная змея-женщина есть всегдашняя моя гонительница. Она ненавидела меня за то, что я, будучи сыном ее лакея, пользовался любовию ее мужа и обходился с ее детьми, как с равными себе. Как часто за меня происходили у ней с мужем неудовольствия, споры и даже самые ссоры! Ее сыновья, которых она любила до безумия и баловала, разделяли ее ненависть и делали со мною всякие пакости. Я жил в дому моего благодетеля отчужденный от всех. Только его ласки немного оживляли меня; но я и их избегал, зная, что они более и более раздражали моих недоброжелателей. Я всегда был прилежен к учению, чем большую навлекал ненависть маленьких негодяев, которые были примерные лентяи. Быстро пролетели восемь лет моего пребывания в доме Лесинского. С этого времени я начал себя помнить, и с этого времени началось развитие моей внутренней жизни. У моего благодетеля была огромная библиотека, и потому чтение рано сделалось любимейшим моим занятием. Оно образовало мой вкус и, питая начинавшие обнаруживаться во мне страсти, дало мне благородное направление. Напитанная духом поэзии, душа моя окрилялась каким-то невыразительным восторгом. В ней пробудилась любовь ко всему высокому, благородному. Почти никем не любимый, я никому не поверил ни моих чувств, ни моих мыслей; да если бы и захотел сделать это, то могли ли бы эти толпы людей низких, пресмыкающихся в пыли презренных, мелочных сует, понимать меня?..
Сурский. Но твой благодетель? Я думаю, он мог иметь о тебе понятие, какое ты заслуживал?
Дмитрий. Так, он был единственным существом, которое понимало меня, которого душа и сердце были родными моим. Не любя своей жены, недовольный своими детьми, он любил в разговорах со мною убивать время. С улыбкою самодовольствия называл меня пылкою головою, молодым мечтателем, своим маленьким философом. Несмотря на это, я живо чувствовал свое одиночество и грустил. Задумчивость и печаль положили свою печать на моем лице. Я казался спокойным; но как сильно кипели страсти под одеждою этого мнимого холоднокровия! Это была Этна, покрытая льдом. Так, друг мой, рано почувствовал я пыл души моей, рано страсти начали волновать грудь мою. Но к этой неукротимой пылкости присоединилась чувствительность редкая, необыкновенная. Всякое малейшее огорчение, причиненное мне кем-нибудь, терзало мою душу, отнимало у меня спокойствие и радость; но зато и малейшая ласка приводила в восторг. Ты не можешь себе представить, с каким чувством я смотрел всегда на несчастного. Если при мне рассказывали о несправедливостях, гонениях, жестокостях сильных над слабыми, о злоупотреблении властей, - то ад бунтовал в груди моей!..
Сурский. Да, чувствительность, соединенная с пылкостию, есть ужасный дар неба. Горе тому, кто рожден с ними и не умеет покорить их под власть рассудка! Он может живее обыкновенного человека ощущать прелесть блаженства; но рано или поздно, а заплатит за эту бедственную способность кровавыми слезами!
Дмитрий. Так, друг мой, ты прав, я это испытал на самом себе. О, как горестно, как больно было мне сносить ненависть Лесинской и ее сыновей! Нередко я втайне плакал; но при них всегда казался спокойным, хотя сердце мое стеснялось, хотя душа страдала, Я не хотел показать им, что их обиды для меня чувствительны. Видя сие, они еще более раздражались и наконец изобрели новый способ мучения - стали называть меня... рабом!.. (Стремительно схватывает стакан, наполненный вином, разом осушает оный и с злобою опрокидывает на стол.) О! Какое убийственное, какое ужасное действие производило на мою душу это слово! Оно было для меня острием кинжала, гибельным жалом змеи, которое, уязвляя мое сердце, пожирало его ядовитым огнем!.. Когда с злобною улыбкою они произносили это роковое слово, то я выходил из самого себя. Я весь превращался в злобу и неистовство и часто готов был предаться влечению моей вспыльчивости, если бы мысль, что могу этим оскорбить моего благодетеля, не обезоруживала меня.
Сурский. Да, это немного досадно; но гораздо благоразумнее презирать скотами, нежели сердиться на них. Я бы на твоем месте просто сказал им, что они глупцы и что сердиться на них - значит делать им честь. Опять же ведь и их винить нельзя: они не могли иначе поступить с тобою. Можно ли, например, почитать злодеем русского мужика, готового зарезать француза за то, что он, по его мнению, есть неверный басурман, ибо говорит не его языком и не умеет прочесть "Отче наш"? Он не почитает подобного убийства за грех; он этим надеется даже угодить богу. Лесинская думает, что муж ее не должен никого любить, кроме ее и тех, коих она любит: равнять с собою или с ними кого-нибудь она почитает за величайшее с его стороны преступление. Ты, по ее мнению, человек низкий и презренный и между тем обходился с ее детьми, как равный с равными. Подобные сим мысли она внушала и сыновьям своим, так по естественному порядку вещей они были твоими врагами. Но каково обходились с тобою слуги Лесинского?
Дмитрий. Эти люди в присутствии Лесинской обходились со мною грубо, при господине же своем с униженностию расточали мне свои услуги. Но я избегал их услуг и сам исправлял все свои нужды. Во всем доме один только Иван, добрый старик, любил меня искренно. Он видел мои горести и предлагал мне свои утешения; но я отвергал их, ибо они только растравляли раны моего сердца, а не врачевали их, - и уверял его, что я совершенно счастлив. Истинною же моею отрадою было занятие моими науками и чтение поэтов. Божественная сила поэзии, доставляя мне священные наслаждения, непонятные для душ обыкновенных, низких, заставляла меня презирать всеми нападками со стороны моих недоброжелателей. Но, друг мой, часто случалось, что, восхищенный каким-нибудь творением или занятый какою-нибудь возвышенною мечтою, я слышал обидный голос моих врагов. Ах! этот голос внезапно пробуждал меня из райского усыпления и из прелестного мира очарований переносил в мир горький, в мир плачевный, существенный. Это было для меня ужаснейшим мучением! Наконец, я начал скучать жизнию. Какая-то неизъяснимая, томительная тоска начала давить мою душу, как свинец тяжелый; какая-то пустота поселилась в моем сердце, я стал убегать людей.
Сурский. Но скажи, пожалуй: куда девалась у тебя трехлетняя дочь Лесинского?
Дмитрий. Она воспитывалась у своей бабки, богатой дворянки. И когда та умерла, она переехала в дом своих родителей; ей тогда было шестнадцать лет.
Сурский. Ну, и ты в нее влюбился. Теперь хоть не рассказывай далее, я могу сей же час перечесть тебе наизусть то о чем ты мне будешь говорить.
Дмитрий. Нет, ты не можешь даже и понять того, что я чувствовал. Как описать тебе эту важную эпоху моей жизни, эпоху, которая навсегда решила мою участь? В тишине и уединении копились и зрели в груди моей страсти и волновали ее, как ярые волны потока; но этот поток удерживался крепкою плотиною: взгляд Софьи разорвал ее, и он разлился, как бурное море! Признаюсь, красота ее поразила меня с первого взгляда и сделала сильное впечатление на мою душу, страстную ко всему прекрасному. Она имеет высокий рост, величественную осанку, на возвышенном челе ее отражаются признаки ума и благородства. Ты не можешь представить себе, какую неизъяснимую прелесть имеют ее черные, живые глаза, как пламенны, горды ее взоры, как сладостен ее голос, как очаровательна улыбка! Но нет, друг мой, я слишком слаб, чтобы мог начертать тебе хотя легкий абрис этого пленительного существа, чтобы дать о нем хотя малейшее понятие. Сначала я думал, что Софья под этою прелестною наружностию скрывает качества своей матери; но при взгляде на нее сомнения мои исчезали. В ее ясных взорах блистает такая откровенность, такое кроткое величие, которые не допускают подозревать ее в низости чувств; в ее одушевленных разговорах видно это благородство мыслей, эта возвышенность чувств, которых источником всегда бывает прекрасная душа.
Сурский. Итак, эти пламенные, гордые взгляды черных, живых глазок, эти одушевленные разговоры, это благородство мыслей, эта возвышенность чувств, как водится, зажгли твое ретивое: ты начал делать тысячи глупостей, которые могут иметь следствия самые неблагоприятные, а особливо для тебя. Впрочем, говори, брат, говори: повесть твоя для меня интересна; я и сам некогда донкихотствовал по-твоему, но дорого пришлись мне эти глупости: они и теперь еще отдаются в моем сердце, как хриплый кашель больного в пустой комнате. Но, Дмитрий, верно, страсть твоя осталась для Софьи неизвестною?
Дмитрий. Как это? Почему?.. Нет, любезный друг, к моему величайшему счастию, вышло совсем напротив и вот каким образом. Однажды Лесинская, чтобы оскорбить меня, умышленно завела за столом разговор с своими сыновьями о преимуществах, доставляемых людям правами рождения. Ее муж, по обыкновению, противоречил им. Наконец, Софья приняла его сторону. О друг мой, с каким жаром она говорила! Какую непобедимую силу имели доказательства в ее устах! Она утверждала, что права происхождения, предки - суть не что иное, как предрассудки, постыдные для человечества, что единственно одни достоинства личные должны давать права на почести и славу. Мать ее не могла выдержать этих быстрых, огненных взоров, не могла противиться этому сильному, убедительному красноречию, этим доказательствам, источником которых была истина. Она смешалась, не знала, что говорить, замолчала и досаду свою начала вымещать на бедных слугах. Я молчал, и взоры мои безмолвно выражали благодарность милому, прелестному существу, которое с таким жаром защищало меня. С сего незабвенного времени какая-то непостижимая симпатия начала сближать меня с Софьею. Мой мрачный, печальный вид, мои странные поступки, любовь ко мне Лесинского и ненависть жены его - все это обратило на меня внимание, и она всегда старалась заводить со мною разговоры о литературе, о писателях и тому подобном. Наконец я почувствовал что-то такое, чего сам не мог изъяснить. С этого мгновения - дивись чудесам любви - все существо мое изменилось; я стал совсем другой: мысли мои сделались возвышеннее, чувства благороднее. Я стал к самому себе чувствовать какое-то особенного рода уважение, ибо почитал себя выше обыкновенного человека. Исчезла мрачность, пропала скука, и луч божества осветил печальный путь моей жизни, искра надежды заронилась в мою безотрадную душу. Я узнал, чего жаждала душа моя, чего требовало сердце. С тех пор быть около Софьи, говорить с нею сделалось необходимостию моей души. О! друг мой, как прекрасна душа ее! С каким благородным жаром говорила она о доблестях добродетели! С каким пламенным энтузиазмом о тех важных пожертвованиях, о том божественном самоотвержении, которым увековечили свое имя герои древних и новых времен! Ты не можешь представить, до какой степени восхищает ее всякий благородный поступок, до какой степени пленяет все, что только выходит из пределов обыкновенного. В одно и то же время она трепетала при имени Брута как великого мученика свободы, как добродетельного самоубийцы, и при имени Сусанина, запечатлевшего своею кровию верность царю. Более же всего ее восхищала история двух римлянок: Лукреции и Виргинии. При этих священных для нее именах, вместо кроткой задумчивости, блиставшей в ее глазах, сверкали молнии...
Сурский (с неудовольствием). Верю, верю. Я вижу, что тут нашла коса на камень. Что ж далее?
Дмитрий. Таким образом, изъясняя друг другу свои чувства и мысли, мы узнали, что мы сотворены друг для друга, - узнали - и души наши породнились. Я в ней нашел мой идеал, давно уже в неясном образе рисовавшийся в моем воображении; в ее взоре я прочел тайну бытия человека - цель его жизни. Хотя еще в разговорах наших слово любовь и не упоминалось, но все наши движения, все поступки выражали оную; я блаженствовал, но к совершенству моего блаженства недоставало райского люблю из уст прелестной. Но скоро я дождался и этого счастия. Однажды Лесинская захворала, Софья не отходила от ее постели. Наконец ей стало легче, и после продолжительной бессонницы она уснула. Отец Софьи поехал осматривать сельские работы, а достопочтенные ее братцы ускакали с лакеями травить зайцев. Еще прежде сего я обещался Софье читать Озерова "Фингала", и так как болезнь ее матери не препятствовала более сему намерению, то она и напомнила мне о моем обещании. Я взял книгу, и мы пошли в сад. Давно уже тревожило меня желание объясниться с нею. Теперь вдруг в голове моей блеснула эта мысль. Я хотел выполнить ее, но не осмеливался: какой-то тайный страх, какая-то непонятная робость удерживала меня от сего. Едва решусь, сердце оторвется, и меня обольет то холодом, то жаром. Она заметила мое смущение и, как будто бы испугавшись, просила начать чтение. Томимый желанием высказать ей то, что лежало на душе моей, я читал механически, ничего не понимая. Она слушала, устремив глаза свои в землю; сильное волнение изображалось на лице ее: оно беспрестанно изменялось. Наконец я начал читать явление, в котором представлено свидание Фингала с Моиною 3. Боже мой! что вдруг сделалось со мною? Я забыл трагедию, Моину, Фингала, - одни только слова его огненною рекою лились из уст моих; этот жар, это исступление, с коими я декламировал их, ясно показали Софье, что я чувствовал и к кому относится монолог Фингала. Пламенные взоры мои пожирали ее, сердце билось сильно, порывисто, лицо горело, я весь трепетал, голос замирал на устах моих... я все забыл... помню только то, что, бросившись в объятия моей подруги, я вскричал прерывистым голосом: "Софья, любишь ли ты меня?" Пламенный поцелуй и волшебное люблю были ее ответом. (Быстро вскакивает и с увеличивающимся жаром, беспрестанно возвышая свой голос, продолжает.) Так, друг мой, я вкусил на земле радости неба, я выпил до дна чашу любви и наслажденья; я жил в полном смысле этого слова; я могу это сказать! (Наливает стакан и выпивает его с жадностию.)
Сурский. Помилуй, Дмитрий, опомнись: ты совершенно из себя выходишь. Бога ради, умерь свои восторги.
Дмитрий. Одно воспоминание об этой священной, незабвенной минуте делает меня блаженным, переносит на небо и приводит душу мою в такое состояние, что она не в силах вынесть собственных своих восторгов. Так, я получил признание из уст обожаемой; я узнал, что я любим; это признание делало то, что я то не верил своему счастию, то завидовал самому себе; этим признанием все существо мое, так сказать, освятилось: черные помыслы, низкие чувства бежали от меня далече: они не осмеливались осквернить то сердце, в котором любовь воздвигнула себе алтарь. Я даже перестал ненавидеть врагов своих; нет, я сожалел о них. Бедные, думал я, они не могут любить! Так, Сурский, блажен, кто испытал очарованно любви, кто вкусил ее радости! Блажен, кто знал эту высокую, святую гармонию душ! Если ангелы могут завидовать людям, то это человеку, который любит и любим! Любовь наполняет все существо мое, делает меня полубогом! Я не знаю, может ли быть на земле такое пожертвование, которого бы я не в силах был сделать для моей любезной; есть ли такие подвиги, которых бы я, воспламененный ею, не мог свершить? В сияющих очах моей милой я вижу два путеводные светила, долженствующие освещать дорогу моей жизни; в гармонических звуках ее голоса я слышу бряцание арф, на коих серафимы в горних селениях поют славу бога; в ее очаровательной улыбке я вижу отверзающийся эдем счастия. Когда я гляжу на нее, то душа моя, пожираемая восторгами, не могущая их вынести, готова исторгнуться из тела. В эту минуту я желал бы говорить, но могу только в сладостном безмолвии удивляться, чувствовать и обращать на небо благодарные взоры. Но что я говорю тебе? Любил ли ты? Испытал ли ты могущество этой божественной страсти, ощущал <ли> блаженство, которое она рекою изливает на своих любимцев? Клокотала ли в груди твоей эта огненная лава? Вмещала ли душа твоя весь эдем радостей, какие только могут существовать на земле? Сидел ли ты с своею любезной в тенистой беседке, когда заходящее солнце разливает по небу румяный блеск, когда утихает дневной шум и воздух растворяется благоуханием цветов? Обмирая от избытка чувств, приклонялся ли ты усталою головою на ее бьющуюся грудь? Билось ли ее сердце около твоего? Падала ли она в твои объятия и, утопая в восторгах, утомленная оными, трепещущим, задыхающимся голосом шептала ли очаровательные слова любви?.. Нет! Ты не испытал этого! Ты не можешь понять меня!..
Сурский. Послушай, Дмитрий, я верю, что любовь есть чувство неземное, что в ней заключается верх человеческого блаженства; но крайности ни в каком случае не хороши. Любовь своим кротким, эфирным пламенем должна согревать человека, а не жечь его. Дмитрий! Всегда ли любовь твоя была чиста и бескорыстна?
Дмитрий. Какое тут бескорыстие, какая чистота? Неужели ты думаешь, что согласие родителей, пустые обряды дают право двум существам питать друг к другу любовь и наслаждаться ею? Неужели ты следуешь этим глупым, унизительным для человечества предрассудкам? Одна только природа соединяет людей узами любви и позволяет им наслаждаться всеми благами, какие только может она доставлять им. Так, клянусь тебе, как моему другу, клянусь всему, что только дышит, существует, что Софья моя супруга!..
Сурский (с негодованием). Как? Неужели? Что говоришь ты, безумец?.. Но чему тут удивляться: не должен ли я был ожидать этого?
Дмитрий (не замечая, что слова его возбудили негодование Сурского, с постепенно возрастающим жаром говорит). Так! кляпусь всемогущим богом: она моя супруга! Воспламененные любовию, вознесенные ею на верх возможного блаженства, могли ли мы думать об этих ничтожных условиях, изобретенных людьми для собственного своего мучения? Могли ли иметь нужду в соединении людей, когда сама природа, - этот орган воли всемогущего, - соединила нас и открыла нам неисчерпаемый источник наслаждений неизъяснимых? Так живо, живо помню эту минуту!.. Был вечер. В райском упоении сидели мы в саду. Дрожащими руками я сжимал горячие руки моей любезной. Весь мир исчезал в глазах наших; мы видели только друг друга и, стараясь высказать чувства, наполнявшие наши души, не находили слов: только прерывистое, замирающее на устах люблю, пожирающие взоры и пламенные поцелуи составляли наш разговор. Сильно бились сердца наши, огненною рекою волновалась кровь в наших жилах - и мы сгорали, томимые сладостною мукою желания. Это уединение, в котором мы находились, эта темнота вечера, которую еще более усугубляли наклонившиеся над нами ветви дерев, это упоение душ, это забвение чувств повергли нас в объятия друг друга!.. и души наши слились и замерли... одни заглушаемые стоны, одно сильное биение сердца давало знать, что мы еще живы... С тех пор целые два месяца нектаром любви и сладострастия я утолял жажду, пожиравшую меня, целые два месяца беспечною рукою пожинал розы счастия. Но, друг мой, тут-то я узнал на опыте печальную истину, что нет счастия без горести, нет розы без шипов. С некоторого времени я заметил какую-то непонятную перемену в характере и поступках Софьи: обыкновенная ее веселость и живость исчезли, место их заступила задумчивость, которая, впрочем, еще более возвышала ее красоту. Даже часто слезы, - эти чистые перлы любви, - текли из прелестных ее глаз, как предвестники злополучия. Казалось, какая-то тайна тяготила ее душу, тайна, которую в одно и то же время ей хотелось открыть мне и скрыть от меня. Глядя на нее, и я сам начал грустить. Но эти редкие минуты горести с избытком были вознаграждаемы целыми часами наслаждений; целыми часами, в продолжение коих мы, поверженные в объятия один другого, в немом восторге, в томлении чувств, в исступлении страсти, на земле вкушали радости, известные только небожителям. Но недолговременно было мое счастие. Вдруг мой благодетель послал меня сюда для исполнения одного дела, о котором я скажу тебе после. Не нужно говорить тебе, чего стоила мне разлука с моим божеством.
Сурский. Долго я слушал тебя хладнокровно, наконец безумие твое заставило меня выйти из самого себя. И ты, и ты не чувствуешь угрызения совести, и ты не видишь всей гнусности твоего поступка? Обольститель, обольститель, что ты сделал? Сладок был сон твой, но горестно пробуждение.
Дмитрий. Сурский! Ты ли говоришь это? ты ли, который беспрестанно утверждаешь, что только один рассудок есть твой господин? Изъясни мне вину мою: скажи мне, чем я заслужил эти упреки?
Сурский. И ты еще, после всего сказанного тобою, притворяешься не понимающим вины своей? Если так, то я растолкую тебе ее: ты - обольститель, неблагодарный человек, нарушивший законы чести и справедливости!..
Дмитрий (в изумлении). Кто?.. Я?.. Я обольститель, неблагодарный человек, нарушивший законы чести и справедливости!.. И это сказал человек, называющий себя моим другом! Ха! ха!.. ха!.. Вот каковы друзья! Они подобны колодцу, которого вода растворена ядом и который для того только приманивает к себе жаждущего путника, чтобы отравить его!.. Сурский, если обижать меня ты почитаешь правом дружбы, то прошу меня уволить от нее. (Повелительным тоном.) Милостивый государь! я хочу быть один!
Сурский. Очень хорошо: я доставлю вам это удовольствие. (Хочет идти.)
Дмитрий (в бешенстве). Но нет, постой! Докажи мне, непременно докажи справедливость слов твоих: иначе я не выпущу тебя отсюда. Если обвинение твое справедливо, то торжествуй: гибель моя неизбежна; но горе тебе, горе, если оно будет не что иное, как гнусная клевета!
Сурский (хладнокровно). Что ж? За чем дело стало? Докажи, что ты не последний храбрец, что ты даже в состоянии убить человека, сказавшего тебе правду!
Дмитрий. Сурский! Сурский! Твое адское хладнокровие убивает меня!.. Итак, еще раз с спокойным челом ты можешь сказать мне, что слова твои справедливы?
Сурский. Клянусь честью, справедливы!
Дмитрий (стараясь подавить свою злобу). Итак, я злодей, подлец?..
Сурский. Да, хотя и неумышленный.
Дмитрий. Но в чем же состоит вина моя?
Сурский. Послушай, Калинин, я знаю, что внутреннее чувство уверяет тебя в справедливости моих слов; но ты боишься увериться в нем и стараешься ложными софизмами оправдать себя в собственных своих глазах, стараешься обмануть самого себя. Если ты будешь хладнокровно меня слушать, то уверишься в истине слов моих.
Дмитрий. Говори, говори... Я скреплю свое сердце, я подавлю свои чувства... буду тверд, как булат.
Сурский. Не есть ли Лесинский твой благодетель и не обязан ли ты ему благодарностию? И чем же ты изъявил ему оную? Ты увидел его дочь - и полюбил ее; полюбил, несмотря на то, что судьба, люди, законы, предрассудки - все запрещает тебе любить ее. Впрочем, еще в этом тебя нельзя обвинить. Но если ты человек истинно благородный, гордый, с душою мощною, твердою, то не должно ли бы тебе было скрывать, этого мало - преодолевать свою страсть?
Дмитрий. Как, я должен был убегать своего счастия? Должен был осудить себя на вечное мучение, тогда как небо отверзалось передо мною?
Сурский. Да, друг мой, должен. И где же познается истинное величие человека, как не в тех случаях, в коих он решается лучше вечно страдать, нежели сделать что-нибудь противное совести? Где же более обнаруживается нравственное могущество человека, как не в борьбе с судьбою, как не там, где он, под ледяною одеждою хладнокровия, скрывает страсти самые свирепые, если предвидит, что они могут довести его до преступления! Обращусь к тебе. Не должен ли ты иметь этой благородной гордости, этого ничем непобедимого чувства чести, которые отличают истинного человека от толпы презренной? Честь должна быть идолом всякого благородно мыслящего, и он не должен изменять ей ни за какие блага в мире. Ежели бы ты следовал этим правилам, то бы или навсегда отказался от мысли любить Софью, или заслужил на это неотъемлемое право. Ты сам сказал, что для тебя, воспламененного любовию, нет на земле подвигов, коих бы ты не в силах был совершить. Для чего же ты не доказал этого на деле? Ты человек свободный; мог бы идти в военную службу, в коей или пал бы на поле брани, как следует истинному сыну отечества, и вместе с горестною жизнию окончил бы и мучения свои, или бы отличился храбростию, покрыл себя славою, приобрел чины, достоинства и титла, которые столько уважаются всеми. И тогда бы ты имел право открыто требовать руки Софьи, а не насильно ввязываться в родство знатных, богатых людей и тихонько, подобно вору, похищать у девушки единственное и ничем не возвратимое сокровище каждой женщины - честь. Кто тебе дал право назвать Софью своею женою без приличных и необходимых для сего обрядов?..
Дмитрий. Любовь!..
Сурский. Прибавь: безумная. Но что скажет твой благодетель, когда узнает о бесчестии, нанесенном тобою его дому? Не станет ли он трепещущею от старости рукою вырывать свои седые локоны, столь ужасно посрамленные? И кем же? Человеком, который ему всем обязан, человеком, которого он любил с горячностию отца! Кто дал тебе право нарушить законы твоего отечества, обычаи общества, среди коего живешь, обычаи, освященные веками? Отвечай мне. С спокойным челом требую от тебя ответа! С спокойным челом еще раз повторяю: "Слова мои справедливы!.."
Дмитрий. Нет, несправедливы! Когда законы противны правам природы и человечества, правам самого рассудка, то человек может и должен нарушать их. Неужели я потому только не имею права любить девушку, что отец ее носит на себе пустое звание дворянина и что он богат, а я без имени и беден? Она меня любит: вот неотъемлемое право и мне отвечать ей тем же! Неужели людей соединяют ничтожные обряды, а не любовь?
Сурский. Последняя соединяет, а первые утверждают это соединение. Если бы ты с своею любезною жил на необитаемом острове, то в таком бы случае одна природа подавала бы тебе законы. А когда ты живешь с людьми, связан с ними узами нужд, то и должен от них зависеть. Кто с ведома людей и законным образом приобретает себе сокровища, тот владей ими смело, в противном же случае хоть не считай их своими. Что будет с Софьей, когда они узнают ее связь с тобою, не будет ли уделом ее презрение всех и каждого? Но ты это давно должен знать. Вы оба давно уже чувствовали тайное мучение, но боялись растолковать его себе. Безумные! Это был тайный голос вашей совести, голос, к которому вы были глухи!..
Дмитрий. Проклятый разочарователь! Торжествуй: ты прав! ты прав! Но для чего ты открываешь мне глаза тогда, как я уже стремглав полетел в бездонную пропасть, открытую мне враждебною судьбою? Не для того ли, чтобы освещать мне все ужасы, которые она скрывает в себе?.. О Сурский! О Сурский! С высоты небес ты низвергнул меня в адские бездны, из царя сделал нищим! О! не смотри на меня такими глазами: они убивают меня, как взгляды василиска! В этих выразительных, ледяных взорах я читаю укор, читаю мое преступление, или, лучше сказать, мщение жестокого рока!.. Но что я говорю! Разве я не был счастлив, как только может быть счастлив человек на земле? Разве одна минута возможного блаженства не может заменить целых веков страданий? Пусть судьба вооружается против меня, пусть устремляет на меня свои сокрушительные громы: я не вострепещу. Как бы ни были ужасны ее удары, они ничтожны в сравнении с тем счастием, которым я некогда упивался! Если я буду в нищете и презрении влачить дни мои в рабском плену у варваров, осужденный прокапывать дороги между горами; если мое тело разрушится от ужаснейших болезней; если я буду лежать на дороге, покрытый струпами, томимый голодом и жаждою, палимый лучами солнца; ежели хищные птицы будут расклевывать мое полуживое тело, то и тогда... Нет, этого мало: если я буду, несправедливо осужденный, в ужаснейших истязаниях испускать последнее дыхание на колесе, то