Главная » Книги

Гоголь Николай Васильевич - Приложения к "Ревизору"

Гоголь Николай Васильевич - Приложения к "Ревизору"


1 2 3 4

  

Н. В. Гоголь

Приложения к "Ревизору"

   Н. В. Гоголь. Собрание художественных произведений в пяти томах.
   Том четвертый.
   М., Издательство Академии наук СССР, 1952
   OCR Бычков М. Н.

СОДЕРЖАНИЕ

  
   Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления "Ревизора" к одному литератору
   Две сцены, выключенные как замедлявшие течение пьесы
   Предуведомление для тех, которые пожелали бы сыграть как следует "Ревизора"
   Театральный разъезд после представления новой комедии
   Развязка "Ревизора"
  

ОТРЫВОК ИЗ ПИСЬМА, ПИСАННОГО АВТОРОМ ВСКОРЕ ПОСЛЕ ПЕРВОГО ПРЕДСТАВЛЕНИЯ "РЕВИЗОРА" К ОДНОМУ ЛИТЕРАТОРУ

  
   ..."Ревизор" сыгран - и у меня на душе так смутно, так странно... Я ожидал, я знал наперед, как пойдет дело, и при всем том чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Мое же создание мне показалось противно, дико и как будто вовсе не мое. Главная роль пропала: так я и думал. Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков. Хлестаков сделался чем-то вроде Альнаскарова, чем-то вроде целой шеренги водевильных шалунов, которые пожаловали к нам повертеться из парижских театров. Он сделался просто обыкновенным вралем,- бледное лицо, в продолжение двух столетий являющееся в одном и том же костюме. Неужели в самом деле не видно из самой роли, что такое Хлестаков? Или мною овладела довременно слепая гордость, и силы мои совладеть с этим характером были так слабы, что даже и тени, и намека в нем не осталось для актера? А мне он казался ясным. Хлестаков вовсе не надувает; он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит. Он развернулся, он в духе, видит, что всё идет хорошо, его слушают - и по тому одному он говорит плавнее, развязнее, говорит от души, говорит совершенно откровенно и, говоря ложь, выказывает именно в ней себя таким, как есть. Вообще у нас актеры совсем не умеют лгать. Они воображают, что лгать значит просто нести болтовню. Лгать значит говорить ложь тоном так близким к истине, так естественно, так наивно, как можно только говорить одну истину; и здесь-то заключается именно всё комическое лжи. Я почти уверен, что Хлестаков более бы выиграл, если бы я назначил эту роль одному из самых бесталанных актеров и сказал бы ему только, что Хлестаков есть человек ловкий, совершенный comme il faut, умный и даже, пожалуй, добродетельный, и что ему остается представить его именно таким. Хлестаков лжет вовсе не холодно или фанфаронски-театрально; он лжет с чувством, в глазах его выражается наслаждение, получаемое им от этого. Это вообще лучшая и самая поэтическая минута в его жизни - почти род вдохновения. И хоть бы что-нибудь из этого было выражено! Никакого тоже характера, т. е. лица, т. е. видимой наружности, т. е. физиономии, решительно не дано было бедному Хлестакову. Конечно, несравненно легче карикатурить старых чиновников, в поношенных вицмундирах с потертыми воротниками; но схватить те черты, которые довольно благовидны и не выходят острыми углами из обыкновенного светского круга,- дело мастера сильного. У Хлестакова ничего не должно быть означено резко. Он принадлежит к тому кругу, который, повидимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом, и только в случаях, где требуется или присутствие духа, или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура. Черты роли какого-нибудь городничего более неподвижны и ясны. Его уже обозначает резко собственная, неизменяемая, черствая наружность и отчасти утверждает собою его характер. Черты роли Хлестакова слишком подвижны, более тонки и потому труднее уловимы. Что такое, если разобрать в самом деле, Хлестаков? Молодой человек, чиновник, и пустой, как называют, но заключающий в себе много качеств, принадлежащих людям, которых свет не называет пустыми. Выставить эти качества в людях, которые не лишены, между прочим, хороших достоинств, было бы грехом со стороны писателя, ибо он тем поднял бы их на всеобщий смех. Лучше пусть всякий отыщет частицу себя в этой роли и в то же время осмотрится вокруг без боязни и страха, чтобы не указал кто-нибудь на него пальцем и не назвал бы его по имени. Словом, это лицо должно быть тип многого разбросанного в разных русских характерах, но которое здесь соединилось случайно в одном лице, как весьма часто попадается и в натуре. Всякий хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым, но, натурально, в этом не хочет только признаться; он любит даже и посмеяться над этим фактом, но только, конечно, в коже другого, а не в собственной. И ловкий гвардейский офицер окажется иногда Хлестаковым, и государственный муж окажется иногда Хлестаковым, и наш брат, грешный литератор, окажется подчас Хлестаковым. Словом, редко кто им не будет хоть раз в жизни,- дело только в том, что вслед за тем очень ловко повернется, и как будто бы и не он.
   Итак, неужели в моем Хлестакове не видно ничего этого? Неужели он просто бледное лицо, а я, в порыве минутно-горделивого расположения, думал, что когда-нибудь актер обширного таланта возблагодарит меня за совокупление в одном лице толиких разнородных движений, дающих ему возможность вдруг показать все разнообразные стороны своего таланта. И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито-досадно.
   С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех, бывших в театре, я боялся,- и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие. А публика вообще была довольна. Половина ее приняла пьесу даже с участием; другая половина, как водится, ее бранила - по причинам, однако ж, не относящимся к искусству. Каким образом бранила, мы об этом поговорим при первом свидании с вами; тут есть много поучительного и немало смешного. Я даже кое-что записал; но это в сторону.
   Вообще с публикою, кажется, совершенно примирил "Ревизора" городничий. В этом я был уверен и прежде, ибо для таланта, каков у Сосницкого, ничего не могло остаться необъясненным в этой роли. Я рад, по крайней мере, что доставил ему возможность выказать во всей ширине талант свой, об котором уже начинали отзываться равнодушно и ставили его на одну доску со многими актерами, которые награждаются так щедро рукоплесканиями во вседневных водевилях и прочих забавных пьесах. На слугу тоже надеялся, потому что заметил в актере большое внимание к словам и замечательность. Зато оба наши приятели, Бобчинский и Добчинский, вышли сверх ожидания дурны. Хотя я и думал, что они будут дурны, ибо, создавая этих двух маленьких человечков, я воображал в их коже Щепкина и Рязанцева, но все-таки я думал, что их наружность и положение, в котором они находятся, их как-нибудь вынесет и не так обкарикатурит. Сделалось напротив: вышла именно карикатура. Уже пред началом представления, увидевши их костюмированными, я ахнул. Эти два человечка, в существе своем довольно опрятные, толстенькие, с прилично приглаженными волосами, очутились в каких-то нескладных, превысоких седых париках, всклоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками; а на сцене оказались до такой степени кривляками, что просто было невыносимо. Вообще костюмировка большей части пьесы была очень плоха и бессовестно карикатурна. Я как бы предчувствовал это, когда просил, чтоб сделать хоть одну репетицию в костюмах; но мне стали говорить, что это вовсе не нужно и не в обычае и что актеры уж знают свое дело. Заметивши, что цены словам моим давали немного, я оставил их в покое. Еще раз повторяю: тоска, тоска. Не знаю сам, отчего одолевает меня тоска.
   Во время представления я заметил, что начало четвертого акта холодно; кажет)ся, как будто течение пьесы, дотоле плавное, здесь прервалось или влечется лениво; признаюсь, еще во время чтения сведущий и опытный актер сделал мне замечание, что не так ловко, что Хлестаков начинает первый просить денег взаймы и что было бы лучше, если бы чиновники сами ему предложили. Уважая замечание довольно тонкое, имеющее свои справедливые стороны, я, однако же, не видел причины, почему Хлестаков, будучи Хлестаковым, не мог попросить первый. Но замечание было сделано; "стало быть,- сказал я сам в себе,- я плохо выполнил эту сцену"; и точно, теперь, во время представления, я увидел ясно, что начало четвертого акта бледно и носит признак какой-то усталости. Возвратившись домой, я тот же час принялся за переделку. Теперь, кажется, вышло немного сильнее, по крайней мере, естественнее и более идет к делу. Но у меня нет сил хлопотать о включении этого отрывка в пьесу. Я устал; и как вспомню, что для этого нужно ездить, просить и кланяться, то бог с ним,- пусть лучше при втором издании или возобновлении "Ревизора".
   Еще слово о последней сцене. Она совершенно не вышла. Занавес закрывается в какую-то смутную минуту, и пьеса, кажется, как будто не кончена. Но я не виноват. Меня не хотели слушать. Я и теперь говорю, что последняя сцена не будет иметь успеха до тех пор, пока не поймут, что это просто немая картина, что всё это должно представлять одну окаменевшую группу, что здесь оканчивается драма и сменяет ее онемевшая мимика, что две-три минуты должен не опускаться занавес, что совершиться всё это должно в тех же условиях, каких требуют так называемые живые картины. Но мне отвечали, что это свяжет актеров, что группу нужно будет поручить балетмейстеру, что несколько даже унизительно для актера, и пр., и пр., и пр. Много еще других прочих увидел я на минах, которые были досаднее словесных. Несмотря на все эти прочие, я стою на своем и сто раз говорю: нет. Это не свяжет нимало, это не унизительно; пусть даже балетмейстер сочинит и составит группу, если только он в силах почувствовать настоящее положение всякого лица. Таланта не остановят указанные ему границы, как не остановят реку гранитные берега: напротив, вошедши в них, она быстрее и полнее движет свои волны. И в данной ему позе чувствующий актер может выразить всё. На лицо его здесь никто не положил оков, размещена только одна группировка; лицо его свободно выразит всякое движение. И в этом онемении разнообразия для него бездна. Испуг каждого из действующих лиц не похож один на другой, как не похожи их характеры и степень боязни и страха, вследствие великости наделанных каждым грехов. Иным образом остается поражен городничий, иным образом поражена жена и дочь его. Особенным образом испугается судья, особенным образом попечитель, почтмейстер и пр. и пр. Особенным образом останутся пораженными Бобчинский и Добчинский, и здесь не изменившие себе и обратившиеся друг к другу с онемевшим на губах вопросом. Одни только гости могут остолбенеть одинаким образом, но они даль в картине, которая очерчивается одним взмахом кисти и покрывается одним колоритом. Словом, каждый мимически продолжит свою роль и, несмотря на то, что, невидимому, покорил себя балетмейстеру, может всегда остаться высоким актером. Но у меня недостает больше сил хлопотать и спорить. Я устал и душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий. Бог с ними со всеми. Мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы убежать теперь бог знает куда, и предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие, далекие небеса могут одни только освежить меня. Я жажду их как бог знает чего. Ради бога, приезжайте скорее. Я не поеду, не простившись с вами. Мне еще нужно много сказать вам того, что не в силах сказать несносное, холодное письмо...
  
   1836 г., мая 25.
   С.-Петербург.
  

ДВЕ СЦЕНЫ, ВЫКЛЮЧЕННЫЕ КАК ЗАМЕДЛЯВШИЕ ТЕЧЕНИЕ ПЬЕСЫ

  

I

Анна Андреевна и Марья Антоновна.

  
   Марья Антоновна. Но я не знаю, маменька, отчего вам кажется, что у вас лучше всего глаза...
   Анна Андреевна. Вздор тебе кажется. Ты глупости, сударыня, толкуешь. Когда жила у нас полковница, которая уж такая была модница, какой я именно не знаю, выписывала всё платье из Москвы - бывало мне несколько раз повторяет: "Сделайте милость, Анна Андреевна, откройте мне эту тайну: отчего (ваши глаза просто говорят..." И все, бывало, в один голос: "С вами, Анна Андреевна, довольно побыть минуту, чтобы от вашей любезности позабыть все обстоятельства". А стоявший в это время штаб-ротмистр Ставрокопытов? Он, не помню, проживал за ремонтом, что ли? Красавец! Лицо свежее, румянец, как я не знаю что; глаза черные, черные, а воротнички рубашки его - это батист такой, какого никогда еще купцы наши не подносили нам. Он мне несколько раз говорил: "Клянусь вам, Анна Андреевна, что не только не видал, не начитывал даже таких глаз; я не знаю, что со мною делается, когда гляжу на вас"... На мне еще тогда была тюлевая пелеринка, вышитая виноградными листьями с колосками и вся обложенная блондочкою, танкою, не больше как в палец - это просто было обворожение! Так говорит, бывало; "Я, Анна Андреевна, такое чувствую удовольствие когда гляжу да вас, что мое сердце", говорит... Я уж не могу теперь припомнить, что он мне говорил. Куды ж! Он после того такую поднял историю: хотел непременно застрелиться; да как-то пистолеты куда-то запропастились; а случись пистолеты, его бы давно уже не было на свете.
   Марья Антоновна. Я не знаю, маменька,- мне, однако ж, кажется, что у вас нижняя часть лица гораздо лучше, нежели глаза.
   Анна Андреевна. Никогда, никогда! Вот это уж нельзя сказать. Что вздор, то вздор.
   Марья Антоновна. Нет, право, маменька: когда вы этак говорите, или сидите в профили, у вас губы всё...
   Анна Андреевна. Пожалуйста, не толкуй пустяков! Такая, право, несносная! Чтобы она как-нибудь не поспорила... боже сохрани! Вот, что у матери ее хорошие глаза, так уж ей и завидно. За этими спорами, за вздорами, я заболталась с тобой. А тут того и гляди, что он приедет и застанет нас одетыми бог знает как. (Поспешно уходит; за ней Марья Антоновна.)
  

II

  

Хлестаков и Растаковский в екатерининском мундире с эксельбантом.

  
   Растаковский. Имею честь рекомендоваться - житель здешнего города, помещик, отставной секунд-майор Растаковский.
   Хлестаков. А, прошу покорнейше садиться; очень рад. Я очень хорошо знаком с вашим начальником.
   Растаковский (сел). А, так вы изволили знать Задунайского?
   Хлестаков. Какого Задунайского?
   Растаковский. Графа Румянцева-Задунайского, Петра Александровича: ведь это мой бывший начальник.
   Хлестаков. Да... так вы служили уже давно?..
   Растаковский. Находился во время осады под Силистрией, в 773 году. Очень жаркое было дело. Турок был вот так, как этот стол, перед нами. Я был тогда сержантом, а секунд-майор был в нашем полку - не изволите ли вы знать: Гвоздев Петр Васильевич?
   Хлестаков. Гвоздев? какой это?
   Растаковский. Петр Васильевич. Он был по высочайшему повелению покойной императрицы переведен потом в драгуны.
   Хлестаков. Нет, не знаю.
   Растаковский. Я так и полагал, что вы не знаете, потому что уж более тридцати лет, как он умер. Вот здесь не далеко, верстах в двадцати от города, осталась его внучка, что вышла замуж за Ивана Васильевича Рогатку.
   Хлестаков. За Рогатку? Скажите! Я этого совсем не полагал.
   Растаковский. Да-с, Рогатка, Иван Васильевич. - Так турок стоял перед нами вот так, как бы этот стол. Зима и снег и сумятица была такая, как в том году, когда француз подступал под Москву. В нашем полку был тоже секунд-майор Фухтель-Кнабе, немец. Звали его Сихфрид Иванович, но генерал-аншеф тогдашний, Потемкин, велел переименовать: "Ты,- говорит,- не Сихфрид, а Суп,- так будь ты Супом Ивановичем"; и с той поры так и осталось ему имя Суп Иванович. Так этот Суп Иванович и секунд-майор Гвоздев, о котором я говорил, были посланы за фуражом. К ним был прикомандирован я и еще квартирмистр, если изволите знать,- Трепакин, Автоном Павлович: он также, я думаю, уже будет лет двадцать пять, как умер.
   Хлестаков. Трепакин? нет, не знаю. А вот я хотел бы попросить у вас...
   Растаковский (не слушая). Видный мужчина, русый волос, золотой аксельбант. Ловко танцевал польский. Хлопнет, бывало, рукою и отобьет пару у самого полковника, и как только девушки... хе, хе, хе... У нас бывали тогда палатки; и как только заглянешь к нему в палатку... хе, хе, хе... там уж сидит, и на утро денщик выводит, как будто драгуна, в треугольной шляпе... хе, хе, хе... и портупея висит, хе, хе, хе...
   Хлестаков. Да, это подобная история с моим знакомым, одним чиновником, который очень выгодно служит. Сидит он в халате, закурил трубку, вдруг к нему приходит один мой тоже приятель, гвардеец, кавалергардского полку, и говорит... (Останавливается и смотрит между тем пристально в глаза Растаковскому.) Послушайте, однако ж, не можете ли вы мне дать сколько-нибудь взаймы денег? Я в дороге истратился.
   Растаковский. Да кто это просил денег: чиновник у гвардейца или гвардеец у чиновника?
   Хлестаков. Нет, это я прошу у вас. Видите, чтоб после как-нибудь не позабыть, так лучше теперь.
   Растаковский. Так это вам нужны деньги! А как странно! Я думал, что гвардеец при анекдоте-то попросил. Как в разговоре-то иногда случается! Так вам нужны деньги? А я, признаюсь, с своей стороны пришел беспокоить преубедительнейшею просьбою.
   Хлестаков. А что, о чем?
   Растаковский. Должен получить прибавочного пенсиона, так я просил бы, чтобы замолвили там сенаторам или кому другому.
   Хлестаков. Извольте, извольте.
   Растаковский. Я сам подавал просьбу, да только, может, не туда, куда следует.
   Хлестаков. А как давно вы подавали просьбу?
   Растаковский. Да если сказать правду, не так и давно,- в 1801 году; да вот уж тридцать лет нет никакой резолюции. Я послал чрез Сосулькина, Ивана Петровича, который ехал тогда в Петербург; да он-то не слишком надежный человек. Так статься может, что просьбу отнес-то не туды, куды следует. А оно, правда, уже немного и ждать остается: тридцать лет прошло, стало быть, теперь скоро дело решится.
   Хлестаков. Да, натурально, теперь решат скоро; а впрочем, я тоже с своей стороны... хорошо, хорошо.
  

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ ДЛЯ ТЕХ, КОТОРЫЕ ПОЖЕЛАЛИ БЫ СЫГРАТЬ КАК СЛЕДУЕТ "РЕВИЗОРА"

  
   Больше всего надобно опасаться, чтобы не впасть в карикатуру. Ничего не должно быть преувеличенного или тривиального даже в последних ролях. Напротив, нужно особенно стараться актеру быть скромней, проще и как бы благородней, чем как в самом деле есть то лицо, которое представляется. Чем меньше будет думать актер о том, чтобы смешить и быть смешным, тем более обнаружится смешное взятой им роли. Смешное обнаружится само собою именно в той серьезности, с какою занято своим делом каждое из лиц, выводимых в комедии. Все они заняты хлопотливо, суетливо, даже жарко своим делом, как бы важнейшею задачею своей жизни. Зрителю только со стороны виден пустяк их заботы. Но сами они совсем не шутят и уж никак не думают о том, что над ними кто-нибудь смеется. Умный актер, прежде чем схватить мелкие причуды и мелкие особенности внешние доставшегося ему лица, должен стараться поймать общечеловеческое выражение роли. Должен рассмотреть, зачем призвана эта роль; должен рассмотреть главную и преимущественную заботу каждого лица, на которую издерживается жизнь его, которая составляет постоянный предмет мыслей, вечный гвоздь, сидящий в голове. Поймавши эту главную заботу выведенного лица, актер должен в такой силе исполниться ею сам, чтобы мысли и стремления взятого им лица и как бы усвоились ему самому и пребывали бы в голове его неотлучно во всё время представления пьесы. О частных сценах и мелочах он не должен много заботиться. Они выйдут само собою удачно и ловко, если только он не выбросит ни на минуту из головы этого гвоздя, который засел в голову его героя. Все эти частности и разные мелкие принадлежности,- которыми так счастливо умеет пользоваться даже и такой актер, который умеет дразнить и схватывать походку и движенье, но не создавать целиком роли,- суть не более как краски, которые нужно класть уже тогда, когда рисунок сочинен и сделан верно. Они - платье и тело роли, а не душа ее. Итак, прежде следует схватить именно эту душу роли, а не платье ее.
   Одна из главных ролей есть городничий. Человек этот более всего озабочен тем, чтобы не пропускать того, что плывет в руки. Из-за этой заботы ему некогда было взглянуть построже на жизнь или же осмотреться получше на себя. Из-за этой заботы он стал притеснителем, не чувствуя сам, что он притеснитель, потому что злобного желанья притеснять в нем нет; есть только желанье прибирать всё, что ни видят глаза.
   Просто он позабыл, что это в тягость другому и что от этого трещит у иного спина. Он вдруг простил купцов, замышлявших погубить его, когда те предложили заманчивое предложение, потому что эти заманчивые блага жизни обуяли им и сделали то, что в нем очерствело и огрубело чутье слышать положенье и страданье другого. Он чувствует, что грешен, он ходит в церковь, думает даже, что в вере тверд, даже помышляет когда-нибудь потом покаяться. Но велик соблазн всего того, что плывет в руки, и заманчивы блага жизни, и хватать всё, не пропуская ничего, сделалось у него уже как бы просто привычкой. Его поразил распространившийся слух о ревизоре; еще более поразило то, что этот ревизор - incognito: неизвестно, когда будет, с которой стороны подступит. Он находится от начала до конца пьесы в положениях свыше тех, в которых ему случалось бывать в другие дни жизни. Нервы его напряжены. Переходя от страха к надежде и радости, взгляд его несколько распален от того, и он стал податливее на обман, и его, которого в другое время не скоро удалось бы обмануть,- становится возможным. Увидевши, что ревизор в его руках, не страшен и даже с ним вступил в родню, он предается буйно радости при одной мысли о том, как понесется отныне его жизнь среди пирований, попоек, как будет он раздавать места, требовать на станциях лошадей и заставлять ждать в передних городничих, важничать, задавать тон. Поэтому-то внезапное объявление о приезде настоящего ревизора для него больше, чем для всех других, громовой удар, и положенье становится истинно трагическим.
   Судья - человек меньше грешный во взятках; он даже не охотник творить неправду, но страсть ко псовой охоте... Что ж делать, у всякого человека есть какая-нибудь страсть. Из-за нее он наделает множество разных неправд, не подозревая сам того. Он занят собой и умом своим, и безбожник только потому, что на этом поприще есть простор ему выказать себя. Для него всякое событие, даже и то, которое навело страх для других, есть находка, потому что дает пищу его догадкам и соображениям, которыми он доволен, как артист своим трудом. Это самоуслажденье должно выражаться в лице актера. Он говорит и в то же время смотрит, какой эффект производят на других его слова. Он ищет выражений.
   Земляника - человек толстый, но плут тонкий, несмотря на необъятную толщину свою, который имеет много увертливого и льстивого в оборотах поступков. На вопрос Хлестакова, как называлась съеденная рыба, он подбегает с легкостью 22-летнего франта, затем, чтобы у самого его носа сказать: "Лабардан-с". Он принадлежит к числу тех людей, которые только для того, чтобы вывернуться сами, не находят другого средства, как чтобы топить других, я торопливы на всякие кавераничества и доносы, не принимая в строку ни кумовства, ни дружбы, помышляя только о том, как бы вынести себя. Несмотря на неповоротливость и толщину, всегда поворотлив. А потому умный актер никак не пропустит всех тех случаев, где услуга толстого человека будет особенно смешна в глазах зрителей, без всякого желанья сделать из этого карикатуру.
   Смотритель училищ - ничего более, как только напуганный человек частыми ревизовками и выговорами, неизвестно за что, а потому боится, как огня, всяких посещений и трепещет, как лист, при вести о ревизоре, хотя я не знает сам, в чем грешен. Играющему это лицо актеру не трудно, ему остается только выразить один постоянный страх.
   Почтмейстер - простодушный до наивности человек, глядящий на жизнь как на собрание интересных историй для препровождения времени, которые он начитывает в распечатываемых письмах. Ничего больше не остается делать актеру, как быть простодушну, сколько возможно.
   Но два городские болтуна Бобчинский и Добчинский требуют особенно, чтобы были сыграны хорошо. Их должен себе очень хорошо определить актер. Это люди, которых жизнь заключалась вся в беганьях по городу с засвидетельствованием почтенья и в размене вестей. Всё у них стало визит. Страсть рассказать поглотила всякое другое занятие, и эта страсть стала их движущей страстью и стремленьем жизни. Словом, это люди, выброшенные судьбой для чужих надобностей, а не для своих собственных. Нужно, чтобы видно было то удовольствие, когда наконец добьется того, что ему позволят о чем-нибудь рассказать. Торопливость и суетливость у них единственно от боязни, чтобы кто-нибудь не перебил и не помешал ему рассказать. Любопытны - от желанья иметь о чем рассказать. От этого Бобчинский даже немножко заикается. Они оба низенькие, коротенькие, черезвычайно похожи друг на друга, оба с небольшими брюшками. Оба круглолицы, одеты чистенько, с приглаженными волосами. Добчинский даже снабжен небольшой лысинкой, на середине головы; видно, что он не холостой человек, как Бобчинский, но уже женатый. Но при всем том Бобчинский берет верх над ним по причине большей живости и даже несколько управляет его умом. Словом, актеру нужно заболеть сапом любопытства и чесоткой языка, если хочет хорошо исполнить эту роль, и представлять себе должен, что сам заболел чесоткой языка. Он должен позабыть, что он совсем ничтожный человек, как оказывается, и бросить в сторону все мелкие атрибуты, иначе он попадет как раз в карикатуры.
   Все прочие лица: купцы, гостьи, полицейские и просители всех родов суть ежедневно проходящие перед нашими глазами лица, а потому могут быть легко схвачены всяким, умеющим замечать особенности в речах и ухватках человека всякого сословия. То же самое можно сказать и о слуге, несмотря на то, что эта роль значительнее прочих. Русский слуга пожилых лет, который смотрит несколько вниз, грубит барину, смекнувши, что барин щелкопер и дрянцо, и который любит себе самому читать нравоученье для барина, который молча плут, однако очень умеет воспользоваться в таких случаях, когда можно мимоходом поживиться,- известен всякому. Потому эта роль игралась всегда хорошо. Равномерно всякий может почувствовать степень того впечатления, какое приезд ревизора способен произвести на каждое из этих лиц.
   Не нужно только позабывать того, что в голове всех сидит ревизор. Все заняты ревизором. Около ревизора кружатся страхи и надежды всех действующих лиц. У одних - надежда на избавление от дурных городничих и всякого рода хапуг. У других - панический страх при виде того, что главнейшие сановники и передовые люди общества в страхе. У прочих же, которые смотрят на все дела мира спокойно, чистя у себя в носу,- любопытство, не без некоторой тайной боязни увидеть, наконец, то лицо, которое причинило столько тревог и, стало быть, неминуемо должно быть слишком необыкновенным и важным лицом.
   Всех труднее роль того, который принят испуганным городом за ревизора. Хлестаков сам по себе ничтожный человек. Даже пустые люди называют его пустейшим. Никогда бы ему в жизни не случилось сделать дела, способного обратить чье-нибудь внимание. Но сила всеобщего страха создала из него замечательное комическое лицо. Страх, отуманивши глаза всех, дал ему поприще для комической роли. Обрываемый и обрезываемый доселе во всем, даже и в замашке пройтись козырем по Невскому проспекту, он почувствовал простор и вдруг развернулся неожиданно для самого себя. В нем всё - сюрприз и неожиданность. Он даже весьма долго не в силах догадаться, отчего к нему такое внимание, уважение. Он почувствовал только приятность и удовольствие, видя, что его слушают, угождают, исполняют всё, что он хочет, ловят с жадностью всё, что ни произносит о". Он разговорился, никак не зная с начала разговора, куда поведет его речь. Темы для разговоров ему дают выведывающие. Они сами как бы кладут ему всё в рот и создают разговор. Он чувствует только то, что везде можно хорошо порисоваться, если ничто не мешает. Он чувствует, что он и в литературе господин, и на балах не последний, и сам дает балы, и, наконец, что он - государственный человек. Он ни от чего не прочь, о чем бы ему ни лгать. Обед со всякими лабарданами и винами дал изобразительную словоохотность и красноречие его языку. Чем далее, тем более входит всеми чувствами в то, что говорит, и потому выражает многое почти с жаром. Не имея никакого желанья надувать, он позабывает сам, что лжет. Ему уже кажется, что он действительно всё это производил. Поэтому сцена, когда он говорит о себе, как о государственном человеке, способна точно смутить чиновника. Особенно в то время, когда он рассказывает, как распекал всех до единого в Петербурге, является в лице важность и все атрибуты, и всё, что угодно. Будучи сам неоднократно распекаем, он это должен мастерски изобразить в речах: он почувствовал в это время особенное удовольствие распечь, наконец, и самому других, хотя в рассказах. Он бы и подальше добрался в речах своих, но язык его уже не оказался больше годным, по какой причине чиновники нашлись принужденными отвести его, с почтеньем и страхом, на отведенный ночлег. Проснувшись, он тот же Хлестаков, каким и был прежде. Он даже не помнит, чем напугал всех. В нем попрежнему никакого соображения и глупость во всех поступках. Влюбляется он и в мать и в дочь почти в одно время. Просит денег, потому что это как-то само собой срывается с языка и потому, что уже у первого он попросил и тот с готовностью предложил. Только к концу акта он догадывается, что его принимают за кого-то повыше. Но если бы не Осип, которому кое-как удалось ему несколько растолковать, что такой обман не долго может продолжаться, он бы преспокойно дождался толчков и проводов со двора не с честью. Хотя это лицо фантасмогорическое, лицо, которое, как лживый, олицетворенный обман, унеслось, вместе с тройкой бог весть куда, но тем не менее нужно, чтоб эта роль досталась лучшему актеру, какой ни есть, потому что она всех труднее. Этот пустой человек и ничтожный характер заключает в себе собрание многих тех качеств, которые водятся и не за ничтожными людьми. Актер особенно не должен упустить из виду это желанье порисоваться, которым более или менее заражены все люди и которое больше всего отразилось в Хлестакове, желанье ребяческое, но оно бывает у многих умных и старых людей, так что редкому на веку своем не случалось в каком-либо деле отыскать его. Словом, актер для этой роли должен иметь очень многосторонний талант, который бы умел выражать разные черты человека, а не какие-нибудь постоянные, одни и те же. Он должен быть очень ловким светским человекам, иначе не будет в силах выразить наивно и простодушно ту пустую светскую ветреность, которая несет человека во все стороны поверх всего, которая в таком значительном количестве досталась Хлестакову.
   Последняя сцена "Ревизора" должна быть особенно сыграна умно. Здесь уже не шутка, и положенье многих лиц почти трагическое. Положение городничего всех разительней. Как бы то ни было, но увидеть себя вдруг обманутым так грубо и притом пустейшим, ничтожнейшим мальчишкой, который даже видом и фигурой не взял, будучи похож на спичку (Хлестаков, как известно, тоненький, прочие все толсты)... быть им обманутым - это не шуточное. Обмануться так грубо тому, который умел проводить умных людей и даже искуснейших плутов. Возвещенье о приезде, наконец, настоящего ревизора для него громовой удар. Он окаменел. Распростертые его руки и закинутая назад голова остались неподвижны, и вокруг него вся действующая группа составляет в одно мгновенье окаменевшую группу в разных положеньях.
   Вся эта сцена есть немая картина, а потому должна быть так же составлена, как составляются живые картины. Всякому лицу должна быть назначена поза, сообразная с его характером, со степенью боязни его и с потрясением, которое должны произвести слова, возвестившие о приезде настоящего ревизора. Нужно, чтобы эти позы никак не встретились между собою и были бы разнообразны и различны; а потому следует, чтобы каждый помнил свою и мог бы вдруг ее принять, как только поразится его слух роковым известием. Сначала выйдет это принужденно и будет походить на автоматов, но потом, после нескольких репетиций, по мере того, как каждый актер войдет поглубже в положение свое, данная поза ему усвоится и станет естественной и принадлежащей ему. Деревянность и неловкость автоматов исчезнет, и покажется, как бы сама собой вышла онемевшая картина.
   Сигналом перемены положений может послужить тот небольшой звук, который исходит из груди у женщин при какой-нибудь внезапности. Одни понемногу приходят в положение, данное для немой картины, начиная переходить в него уже при появлении вестника с роковым известием: это - которые меньше, другие вдруг - это те, которые больше поражены. Не дурно первому актеру оставить на время свою позу и посмотреть самому несколько раз на эту картину в качестве зрителя, чтобы видеть, что нужно ослабить, усилить, смягчить, дабы вышла картина естественнее.
   Картина должна быть установлена почти вот как:
   Посредине городничий, совершенно онемевший и остолбеневший. По правую его руку жена и дочь, обращенные к нему с испугом на лице. За ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям. За ним Лука Лукич, весь бледный, как мел. По левую сторону городничего Земляника с приподнятыми кверху бровями и пальцами, поднесенными ко рту, как человек, который чем-то сильно обжегся. За ним судья, присевший почти до земли и сделавший губами гримасу, как бы говоря: "Вот тебе, бабушка, и Юрьев день". За ними Добчинский и Бобчинский, уставивши глаза и разинувши рот, глядят друг на друга. Гости - в виде двух групп по обеим сторонам: одна соединяется в одно общее движенье, стараясь заглянуть в лицо городничего. Чтобы завязалась группа ловче и непринужденней, всего лучше поручить художнику, умеющему сочинять группы, сделать рисунок и держаться рисунка. Если только каждый из актеров вошел хоть сколько-нибудь во все положения ролей своих во всё продолжение представления пьесы, то они выразят также и в этой немой сцене положенье разительное ролей своих, увенчая этой сценой еще более совершенство игры своей. Если же они пребывали холодны и натянуты во время представления, то останутся так же и холодны и натянуты здесь, с тою разницею, что в этой немой сцене еще более обнаружится их неискусство.
  
  

ТЕАТРАЛЬНЫЙ РАЗЪЕЗД ПОСЛЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ НОВОЙ КОМЕДИИ

  

Сени театра. С одной стороны видны лестницы, ведущие в ложи и галлереи; посредине вход в кресла и амфитеатр; с другой стороны - выход. Слышен отдаленный гул рукоплесканий.

  
   Автор пьесы {Само собою разумеется, что автор пьесы - лицо идеальное. В нем изображено положение комика в обществе, комика, избравшего предметом осмеяние злоупотреблений в кругу различных сословий и должностей.} (выходя). Я вырвался, как из омута! Вот наконец и крики и рукоплесканья! Весь театр гремит!.. Вот и слава! Боже, как бы забилось назад тому лет семь, восемь мое сердце, как бы встрепенулось всё во мне! Но то было давно. Я был тогда молод, дерзко-мыслен, как юноша. Благ промысл, не давший вкусить мне ранних восторгов и хвал! Теперь... Но разумный холод лет умудрит хоть кого. Узнаешь наконец, что рукоплесканья еще не много значат и готовы служить всему наградой: актер ли постигнет всю тайну души и сердца человека, танцор ли добьется уменья выводить вензеля ногами, фокусник ли - всем им гремит рукоплесканье! Голова ли думает, сердце ли чувствует, звучит ли глубина души, работают ли ноги, или руки перевертывают стаканы - всё покрывается равными плесками. Нет, не рукоплесканий я бы теперь желал: я бы желал теперь вдруг переселиться в ложи, в галлереи, в кресла, в раёк, проникнуть всюду, услышать всех мненья и впечатленья, пока они еще девственны и свежи, пока еще не покорились толкам и сужденьям знатоков и журналистов, пока каждый под влиянием своего собственного суда. Мне это нужно: я комик. Все другие произведения и роды подлежат суду немногих, один комик подлежит суду всех; над ним всякий зритель имеет уже право, всякого званья человек уже становится судьей его. О, как бы хотел я, чтобы каждый указал мне мои недостатки и пороки! Пусть даже посмеется надо мной, пусть недоброжелательство правит устами его, пристрастье, негодованье, ненависть - всё, что угодно, но пусть только произнесутся эти толки. Не может без причины произнестись слово, и везде может зарониться искра правды. Тот, кто решился указать смешные стороны другим, тот должен разумно принять указанья слабых и смешных собственных сторон. Попробую, останусь здесь в сенях во всё время разъезда. Нельзя, чтобы не было толков о новой пьесе. Человек под влиянием первого впечатления всегда жив и спешит им поделиться с другим. (Отходит в сторону. Показывается несколько прилично одетых людей; один говорит, обращаясь к другому: Выйдем лучше теперь. Играться будет незначительный водевиль. Оба уходят.)
  

Два, comme il faut плотного свойства, сходят с лестницы.

  
   Первый comme il faut. Хорошо, если бы полиция не далеко отогнала мою карету. Как зовут эту молоденькую актрису, ты не знаешь?
   Второй comme il faut. Нет, а очень недурна.
   Первый comme il faut. Да, недурна; но всё чего-то еще нет. Да, рекомендую: новый ресторан: вчера нам подал свежий зеленый горох (целует концы пальцев) - прелесть! (Уходят оба.)
  

Бежит офицер, другой удерживает его за руку.

  
   Первый офицер. Да останемся!
   Другой офицер. Нет, брат, на водевиль и калачом не заманишь. Знаем мы эти пьесы, которые даются на закуску: лакеи вместо актеров, а женщины - урод на уроде. (Уходят.)
   Светский человек, щеголевато одетый (сходя с лестницы). Плут портной, претесно сделал мне панталоны, всё время было страх неловко сидеть. За это я намерен еще проволочить его и годика два не заплачу долгов. (Уходит.)
   Тоже светский человек, поплотнее (говорит с живостью другому). Никогда, никогда, поверь мне, он с тобою не сядет играть. Меньше как по полтораста рублей роберт он не играет. Я знаю это хорошо, потому что шурин мой, Пафнутьев, всякий день с ним играет.
   Автор пьесы (про себя). И всё еще никто ни слова о комедии!
   Чиновник средних лет (выходя с растопыренными руками). Это, просто, чорт знает что такое! Этакое... этакое!.. Это ни на что не похоже. (Ушел.)
   Господин, несколько беззаботный насчет литературы (обращаясь к другому). Ведь это, однако ж, кажется, перевод?
   Другой. Помилуйте, что за перевод! Действие происходит в> России, наши обычаи и чины даже.
   Господин, беззаботный насчет литературы. Я помню, однако ж, было что-то на французском, не совсем в этом роде. (Оба уходят.)
   Один из двух зрителей (тоже выходящих вон). Теперь еще ничего нельзя знать. Погоди, что скажут в журналах, тогда и узнаешь.
   Две бекеши (одна другой). Ну, как вы? Я бы желал знать ваше мнение о комедии.
   Другая бекеша (делая значительные движения губами). Да, конечно, нельзя сказать, чтобы не было того... в своем роде... Ну, конечно, кто ж против этого и стоит, чтобы опять не было и... где ж, так сказать... а впрочем... (Утвердительно сжимая губами.) Да, да. (Уходят.)
   Автор (про себя). Ну, эти пока еще немного сказали. Толки, однако же, будут: я вижу впереди горячо размахивают руками.
  

Два офицера.

  
   Первый. Я еще никогда так не смеялся.
   Второй. Я полагаю: отличная комедия.
   Первый. Ну нет, посмотрим еще, что скажут в журналах, нужно подвергнуть суду критики... Смотри, смотри (Толкает его под руку.)
   Второй. Что?
   Первый (указывая пальцем на одного из двух идущих с лестницы). Литератор!
   Второй (торопливо). Который?
   Первый. Вот этот! чш! послушаем, что будут говорить.
   Второй. А другой кто с ним? Первый. Не знаю; неизвестно какой человек. (Оба офицера постораниваются и дают им место.)
   Неизвестно какой человек. Я не могу судить относительно литературного достоинства; но мне кажется, есть остроумные заметки. Остро, остро.
   Литератор. Помилуйте, что ж тут остроумного? что за низкий народ выведен, что за тон? шутки самые плоские; просто, даже сально!
   Неизвестно какой человек. А, это другое дело. Я а говорю: в отношении литературного достоинства я не могу судить; я только заметил, что пьеса смешна, доставила удовольствие.
   Литератор. Да и не смешна. Помилуйте, что ж тут смешного и в чем удовольствие? Сюжет невероятнейший; всё несообразности; ни завязки, ни действия, ни соображения никакого.
   Неизвестно какой человек. Ну, да против этого я и не говорю ничего. В литературном отношении так, в литературном отношении она не смешна; но в отношении, так сказать, со стороны в ней есть...
   Литератор. Да что же есть? Помилуйте, и этого даже нет! Ну что за разговорный язык? Кто говорит эдак в высшем обществе? Ну скажите сами, ну говорим ли мы с вами эдак?
   Неизвестно какой человек. Это правда; это вы очень тонко заметили. Именно, я вот сам про это думал: в разговоре благородства нет. Все лица, кажется, как будто не могут скрыть низкой природы своей - это правда.
   Литератор. Ну, а вы еще хвалите!
   Неизвестно какой человек. Кто ж хвалит? я не хвалю. Я сам теперь вижу, что пьеса - вздор. Но ведь вдруг нельзя же этого узнать; я не могу судить в литературном отношении. (Оба уходят.)
   Еще литератор (входит в сопровождении слушателей, которым говорит, размахивая руками). Поверьте мне, я знаю это дело: отвратительная пьеса! грязная, грязная пьеса! Нет ни одного лица истинного, всё карикатуры! В натуре нет этого; поверьте мне, нет, я лучше это знаю: я сам литератор. Говорят: живость, наблюдение... да ведь это всё вздор, это всё приятели, приятели хвалят, всё приятели! Я уже слышал, что его чуть не в Фонвизины суют, а пьеса просто недостойна даже быть названа комедиею. Фарс, фарс, да и фарс самый неудачный. Последняя, пустейшая комедийка Коцебу в сравнении с нею Монблан перед Пулковскою горою. Я это им всем докажу, докажу математически, как дважды два. Просто друзья и приятели захвалили его не в меру, так вот он уж теперь, чай, думает о себе, что он чуть-чуть не Шекспир. У нас всегда приятели захвалят. Вот, например, и Пушкин. Отчего вся Россия теперь говорит о нем? Всё приятели кричали, кричали, а потом вслед за ними и вся Россия стала кричать. ("Уходит вместе с слушателями.)
  

Оба офицера подаются вперед и занимают их места.

  
   Первый. Это справедливо, это совершенно справедливо: именно фарс; я это и прежде говорил, глупый фарс, поддержанный приятелями. Признаюсь, на многое даже отвратительно было смотреть.
   Второй. Да ведь ты ж

Другие авторы
  • Пинегин Николай Васильевич
  • Вилинский Дмитрий Александрович
  • Вязигин Андрей Сергеевич
  • Суворин Алексей Сергеевич
  • Кони Федор Алексеевич
  • Ножин Евгений Константинович
  • Сейфуллина Лидия Николаевна
  • Муравьев-Апостол Сергей Иванович
  • Капуана Луиджи
  • Щиглев Владимир Романович
  • Другие произведения
  • Белый Андрей - Александр Поморский. Цветы восстания. Пб., 1919
  • Байрон Джордж Гордон - Мрак
  • Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна - Переписка с Вальтером Нувелем и Михаилом Кузминым
  • Гюббар Гюстав - История современной литературы в Испании
  • Тэффи - Тонкая психология
  • Богданович Ангел Иванович - Петр и Алексей, ром. г. Мережковского. - "Страна отцов" г. Гусева-Оренбургского
  • Наживин Иван Федорович - Софисты
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - В области биллионов и триллионов
  • Мерзляков Алексей Федорович - Цензорское разрешение на альманах "Северная лира на 1827 год"
  • Лесков Николай Семенович - Колыванский муж
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
    Просмотров: 373 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа