Главная » Книги

Полнер Тихон Иванович - Лев Толстой и его жена. История одной любви, Страница 4

Полнер Тихон Иванович - Лев Толстой и его жена. История одной любви


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

одеяние" пришлось, однако, не по вкусу новому свиноводу.
   - Идешь, бывало, к свиньям, - рассказывал он впоследствии, - и даешь им корму понемножку, чтобы слабели. Они и слабеют. Придешь в другой раз - еще какая пищит, ну опять немного корму задашь, а уж если утихнет - тут ей и крышка...
   Окорока, посылаемые на продажу в Москву, плохо выделанные и плохо просоленные, попадали в оттепель, портились, и их с трудом удавалось продать за бесценок. Масло оказывалось горьким; по краям кадок бывало много зеленой плесени...
   Полевое хозяйство тоже шло неважно: четырнадцатилетний деревенский мальчик, следивший за исполнением распоряжений хозяина на сотнях десятин, конечно, не в силах был управиться. И только яблочный сад и лесные посадки процветали.
   От хозяйственных неудач Лев Николаевич отдыхал на охоте, которою в то время увлекался до самозабвения. Особенно нравилась ему тяга вальдшнепов весною. Со своей любимой собакой сеттером Доркой он мог часами простаивать в лесу на вечерней заре, наслаждаясь природой и прислушиваясь к хорканью и тяжелому полету птицы. Он любил также травлю зайцев и лисиц и мчался за собаками через препятствия, забывая в азарте обо всем и обо всех. Однажды, осенью 1864 года он поехал один с борзыми на английской заводской кобыле, никогда не бывавшей на охоте. Выскочил русак, и все помчалось за ним. Лошадь не перескочила через встретившуюся глубокую рытвину и упала. Толстой разбил и вывихнул себе правую руку. Он долго лежал без чувств. Очнувшись, он с трудом добрел до большой дороги и лег. Проезжавшие мужики положили его на телегу и довезли до ближайшей избы на деревне (он не хотел пугать домашних). Софья Андреевна, ожидавшая появления второго ребенка, с ужасом и почти бегом бросилась к нему. Приехавший из Тулы врач ничего не мог сделать. И только на другой день удалось найти хирурга, который вправил плечо. Операция однако не удалась. Испытывая ужасную боль, Толстой должен был ехать в Москву, где ему сделали новый перелом и вправление руки под хлороформом. После долгого лечения он, наконец, поправился и мог вернуться к жене, которая осталась в Ясной с двумя своими младенцами. Эта разлука и взаимные опасения еще более сблизили их и дали повод к бесконечно нежной и трогательной переписке.
   Впрочем, и более ранние, немногочисленные его письма к Софье Андреевне во время охотничьих отлучек - дышат удивительной любовью. "Ты говоришь, - пишет он, например, - я забуду. Ни минуты, особенно с людьми. На охоте я забываю, молю об одном дупеле: но с людьми - при всяком столкновении, слове, я вспоминаю о тебе, и все мне хочется сказать тебе то, что я никому, кроме тебя, не могу сказать..."
   Ему кажется, что под влиянием жены он становится совсем новым человеком. Школы заброшены. Студенты-учителя разъезжаются. С педагогическим журналом он стремится поскорее покончить.
   "Как мне все ясно теперь! - пишет он в дневнике 8 февраля 1863 года. - Это было увлечение молодости - фарсерство почти, которое я не могу продолжать, выросши большой. Все она. Она не знает и не поймет, как она преобразовывает меня без сравнения больше, чем я ее. Только не сознательно. Сознательно и я, и она бессильны..."
   Осенью того же года он рассказывает своему другу, кто этот новый Толстой, "выросший большой".
   "Я муж и отец, довольный вполне своим положением и привыкнувший к нему так, что для того, чтобы почувствовать свое счастье, мне надо подумать о том, что было бы без него. Я не копаюсь в своем положении (grubeln оставлено) и в своих чувствах и только чувствую, а не думаю в своих семейных отношениях. Это состояние дает мне ужасно много умственного простора. Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня. Работа эта - роман из времени 1810 и 20-х годов, который занимает меня вполне с осени. Доказывает ли это слабость характера или силу - я иногда думаю: и то, и другое, - но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой, который у меня был в последний раз, как мы с вами виделись. Их можно жалеть, но любить мне трудно понять, как я мог так сильно. Все-таки я рад, что прошел через эту школу; эта последняя моя любовница меня очень формировала. - Детей и педагогику я люблю, но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад. Дети ходят ко мне по вечерам и приносят с собой для меня воспоминания о том учителе, который был во мне и которого уже не будет. Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал. Я счастливый и спокойный муж и отец, не имеющий ни перед кем тайны и никакого желания, кроме того, чтоб все шло по-прежнему..."
   "Чтоб жить честно, - писал, как мы видели, Толстой в 1857 году, - надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие - душевная подлость..."
   Нет, все это не так, - говорит теперь Толстой, выросши большой: "Помните, я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастья, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а все идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался: такое счастье есть, и я в нем живу третий год, и с каждым днем оно делается ровнее и глубже. И материалы, из которых построено это счастье, самые некрасивые - дети, которые (виноват) мараются и кричат, жена, которая кормит одного, водит другого и всякую минуту упрекает меня, что я не вижу, что они оба на краю гроба, и бумага и чернила, посредством которых я описываю события и чувства людей, которых никогда не было..."
  

4

   Кипучая, деятельная, разносторонняя натура Толстого не могла, конечно, удовлетвориться одним хозяйством. Успокоившись и освободившись от своих увлечений школой и педагогикой, он всецело отдался творчеству. Теперь он "чувствовал себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол".
   Этот "ствол" был поэтическим творчеством.
   Еще в половине 1861 года приятели Толстого (например, художественный критик Боткин) думали, что Лев Николаевич "не может писать", потому что "ум его находится в каком-то хаосе представлений"; с нетерпением ждали они момента, когда "душа его на чем-нибудь успокоится".
   Это была ошибка: Толстой никогда не переставал писать. Но он охладел к публике. Ключ творчества не иссякал и продолжал тихо струиться под поверхностью его бурной жизни. Толстой только не печатался: беллетристические произведения этих лет ("Казаки", "Поликушка", "Холстомер") оставались в набросках. Как будто не хватало подъема, внутренней силы, побуждения, чтобы завершить эти творения.
   Этот подъем дала ему счастливая любовь и женитьба. Его жизнь сосредоточилась за это время на семье, жене, детях, и потому на заботах об увеличении средств жизни. Так объясняет он в "Исповеди" (1879) усиление творческой деятельности после женитьбы. Он пишет далее: "Я вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромлого денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд, и предался ему, как средству к улучшению своего материального положения и заглушения в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей. Я писал, поучая тому, что для меня было единой истиной, что надо жить так, чтобы самому с семьей было как можно лучше".
   Такие суровые суждения едва ли справедливы в своей покаянной прямолинейности. В процессе литературной работы Толстой придавал ей большое значение, мучился ею и почти никогда не упускал из виду великих гуманитарных вопросов, которые стоят перед человечеством. Но, конечно, в этот период семья поглощала его, и семейное счастье, семейные добродетели выдвигаются в его большом романе ("Война и мир") на первый план. Его молодая жена исполнена семейных добродетелей. Но она любит, кроме того, достаток, славу, художественное творчество. И нет никакого сомнения - они совершенно солидарны в этих вкусах. Тридцатичетырехлетний гениальный Толстой имел в то время подавляющее влияние на восемнадцатилетнюю жену. И если великий писатель из буйно растущей во все стороны яблони превратился в яблоню подрезанную, подстриженную и подвязанную, то сделала это, конечно, не молоденькая жена. В сторону основных вкусов любимой женщины клонятся, конечно, его симпатии. Но он сам (в подстриженном жизнью виде) страстно и с азартом отдается в то время художественному творчеству, видя в нем между прочим и путь к славе и достатку.
   Теперь он жаждет писать и писать для публики. Еще недавно он творил и не печатал; теперь он пытается заранее обеспечить сбыт для своего будущего создания. Через каких-нибудь полтора месяца после свадьбы ему хочется писать роман. Он извещает об этом редактора журнала "Русский Вестник" Каткова и с нетерпением ждет ответа: этот "ответ должен решить дело".
   Неизвестно, что ответил Катков. Быть может, он напомнил о займе, который предстояло погасить "Казаками". По крайней мере, вместо задуманного романа, Толстой немедленно принимается за отделку этой повести, которую писал с 1852 года. Уже 19 декабря 1862 года он сдает ее Каткову. Покончив с "Казаками", Лев Николаевич быстро отделывает и пускает в ход "Поликушку". Он до того хочет писать, что, по просьбе съехавшейся в Ясную Поляну молодежи, в три дня набрасывает пьеску "Нигилист", которую и разыгрывают на домашнем спектакле Софья Андреевна, сестра ее Танечка и другие родственники. Он пишет комедию "Зараженное семейство" (тоже на тему о "нигилистах"), везет ее в Москву и очень озабочен сейчас же, непременно в этом сезоне пристроить ее в императорский театр. Наконец, осенью 1863 года он уже вполне занят "романом из времени 1810 и 20-х годов". По этому поводу он сообщает гр. А.А. Толстой: "Я теперь писатель всеми силами моей души и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал". Речь идет о "Декабристах".
   Что натолкнуло Толстого на историю военного восстания, разыгравшегося 14 декабря 1825 года? Быть может, писателю попались под руку какие-либо мемуары; в семье могли храниться какие-либо предания, так как декабрист князь С. Гр. Волконский приходился Льву Николаевичу троюродным дядей. Но раз напав на эту тему, он неизбежно должен был задуматься над причинами общественного движения начала XIX столетия. Декабристы показались ему чересчур "французами". Таким образом он подошел к эпохе наполеоновских войн, а с событиями этого времени связаны живейшие воспоминания двух семей, к которым он принадлежал - князей Волконских и графов Толстых.
   Среди людей, окружавших детство Льва Николаевича, было много свидетелей нашествия французов: бабушка по отцу, сам отец, тетки, прислуга. Позднее, в пятидесятых годах, он познакомился с двоюродной сестрой своей матери, княжной Волконской, в молодые годы живавшей подолгу в Ясной Поляне, у сурового генерал-аншефа князя Волконского и его кроткой дочери княжны Марьи. Перечитывая письма и дневники своих родных, Лев Николаевич был обвеян теплыми семейными воспоминаниями. Но рядом с этим он столкнулся снова с вопросом о войне, которому посвятил ранее столько сил и внимания. Таким образом великий писатель постепенно перешел от первоначальной темы к истории столкновения России с Наполеоном. Быть может также недостаток материалов по истории декабрьского восстания (архивы были под запретом) заставил его на время отказаться от первоначальных проектов. Так возникла грандиозная эпопея "Война и мир". Она взяла у Толстого пять лет (1864 - 1868) исключительного, напряженного, часто мучительного труда. Много раз он отчаивался и готов был бросить работу. Счастливо законченная она дала Толстому славу и деньги. Быть может, ни одно из русских литературных произведений не затрагивает стольких вопросов, имеющих общечеловеческое значение. Но нельзя все-таки не заметить, что "Война и мир" является апофеозом патриотизма, семьи, помещичьей жизни и "здравого смысла посредственности". Этими идеями, столь чуждыми и враждебными Толстому в последующих его исканиях, он был полон в первые годы своей женатой жизни. И Софья Андреевна целиком разделяла его тогдашние взгляды и вкусы. То были, несомненно, их общие идеалы.
  

5

   Всегда ли, неизменно ли чувствовал себя хорошо Толстой в виде "подрезанной, подвязанной и растущей в один ствол яблони"?
   В конце 1865 года он на 13 лет прерывает свой дневник. Это могло, конечно, случиться под напором поэтического творчества. Но могло быть и иначе. У счастливых супругов не было секретов. Каждый из них читал все писания, всю переписку другого. При таких условиях становилось трудно совершенно искренно отражать в дневниках все перипетии семейной жизни. Слова могли своеобразно преломляться в душе другого, могли действовать специфически, могли вызывать неожиданные осложнения. Вероятно, Толстому не раз приходилось замечать, как его мимолетные настроения, отраженные на страницах дневника, сгущались в тучки на ясном небе их семейного счастья. Быть может, не желая идти на компромиссы, не желая замалчивать свои мысли и чувства (даже мимолетные), не терпя никакой неискренности, Толстой вынужден был прекратить свою долголетнюю беседу с самим собой.
   Тем большую важность приобретают немногочисленные записи о тех ссорах, которые неизбежны и бывают во всякой семье. Сначала он касается их подробно. Эти "надрезы любви", наскоро "замазываемые поцелуями", волнуют и глубоко огорчают его. Он знает, что такая "замазка" - ложная. "Каждый такой раздор, - пишет он, - как ни ничтожен, есть надрез любви. Минутное чувство увлечения, досады, самолюбия, гордости - пройдет, а хоть маленький надрез останется навсегда и в лучшем, что есть на свете, в любви"... Позднее (в 1865 году), наряду с признаниями, что он "счастлив, как один из миллиона", попадаются краткие отметки: "С Соней в холоде", "С Соней что-то враждебно"...
   Бывают моменты и более сериозные.
   "Я думал, - пишет он 2 июня 1863 года, - что я стареюсь и что умираю, думал, что страшно, что я не люблю. Я ужасался над собой, что интересы мои - деньги или пошлое благосостояние. Это было периодическое засыпание..."
   Или:
   "...Ужасно, страшно, бессмысленно связать свое счастье с материальными условиями - жена, дети, здоровье, богатство..."
   Под влиянием минутной досады, он даже тоскует о прежней своей "дикости": "Где я, тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает? Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю".
   Какие-то глубокие душевные процессы совершаются в нем. Моментами они прорываются наружу и удивляют его самого.
   15 января 1863 года он записывает: "Дома вдруг зарычал на Соню за то, что она не ушла от меня. И стало стыдно и страшно..."
   Сестра Софьи Андреевны в своих воспоминаниях рисует такую сцену, относящуюся к 1867 году:
   "Соня рассказывала мне, что она сидела наверху у себя в комнате на полу у ящика комода и перебирала узлы с лоскутьями. (Она была в интересном положении). Лев Николаевич, войдя к ней, сказал:
   - Зачем ты сидишь на полу? Встань!
   - Сейчас, только уберу все.
   - Я тебе говорю, встань сейчас, - громко закричал он и вышел к себе в кабинет.
   Соня не понимала, за что он так рассердился. Это обидело ее, и она пошла в кабинет. Я слышала из своей комнаты их раздраженные голоса, прислушивалась и ничего не понимала. И вдруг я услыхала падение чего-то, стук разбитого стекла и возглас:
   - Уйди, уйди!
   Я отворила дверь. Сони уже не было. На полу лежали разбитые посуда и термометр, висевший всегда не стене. Лев Николаевич стоял посреди комнаты бледный, с трясущейся губой. Глаза его глядели в одну точку. Мне стало и жалко, и страшно - я никогда не видала его таким. Я ни слова не сказала ему и побежала к Соне. Она была очень жалка. Прямо как безумная, все повторяла: "За что? что с ним?" Она рассказала мне уже немного погодя:
   Я пошла в кабинет и спросила его: Левочка, что с тобой?
   - Уйди, уйди! - злобно закричал он. Я подошла к нему в страхе и недоумении, он рукой отвел меня, схватил поднос с кофе и чашкой и бросил все на пол. Я схватила его руки. Он рассердился, сорвал со стены термометр и бросил его на пол.
   Так мы с Соней никогда и не могли понять, что вызвало в нем такое бешенство..."
   Подстриженной и подвязанной яблоне вдруг становилось тесно, и она буйно выпрямлялась во весь рост...
  

Глава пятая
Семья

1

   Первый ребенок родился у Софьи Андреевны 28 июня 1863 года. Роды протекали тяжело, но окончились благополучно. Мальчика назвали Сергеем. Свои переживания во время появления на свет первого ребенка Толстой описал в "Анне Карениной" (часть VII, гл. 13 - 16). Различна была лишь обстановка. Роды происходили в деревне, но удалось своевременно привезти из Тулы доктора и акушерку. В Ясной Поляне гостили мать Софьи Андреевны и ее сестра.
   Вскоре после родов для Толстых наступили тяжелые переживания. По представлению Льва Николаевича, мать должна была не только кормить ребенка, но и полностью, без всякой посторонней помощи, обслуживать его. А Софья Андреевна поправлялась плохо, ребенок был беспокойный, и кормление его шло неблагополучно. Теща находила, что "Левочка все чудит", советовала в помощь молодой матери нанять к ребенку няню и, ввиду болезни дочери, требовала кормилицы. Болезнь молодой матери развивалась и делала ее все нервнее и раздражительнее. Приглашенный врач запретил ей кормить. Старик Берс писал: "Ходи, Таня, по пятам за своей неугомонной сестрицей, брани ее почаще за то, что она блажит и гневит Бога, а Левочку просто валяй, чем попало, чтобы умнее был. Он мастер большой на речах и писаньях, а на деле не то выходит. Пускай-ка он напишет повесть, в которой муж мучает больную жену и желает, чтобы она продолжала кормить своего ребенка; все бабы забросают его каменьями. Смотри, хорошенько его; требуй, чтобы он вполне утешил свою жену..."
   Все это действовало на Толстого угнетающе. Его раздражали капризы больной жены. Он не верил врачам и окружающим. Пришлось однако сдаться: в детской появились няня и кормилица. Лев
   Николаевич старался обходить эту комнату; если же все-таки ему приходилось переступать ее порог, на лице его проглядывала "брюзгливая неприязнь". Впрочем, наполовину он был утешен: кормилица скоро заболела, ее удалили и ребенка воспитали на рожке. "Я помню, - пишет Кузминская, - как однажды я застала Льва Николаевича одного в детской. Чтобы успокоить кричавшего ребенка, он сильно дрожащей рукой совал в его маленький ротик рожок, наливая молоко другой рукой..."
   Эти семейные разногласия и неприятности очень скоро окончились: недовольство Толстого, в сущности, не имело оснований. Софья Андреевна оказалась исключительно чадолюбивой матерью.
   За 25 лет (1863 - 1888) она родила тринадцать человек детей. Трое из них погибли в младенческом возрасте, двое дожили лишь до 5 - 7 лет, но остальных она выходила. Всех почти она кормила сама. Находясь почти при смерти после рождения второй дочери (Марии), она вынуждена была согласиться взять кормилицу. Увидев своего ребенка у груди чужой женщины, она пришла в волнение и горько плакала от ревности. Лев Николаевич находил эту ревность естественною и восхищался чадолюбием жены.
   Воспитание детей долго не вносило в семью Толстых сериозных осложнений. Правда, были разногласия. Но Софья Андреевна во всем уступала, а своеобразные требования Льва Николаевича обычно сохраняли решительность и остроту не очень долго. Одно время присутствие няньки в детской возмущало его. Скоро он привык к этому. Позднее (в 1866 году), познакомившись в Туле с семьею князя Львова, он пришел в восхищение от порядков, которые установила в княжеской детской бонна англичанка. Решено было выписать из Англии ее младшую сестру. И скоро в Ясной Поляне появилась молоденькая и энергичная Ханна Терсей, а Софье Андреевне пришлось носить в кармане словарь и учиться болтать по-английски. Лев Николаевич требовал подчеркнутой простоты в обиходе детей: мальчик должен был ходить в толстой холщевой рубашке, девочка в неуклюжих, серых фланелевых блузках. Никаких игрушек не полагалось. Но когда ему самому приходилось покупать в Москве полотно для белья детей, он выбирал всегда первоклассный материал - тонкий и дорогой.
   Англичанка немедленно завела свои порядки, умело, энергично, хотя и с тактом отстаивая гигиену и красоту в детском обиходе. Она незаметно перекроила и перешила неуклюжие детские костюмы, завела небывалую чистоту, с большой энергией мыла, стирала, чистила все, что попадалось ей под руки, и вводила разнообразные игры. Лев Николаевич не мог не видеть прекрасных результатов такой практики и легко забывал о своих требованиях.
   К детям (особенно к маленькой дочке) он относился сердечно, но терпеть не мог поцелуев, ласк и нежностей. Впрочем, от новорожденных он держался на приличном расстоянии.
   - Как я не могу в руках держать живую птичку, - говорил он, - со мной делается что-то вроде судорог, так я боюсь брать на руки маленьких детей...
   Через десять лет после женитьбы у Толстых было уже шесть человек детей. Вот как характеризует он их в письме к своему другу (гр. А.А. Толстой):
   "Старший белокурый, недурен; есть что-то слабое и терпеливое в выражении и очень кроткое. Когда он смеется, он не заражает, но когда он плачет, я с трудом удерживаюсь, чтобы не плакать. Все говорят, что он похож на моего старшего брата. Я боюсь верить. Это слишком бы было хорошо... Сережа умен - математический ум - и чуток к искусству, учится прекрасно, ловок прыгать; но gauche и рассеян. Самобытного в нем мало; он зависит от физического. Когда он здоров и нездоров, это два различные мальчика. Илья, 3-ий, никогда не был болен; ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать; игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив; "мое" для него очень важно. Горяч и violent, сейчас драться; но и нежен и чувствителен очень. Чувствен - любит поесть и полежать спокойно... Самобытен во всем. И когда плачет, то вместе злится и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. Все недозволенное имеет для него прелесть, и он сразу узнает... Летом мы ездили купаться; Сережа верхом, а Илью я сажал себе за седло. Выхожу утром - оба ждут. Илья в шляпе, с простыней, аккуратно, сияет. Сережа откуда-то прибежал, запыхавшись, без шляпы. - Найди шляпу, а то я не возьму. - Сережа бежит туда-сюда, - нет шляпы. - Нечего делать, без шляпы я не возьму тебя - тебе урок, - у тебя всегда все потеряно. Он готов плакать. Я уезжаю с Ильей и жду - будет ли от него выражено сожаление. Никакого. Он сияет и рассуждает о лошади. Жена застает Сережу в слезах. Ищет шляпу - нет. Она догадывается, что ее брат, который пошел рано утром ловить рыбу, надел Сережину шляпу. Она пишет мне записку, что Сережа, вероятно, не виноват в пропаже шляпы, и присылает его ко мне в картузе (она угадала). Слышу по мосту купальни стремительные шаги, Сережа вбегает (дорогой он потерял записку) и начинает рыдать. Тут и Илья тоже и я немножко.
   Таня - 8 лет. Все говорят, что она похожа на Соню, и я верю этому, хотя это также хорошо, но верю потому, что это очевидно. Если бы она была Адамова старшая дочь, и не было бы детей меньше ее, она была бы несчастная девочка. Лучшее удовольствие ее возиться с маленькими. Очевидно, она находит физическое наслаждение в том, чтобы держать, трогать маленькое тело. Ее мечта, теперь сознательная - иметь детей... Она не очень умна, она не любит работать умом, но механизм головы хороший. Она будет женщина прекрасная, если Бог даст мужа. И вот, готов дать премию огромную тому, кто из нее сделает новую женщину.
   4-ый Лев. - Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Все, что другие делают, то и он, и все очень ловко и хорошо. Еще хорошенько не понимает.
   5-ая Маша, 2 года, та, с которой Соня была при смерти. Слабый, болезненный ребенок. Как молоко белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные голубые глаза, странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Эта - будет одна из загадок, будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное.
   6-й Петр - великан. Огромный, прелестный беби, в чепце, вывертывает локти, куда-то стремится, и жена приходит в восторженное волнение и торопливость, когда его держит; но я ничего не понимаю. Знаю, что физический запас есть большой. А есть ли еще то, для чего нужен запас - не знаю..."
   Дети росли и росли, "никого не спрашиваясь и не дожидаясь". И в начале семидесятых годов Толстые вдруг почувствовали новые требования в деле воспитания. Немец-дядька и англичанка-нянька уже не удовлетворяли. Казалось, машина, заведенная с первых лет, остановилась. Безмолвные запросы детей поднялись на новую ступень. Толстые оказались на перепутье: переезжать в город они не хотели "до последней возможности", потому что покинуть деревенское уединение значило для них "испортить всю свою жизнь и всю жизнь детей". Оставаясь далее в деревне, нужно было думать о правильной постановке образования и о привлечении компетентного педагогического персонала. И вот начинаются неустанные заботы о приискании гувернеров, гувернанток, учителей. Эти заботы всецело взял на себя Лев Николаевич. Он вел по этому поводу переписку с друзьями, ездил в Москву и Тулу и очень тщательно, всегда сам выбирал каждое новое лицо. Скоро гувернеры швейцарцы и французы, гувернантки англичанки, русские учителя, учителя музыки составили целый штат. Время детей проходило за уроками, которые распределены были, как в гимназиях, и каждый ребенок от одного учителя переходил к другому.
   Родители принимали самое деятельное участие в воспитании. Софья Андреевна сама учила их русской грамоте, французскому и немецкому языкам, танцам. Лев Николаевич преподавал математику. Позднее, когда старшему сыну нужно было начать изучение греческого языка, а подходящего учителя не было, Толстой бросил все свои дела и с обычным увлечением принялся за греков. Не зная даже алфавита, он быстро преодолел все трудности и через шесть недель свободно читал Ксенофонта и даже Гомера. Об уроках отца третий сын его (Илья) вспоминает так: "Арифметике меня учил сам папа. Я слышал раньше, как он учил Сережу и Таню, и я очень боялся этих уроков, потому что иногда Сережа не понимал чего-нибудь, и папа говорил ему, что он нарочно не хочет понять. Тогда у Сережи делались странные глаза, и он плакал. Иногда я тоже чего-нибудь не понимал, и он сердился и на меня. С начала урока он всегда был добрый и даже шутил, а потом, когда делалось трудно, он начинал объяснять, а мне становилось страшно, и я ничего не понимал".
   Особенное внимание обращено было на физическое развитие, на гимнастику и на всякие упражнения, развивающие смелость и самодеятельность. Отец сам учил детей плавать, тренировал их в верховой езде во время долгих прогулок и на охоте, зимой устраивал с ними каток на пруду и ледяные горы, катался на коньках и одно время каждый день собирал детей в аллею, где была устроена гимнастика, и заставлял по очереди делать трудные упражнения на параллелях, трапеции и кольцах. В прыганье, беге, гимнастике Лев Николаевич не знал соперников и проделывал все это с необыкновенным увлечением, которым заражал не только детей, но и всех присутствовавших. То же увлечение вносил он в крокет и в лаун-теннис, которые процветали в Ясной Поляне. Вечером Лев Николаевич собирал вокруг себя детей и читал им. Наибольший успех имели романы Жюля Верна. Когда книги были без иллюстраций, Толстой находил время сам делать к ним рисунки и демонстрировал их детям во время чтения.
   Вообще, в первые пятнадцать лет семейной жизни Толстой отдавал много сил и дум воспитанию детей. Он вносил в их жизнь массу юмора и жизнерадостного веселья. Он умел оживить всех и переломить сумрачные настроения. Одним из средств для этого являлся часто применявшийся "бег нумидийской конницы". Бывало, сидят все в зале после отъезда скучных гостей, ссоры, детских слез, недоразумения. Все притихли. И вдруг Лев Николаевич срывается со стула, поднимает одну руку кверху и, помахивая кистью ее над головой, стремглав бежит галопом вприпрыжку вокруг стола. Все летят за ним, в точности повторяя его движения. Обежав вокруг комнаты несколько раз и запыхавшись, все садятся на свои места - уже совсем в другом настроении. Все оживлены и веселы, ссоры, скука и слезы забыты...
   По представлению детей, мама была первым человеком в доме, от нее зависело все. Она заказывала повару обед, отпускала ребят гулять, шила детское платье и белье; она всегда кормила грудью какого-нибудь маленького и целый день торопливыми шагами бегала по дому. С ней можно было капризничать, хотя иногда она бывала сердита и наказывала.
   С папа капризничать не полагалось. Когда он смотрел в глаза, то знал все, и потому лгать ему было невозможно. И ему никто никогда не лгал. Папа никогда никого не наказывал и почти никогда не заставлял детей что-нибудь делать, а выходило всегда так, что все, как будто по своему собственному желанию и почину, делали все так, как он этого хотел.
   "Мама часто бранила нас и наказывала, - рассказывает Илья Львович, - а он, когда ему нужно было заставить нас что-нибудь сделать, только пристально взглядывал в глаза, и его взгляд был понятен и действовал сильнее всякого приказания. Вот разница между воспитанием отца и матери: бывало, понадобится на что-нибудь двугривенный. Если идти к мама, она начнет подробно расспрашивать, на что нужны деньги, наговорит кучу упреков и иногда откажет. Если пойти к папа, он ничего не спросит, - только посмотрит в глаза и скажет: "возьми на столе". И, как бы ни был нужен этот двугривенный, я никогда не ходил за ним к отцу, а всегда предпочитал выпрашивать его у матери. Громадная сила отца, как воспитателя, заключалась в том, что от него, как от своей совести, прятаться было нельзя".
   Но то были лишь разные приемы воздействия. Относительно ближайших целей воспитания между отцом и матерью в первые пятнадцать лет не было никаких существенных разногласий: их дети должны были воспитываться "как все", т.е. как все дети, принадлежащие к их кругу. Старые патриархальные обычаи русской зажиточной дворянской семьи твердо укоренились в Ясной Поляне, и юные годы маленьких Толстых были во многих отношениях еще прекраснее, еще счастливее, чем те, которые так тепло описал в "Детстве" и "Отрочестве" Лев Николаевич. Гениальный отец всем существом своим стремился вложить в жизнь семьи как можно больше радостной бодрости, любви и мягких человечных чувств. Но он вовсе не настаивал на практическом применении в деле воспитания своих взглядов, своих убеждений, своего опыта. В те далекие времена Толстой был равнодушен к религии. И тем не менее, каждый вечер и каждое утро дети должны были молиться за отца, за мать, за братьев, за сестер и за всех православных христиан. Накануне больших праздников в усадьбу приезжал священник и служил всенощную. Великим постом, На первой и последней неделе, весь дом постился.
   Толстой энергично проповедывал "свободную школу" для народа. По его убеждению, ребенок должен был заниматься только тем, что его интересовало. Но его собственные дети переходили от одного учителя к другому и по часам, размеренно учились тем именно предметам, которые указаны были программами официальных учебных заведений. Это был минимум, от которого не полагалось отклоняться; в этих пределах выбирать не разрешалось.
   Старшая дочь Толстого (Татьяна Львовна) рассказывает: "В доме жило не менее пяти воспитателей и преподавателей и столько же приезжало на уроки (в том числе и священник). Мы учились - мальчики шести, а я пяти языкам, музыке, рисованию, истории, географии, математике, закону Божьему.
   В 1861 году Толстой писал про крестьянских детей: "Нельзя рассказать, что это за дети - надо их видеть. Из нашего милого сословия детей я ничего подобного не видел". Однако, своих детей он воспитывал замкнуто, - так именно, как принято было в его "милом сословии".
   "Мы росли настоящими "господами", - свидетельствует его сын, - гордые своим барством и отчуждаемые от всего внешнего мира. Все, что не мы, было ниже нас и поэтому недостойно подражания. К деревенским ребятам мы тоже относились свысока. Я начал ими интересоваться только тогда, когда стал узнавать от них некоторые вещи, которых раньше не знал, и которые мне было запрещено знать. Мне было тогда около десяти лет. Мы ходили на деревню кататься с гор на скамейках и завели было дружбу с крестьянскими мальчиками, но папа скоро заметил наше увлечение и остановил его. Так мы росли, окруженные со всех сторон каменной стеной англичанок, гувернеров и учителей, и в этой обстановке родителям было легко следить за каждым нашим шагом и направлять нашу жизнь по-своему, тем более, что сами они совершенно одинаково относились к нашему воспитанию и ни в чем еще не расходились".
  

2

   "Жена моя совсем не играет в куклы. Вы ее не обижайте. Она мне сериозный помощник..."
   Так писал Толстой Фету летом 1863 года. И это была истинная правда. Мы видели, что Софья Андреевна с самого начала старалась всей душой входить в интересы мужа: она деятельно помогала ему вести большое и разностороннее хозяйство без приказчика, сидела в конторе, в последние месяцы беременности бегала по усадьбе с большой связкой ключей у пояса, носила Льву Николаевичу за две версты завтрак на пчельник, где он проводил иногда несколько часов в день... Она пыталась даже (впрочем, без большого успеха) присутствовать на скотном дворе во время дойки коров и помогать мужу в его занятиях с крестьянскими ребятишками.
   Софья Андреевна участвовала даже в таких занятиях, как охота и рыбная ловля. Толстой выбирал узкие места на реке Воронке и ставил сеть на палке, а жена его со своей сестрой болтали воду, и таким образом щука шла в сеть, которую он держал, очень увлекаясь, по обыкновению, этим занятием.
   Скоро, однако, такой обширный круг дел значительно сузился: школа была закрыта, пора страстного увлечения хозяйством миновала под влиянием временных неудач. К тому же пошли дети, приковавшие к себе все внимание молодой матери. Вскоре после рождения первого ребенка наступили, как мы видели, осложнения: болезнь матери и серьезная размолвка между супругами. Рождение девочки в 1864 году сопровождалось новым горем: Толстой с вывихнутым плечом вынужден был на месяц уехать в Москву, а Софья Андреевна не могла двинуться за ним с двумя крошками. Мальчик опасно болел и был при смерти. Но молодая мать не падает духом. "А ты, душенька, - пишет она мужу, - напротив, живи в Москве, не приезжай, покуда у нас все опять не будет совершенно хорошо и исправно. Теперь все равно ты для меня не существовал бы. Я все в детской со своими беспокойными детьми. И на ночь, и на день мне их оставить никак нельзя".
   Иногда, впрочем, ее еще манило вдаль. Ребенок поправился, муж после удачной операции вот-вот должен был вернуться. А между тем приехала в Ясную его сестра с детьми, и снова зазвучала забытая в этих стенах музыка. И Софья Андреевна писала мужу:
   "Музыка, которую я так давно не слыхала, разом вывела меня из моей сферы, - детской, пеленок, детей, из которой я давно не выходила ни на один шаг, и перенесла куда-то далеко, где все другое. Мне даже странно стало, я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, чего ты не видел во мне, за что тебе иногда бывало досадно. А в эту минуту я все чувствую, и мне больно и хорошо. Лучше не надо всего этого нам, матерям и хозяйкам... Оглядываю твой кабинет и все припоминаю, как ты у ружейного шкапа одевался на охоту, как Дора прыгала и радовалась около тебя, как сидел у стола и писал, и я приду, со страхом отворю дверь, взгляну, не мешаю ли я тебе, и ты видишь, что я робею, и скажешь: войди. А мне только этого и хотелось. Вспоминаю, как ты больной лежал на диване; вспоминаю тяжелые ночи, проведенные тобой после вывиха. И Агафью Михайловну на полу, дремлющую в полусвете, и так мне грустно, что и сказать тебе не могу..."
   С годами, когда число детей все увеличивалось, Софье Андреевне приходилось все больше и больше заглушать в себе те "струны", о которых она говорит в приведенном письме. Она все реже могла позволять себе засиживаться за роялем, играя в четыре руки с мужем. Толстой заметил в ней способности к рисованию и старался правильно поставить наезды в Ясную из Тулы преподавателя. Но мысли и об этом пришлось очень скоро оставить. И все же молодая хозяйка и мать нашла выход для владевших ею порою стремлений. Она страстно привязалась к творчеству мужа и сумела принять в нем участие. Она взялась за неблагодарную работу переписывать его запутанные и мало понятные черновики. Она сидела в гостиной, около залы, у своего маленького письменного стола и все свободное время писала. Нагнувшись к бумаге и всматриваясь своими близорукими глазами в каракули Толстого, она просиживала так целые вечера и часто ложилась спать поздней ночью, после всех. Иногда, когда что-нибудь бывало написано совершенно неразборчиво, она шла к мужу и спрашивала его. Но это бывало очень редко: она не любила его беспокоить. Толстой брал рукопись и немножко недовольным голосом говорил: "Что же тут непонятного?", начинал читать, но на трудном месте запинался и сам иногда с большим трудом разбирал или, скорее, догадывался о том, что было им написано. У него был плохой почерк и манера вписывать целые фразы между строк, в уголках листа и даже поперек. Переписанные четким почерком Софьи Андреевны, листки снова поступали в обработку автора и почти всегда возвращались к Софье Андреевне в неузнаваемом виде. Таких переделок и переписок одной и той же главы могло быть много, и некоторые места переписывались пять и даже десять раз. Степан Берс в своих воспоминаниях утверждает, что сестра его переписала громадный роман "Война и мир" семь раз.
   Когда в Ясную Поляну поступали корректуры, повторялась та же история. Сначала на полях появлялись корректорские значки, пропущенные буквы, знаки препинания, потом менялись отдельные слова, потом целые фразы, начинались перечеркивания, добавления - и, в конце концов, корректура становилась вся пестрая, местами черная, и в таком виде посылать ее было нельзя: никто, кроме Софьи Андреевны, во всей этой путанице условных знаков, переносов и перечеркиваний разобраться не мог. Снова просиживала она ночь за перепиской всего начисто. Утром у нее на столе лежали аккуратно сложенные и исписанные мелким, четким почерком листы и приготовлено все к тому, чтобы, когда "Левочка" встанет, послать корректуру на почту. Утром Толстой брал их опять к себе, чтобы пересмотреть "в последний раз" - и к вечеру опять то же самое: все переделано по-новому, все перемарано.
   "Соня, душенька, прости меня, опять испортил всю твою работу, больше никогда не буду, - говорил он с виноватым видом, показывая ей запачканные места. - Завтра непременно пошлем..." И часто это "завтра" тянулось неделями и месяцами...
   Эта работа Пенелопы нисколько не угнетала молодую женщину. Напротив, во время перерывов она скучала и требовала продолжения. Отпуская переписанное в Москву, она точно отпускала ребенка и боялась, что ему причинят вред. В своей автобиографии Софья Андреевна рассказывает: "Часто, переписывая, я недоумевала и не понимала, почему переправлялось и уничтожалось то, что казалось мне так прекрасно; и радовалась, когда восстановлялось исключенное... Я так вникала всей душой в то, что переписывала, что сама начинала чувствовать, что не совсем складно, а именно: где частые повторения одного слова, длинные периоды, где надо переставить знаки, уяснить смысл и проч. На все это укажешь Льву Николаевичу. Иногда он обрадуется моим замечаниям, а иногда растолкует, почему именно так надо, скажет, что мелочи не важны, а важно общее... Переписывая я иногда позволяла себе делать замечания и просить выкинуть все то, что считала недовольно чистым для чтения молодежи, как, например, сцены цинизма красавицы Элен (в "Войне и мире"), и Лев Николаевич уступал моим просьбам. Но часто в жизни моей, переписывая поэтические и прелестные места в сочинениях моего мужа, я плакала не только от того, что меня трогало, но просто от художественного наслаждения, переживаемого мной вместе с автором..."
   Понемногу девочка, думающая мыслями и говорящая словами мужа, растет и проявляет свою самостоятельность. Она вводит некоторые усовершенствования в обстановке и домашнем хозяйстве. Муж добродушно ворчит иногда на ее предприимчивость: он не любит нововведений.
   Она завладевает, например, удивительной подушкой, на которой спит муж, и кладет вместо нее шелковую, пуховую, покрытую наволочкой.
   - Левочка, - робко говорит она, - тебе покойнее будет спать на большой...
   Лопухи и репейник вокруг дома удручают ее. После долгой нерешительности, она приказывает, наконец, вычистить все около дома, дорожки посыпать песком, разбить кое-где клумбы, насадить цветы...
   - Не понимаю, к чему это? - ворчит Лев Николаевич. - Прекрасно жили и без этого.
   Но, заразившись примером, он сам велит красить скамейки в саду, чистить дорожки и аллеи.
   Она своей властью разрешает трудный вопрос о снабжении усадьбы хорошей питьевой водой и заставляет возить ее за версту, из речки Воронки. Мало-помалу она забирает в руки все домашнее хозяйство, вводит свои порядки и окружает мужа теми неустанными заботами, которыми он пользовался почти до конца дней своих. Как-то в Ясную заехал довольно известный писатель граф Соллогуб. Присмотревшись к молодой чете, он сказал Софье Андреевне: "Вы настоящая нянька таланта своего мужа, и продолжайте в этом направлении жить всю вашу жизнь".
   По окончании большого романа ("Война и мир"), Толстой снова вернулся к увлечению педагогической деятельностью. Не оставляя беллетристики и работая время от времени над историческими романами ("Декабристы", "Петр I"), он большую часть своих сил посвящал подведению теоретических итогов своей педагогической деятельности шестидесятых годов. Он издал две книги для начального обучения ("Азбуки"), в которых применил свои идеи о наилучших методах преподавания грамоты. На этот раз он уже пользовался такой известностью, что нападки его на общепринятые методы не могли остаться незамеченными. Завязалась полемика, которая особенно усилилась с появлением в "Отечественных Записках" (самом распространенном журнале того времени) боевой статьи Толстого "О народном образовании". Эта статья вызвала целую бурю. Уйдя с головой в это новое увлечение, Толстой не довольствовался статьями. Он выступил публично в Москве в Комитете Грамотности с защитой своего метода и выдержал целое состязание: две школы работали при Комитете Грамотности параллельно, одна по звуковому методу, другая по толстовскому - слово-слого-слагательному. Он собирал в Ясной Поляне учителей окрестных школ, вел с ними занятия и собеседования. Он мечтал и хлопотал об устройстве в деревне "университета в лаптях" - такого высшего училища, в котором наиболее способные крестьянские дети могли бы продолжать свое образование, не выходя из условий деревенской жизни. Проверяя на практике свои теоретические выводы, Толстой в начале 1872 года снова открыл в Ясной Поляне школу для крестьянских детей и привлек к преподаванию в ней всю семью и гостей. Софья Андреевна пишет сестре:
   "Мы вздумали после праздников устроить школу, и теперь каждое после-обеда приходит человек 35 детей, и мы их учим. Учит и Сережа, и Таня, и дядя Костя, и Левочка, и я. Это очень трудно учить человек 10 вместе; но зато довольно весело и приятно. Мы учеников разделили, я взяла себе 8 девочек и двух мальчиков. Таня и Сережа учат довольно порядочно, в неделю все знают уже буквы и склады на слух. Учим мы внизу, в передней, которая огромная, в маленькой столовой под лестницей и в новом кабинете. Главное то побуждает учить грамоте, что эта такая потребность, и с таким удовольствием и охотой они учатся все".
   Школа эта просуществовала недолго. Но с нею не прошло увлечение педагогикой, которое мало-помалу стало вызывать недоумение Софьи Андреевны. В конце года в ее письмах звучат уже недовольные нотки: "в том доме у нас целая толпа учителей народных школ, человек 12, приехали на неделю. Левочка им показывает свою методу учить грамоте ребят, и что-то они там обсуждают; навезли ребят таких, которые еще не начинали, и теперь вопрос о том, как скоро они выучиваются по Левочкиной методе. Роман совсем заброшен, и это меня огорчает".
   Огорчению этому суждено было развиваться. В конце 1874 года Софья Андреевна пишет брату: "Наша серьезная зимняя жизнь наладилась. Левочка весь ушел в народное образование, школы, учительские училища, т.е. где будут образовывать учителей для народных школ, и все это занимает его с утра до вечера. Я с недоумением смотрю на все это, мне жаль его сил, которые тратятся на эти занятия, а не на писание романа, и я не понимаю, до какой степени полезно все это, так как вся эта деятельность распространяется на маленький уголок России - на Крапивенский уезд".

Другие авторы
  • Гейман Борис Николаевич
  • Майков Василий Иванович
  • Столица Любовь Никитична
  • Джонсон Сэмюэл
  • Мурахина-Аксенова Любовь Алексеевна
  • Чарская Лидия Алексеевна
  • Элбакян Е. С.
  • Огарев Николай Платонович
  • Никифорова Людмила Алексеевна
  • Киселев Александр Александрович
  • Другие произведения
  • Абу Эдмон - Нос некоего нотариуса
  • Бунин Иван Алексеевич - Алексей Алексеич
  • Венгеров Семен Афанасьевич - Примечания к "Шильонскому узнику" Байрона"
  • Бичурин Иакинф - H. T. Федоренко. Иакинф Бичурин, основатель русского китаеведения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Стихотворения Владимира Бенедиктова. Второе издание
  • Гофман Эрнст Теодор Амадей - Тайны
  • Лесков Николай Семенович - Старый гений
  • Неизвестные Авторы - Рогнеда
  • Ширинский-Шихматов Сергей Александрович - Песнь Российскому слову
  • Розанов Василий Васильевич - День Рождества Христова (1907)
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
    Просмотров: 240 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа