молодых людей в театр. Много полезного вынесут! Вот и ты: теперь уж, чай, придешь в канцелярию, прямо грубить станешь?
Молоденький чиновник. Как можно, ваше превосходительство!.. Позвольте, я вам прочищу дорогу вперед! (Народу, толкая того и другого.) Эй, вы, посторонитесь, генерал идет! (Подходя с необыкновенным учтивством к двум щегольски одетым.) Господа, сделайте милость, позвольте пройти генералу!
Хорошо одетые, посторониваясь и давая дорогу:
Первый. Не знаешь, какой генерал, должен быть какой-нибудь известный?
Второй. Не знаю, я никогда не видывал его.
Чиновник разговорчивого свойства (подхватывая сзади). Просто, статский советник; по месту только числится в четвертом классе. Каково счастье? В пятнадцать лет службы Владимира, Анну, Станислава, три тысячи рублей жалованья, две тысячи столовых, да от совета, да от комиссии, да еще по департаменту.
Господа хорошо одетые (один другому). Уйдем! (Уходят.)
Чиновник разговорчивого свойства. Должны быть матушкины сынки. Чай, в иностранной коллегии служат. Я не люблю комедий; на мой вкус больше нравятся трагедии. (Уходит.)
Голос из толпы. Эк народу навалило!
Офицер (пробираясь с дамой под руку). Эй, вы, бороды, что напираете? Разве не видишь: дама!
Купец (с дамой под руку). У самих, батюшка, дама!
Голос из толпы. Вот она поворотилась, видишь, видишь? еще теперь подурнела, но года три тому назад...
Разные голоса. Да три гривны, слышь ты, взял с него сдачи. - Подлая, скверная пьеса!- Забавная пьеска! - Ты, что лезешь в самое горло!
Голос в одном конце толпы. Всё это вздор! Где могло случиться такое происшествие? Этакое происшествие могло только разве случиться на Чукотском острову.
Голос в другом конце. Ну, вот точь-в-точь эдакое событие было в нашем городке. Я подозреваю, что автор если не был сам там, то, вероятно, слышал.
Голос купца. Оно вот изволите видеть. Оно здесь больше, так сказать, с маральной стороны. Конечно, бывают, так сказать, всякие-с. Да ведь и то извольте посудить, что и честный человек, случаем придется... А насчет моральности, так и за дворянами это водится.
Голос господина поощрительного свойства. Должен быть бестия, пройдоха сочинитель: всё изведал, всё знает.
Голос сердитого чиновника, но, как видно, опытного. Что он знает? чорта он знает. И врет он, врет: всё это, что нинаписал он, всё враки. И взятки не так берут, уж если пошло на то...
Голос другого чиновника из толпы. Да что вы говорите: "смешно, смешно!" Знаете ли, отчего смешно? Ведь это всё личности. Ведь это всё он вывел своих бабушек да тетушек. Вот отчего это смешно!
Неизвестный голос. Стой, украли платок!
Два офицера, узнавшие друг друга, переговариваются через толпу.
Первый. Мишель, ты туда?
Второй. Туда.
Первый. Ну, и я там.
Чиновник важной наружности. Я бы всё запретил. Ничего не нужно печатать. Просвещением пользуйся, читай, а не пиши. Книг уж довольно написано, больше не нужно.
Голос в народе. Что ж, коли подлец, то и подлец. Не будь подлецом, то и не будут над тобой смеяться.
Красивый и плотный господин (говорит с жаром невзрачному и низенькому). Нравственность, нравственность страждет, вот что главное!
Господин низенький и невзрачный, но ядовитого свойства. Да ведь нравственность - вещь относительная.
Красивый и плотный господин. Что вы разумеете под именем "относительная"?
Невзрачный, но ядовитого свойства господин. То, что нравственность всякий меряет относительно к себе. Один называет нравственностью сниманье ему шляпы на улице; другой называет нравственностью смотренье сквозь пальцы на то, как он ворует; третий называет нравственностью услуги, оказываемые его любовнице. Ведь обыкновенно как говорит всякий из нашей братьи своим подчиненным? Свысока говорит: "Милостивый государь, старайтесь исполнить свой долг относительно бога, государя, отечества", а ты, мол, уж там себе разумей относительно чего. Впрочем, это так только в провинциях водится; в столицах этого не бывает, не правда ли? Тут если и явится у кого-нибудь в три года два дома, так ведь это отчего? Всё от честности, не так ли?
Красивый и плотный господин (в сторону). Скверен, как чорт, а язык, как у змеи.
Невзрачный, но ядовитого свойства господин (толкая под руку вовсе незнакомого ему человека, говорит ему, кивая на красивого господина). Четыре дома в одной улице; все рядом один возле другого, в шесть лет выросли! Каково действует честность на прозябательную силу, а?
Незнакомец (уходя поспешно). Извините, я не дослышал.
Невзрачный, но ядовитого свойства человек (толкая под руку незнакомого соседа). Глухота-то как нынче распространилась в городе, а? Вот что значит нездоровый и сырой климат!
Незнакомый сосед. Да вот и грипп тоже. У меня все дети переболели.
Невзрачный, но ядовитого свойства человек. Да, и грипп и глухота; свинка тоже в горле. (Пропадает в толпе.)
Разговор в группе на стороне.
Первый. А говорят, что подобное происшествие случилось с самим автором: он в каком-то городке сидел в тюрьме за долги.
Господин с другой стороны группы (подхватывая речь). Нет, это было не в тюрьме, это было на башне. Это видели те, которые проезжали. Говорят, это было что-то необыкновенное. Вообразите: поэт на высочайшей башне, вокруг горы, местоположение восхитительное, и он оттуда читает стихи. Не правда ли, что здесь является какая-то особенная черта писателя?
Господин положительного свойства. Автор должен быть умный человек.
Господин отрицательного свойства. Ничуть не умный. Я знаю, он служил, его чуть не выгнали из службы, просьбы не умел написать.
Просто враль. Бойкая, бойкая голова! Ему места долго не давали, так что ж вы думаете? Он прямо написал письмо к министру. Да ведь как написал, квинтильяновским манером. Одно уж то, как начал: "Милостивый государь!" - А потом и пошел, а пошел, и пошел... страниц восемь отвалял кругом. Министр как прочитал: "Ну, говорит, благодарю, благодарю! Я вижу, у тебя много врагов. Будь начальник отделения!" И прямо из писцов махнул он в начальники отделения.
Господин добродушного свойства (обращаясь к другому человеку хладнокровного свойства). Чорт его знает, кому и верить! И в тюрьме сидел, и на башню лазил, и выгнали из службы, и место дали!
Господин хладнокровного свойства. Да ведь это всё говорится экспромптом.
Господин добродушного свойства. Как экспромптом?
Господин хладнокровный. Так. Ведь они еще за две минуты не знают сами, что услышат от себя. Язык у них без ведома хозяина вдруг брякнет новость, а хозяин и рад - возвращается домой, как будто бы наелся. А на другой день он уж и позабыл о том, что сам выдумал. Ему кажется, что он услышал от других и пошел передавать ее по городу всем.
Господин добродушный. Это, однако же, бессовестно: лгать и не чувствовать самому.
Господин хладнокровный. Да есть и чувствительные. Есть такие, которые чувствуют, что лгут, но считают уже надобностью для разговора: красно поле рожью, а речь ложью.
Дама среднего света. Но только какой злой насмешник должен быть этот автор! Я, признаюсь, ни за что бы не хотела попасться ему на глаза. Этак он вдруг заметит во мне смешное.
Господин с весом. Я не знаю, что это за человек. Это, это, это... Для этого человека нет ничего священного: сегодня он скажет такой-то советник не хорош, а завтра скажет, что и бога нет. Ведь тут всего только один шаг.
Второй господин. Осмеять! Да ведь со смехом шутить нельзя. Это значит разрушить всякое уважение, вот что это значит. Да ведь меня после этого всякий прибьет на улице, скажет: "Да ведь над вами смеются; а на тебе такой же чин, так вот тебе затрещина!" Ведь это вот что значит.
Третий господин. Еще бы! Это сурьезная вещь! говорят: безделушка, пустяки, театральное представление. Нет, это не простые безделушки; на это обратить нужно строгое внимание. За эдакие вещи и в Сибирь посылают. Да, если бы я имел власть, у меня бы автор не пикнул. Я бы его в такое место засадил, что он бы и света божьего не взвидел.
Появляется группа людей, бог весть, какого свойства, впрочем благородной наружности и прилично одетых.
Первый. Постоимте лучше здесь, покамест выйдет толпа. Ну, что это, право? затевать шум, рукоплесканье, как будто бы бог знает что! Безделка, какая-нибудь пустая театральная пьеса, и подымать такую тревогу, кричать, вызывать автора - ну, что это такое!
Второй. Однако ж пьеса повеселила, развлекла.
Первый. Ну да, повеселила, как обыкновенно веселит всякая безделка. Но зачем же из-за этого такие крики, толки? рассуждают, как будто о какой-нибудь важной вещи, аплодируют... Ну, что это такое! Ну, я понимаю, если бы какая-нибудь певица или танцовщица, ну, там я понимаю. Там удивляешься искусству, гибкости, проворству, природному таланту. Ну, а здесь что? кричат: литератор! литератор! писатель! Да что такое писатель? Что иной раз попадется остроумное словцо, да спишет кое-что с натуры... Да что же здесь за труд? Что ж тут такого? Ведь это всё побасёнки и больше ничего.
Второй. Да, конечно, вещь не важная.
Первый. Рассудите: ну, танцор, например,- там всё-таки искусство; уж этого никак не сделаешь, что он делает. Ну, захоти я, например: да у меня, просто, ноги не подымутся. Ну, сделай я антраша - не сделаю ни за что. А ведь писать можно, не учившись. Я не знаю, кто такой автор, но мне сказывали, что он невежа совершенный, ничего не знает, его откуда-то, кажется, выгнали.
Второй. Но, однако ж, всё-таки что-нибудь он должен знать; без этого нельзя писать.
Первый. Да помилуйте, что ж он может знать? Вы сами знаете, что такое литератор? Пустейший человек! Это всему свету известно, ни на какое дело не годится. Уж их пробовали употреблять, да бросили. Ну, посудите сами, ну что такое они пишут! ведь это всё пустяки, побасёнки. Захоти, я сей же час это напишу, и вы напишете, и он напишет, и всякий напишет.
Второй. Да, конечно, почему ж и не написать. Будь только капля ума в голове, так уж и можно.
Первый. Да и ума не нужно. Зачем тут ум? Ведь это всё побасёнки. Ну, если бы еще была, положим, какая-нибудь ученая наука, какой-нибудь предмет, которого еще не знаешь,- а ведь это что такое? Ведь это всякий мужик знает. Это всякий день увидишь на улице. Садись только у окна, да записывай всё, что ни делается, вот и вся штука!
Третий. Это правда. Как подумаешь, право, на какой вздор употребляют время!
Первый. Именно, трата времени - больше ничего. Побасёнки, пустяки! Просто бы нужно запретить давать им перо и чернила в руки. Однако ж, народ выходит, пойдемте! Подымать шум, кричать! поощрять! а дело, просто, вздор! Побасёнки, пустяки, побасёнки! (Уходят. Толпа редеет, бегут кое-какие оставшиеся.)
Добродушный чиновник. А всё бы, право, ну что бы хоть одного честного человека выставить. Всё плуты да плуты.
Один из народа. Слышь ты, жди меня на перекрестке. Я забегу возьму рукавицы.
Один из господ (смотря на часы). Однако, скоро час. Никогда я так поздно не выходил из театра. (Уходит.)
Отставший чиновник. Только время даром пропало! Нет, никогда больше не пойду в театр! (Уходит; сени пустеют.)
Автор пьесы (выходя). Я услышал более, чем предполагал. Какая пестрая куча толков! Счастье комику, который родился среди нации, где общество еще не слилось в одну недвижную массу, где оно не облеклось одной корой старого предрассудка, заключающего мысли всех в одну и ту же форму и мерку, где что человек, то и мненье, где всякий сам создатель своего характера. Какое разнообразие в этих мнениях, и как везде блеснул этот твердый, ясный русский ум! и в сем благородном стремленья государственного мужа! и в сем высоком самоотвержен ь и забившегося в глушь чиновника! и в нежной красоте великодушной женской души! и в эстетическом чувстве ценителей! и в простом верном чутье народа! Как даже в сих недоброжелательных осуждениях много того, что нужно знать комику! Какой живой урок! Да, я удовлетворен. Но отчего же грустно становится моему сердцу? Странно: мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пьесе. Да, было одно честное, благородное лицо, действовавшее в ней во всё продолжение ее. Это честное, благородное лицо был - смех. Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на низкое значение, которое дается ему в свете. Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на то, что доставил обидное прозванье комику, прозванье холодного эгоиста, и заставил даже усумниться в присутствии нежных движений души его. Никто не вступился за этот смех. Я комик, я служил ему честно и потому должен стать его заступником. Нет, смех значительней и глубже, чем думают. Не тот смех, который порождается временной раздражительностью, желчным, болезненным расположением характера; не тот также легкий смех, служащий для праздного развлеченья и забавы людей,- но тот смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне её заключен вечно биющий родник его, который углубляет предмет, заставляет выступить ярко то, что проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочь и пустота жизни не испугала бы так человека. Презренное и ничтожное, мимо которого он равнодушно проходит всякий день, не возросло бы перед ним в такой страшной, почти карикатурной силе, и он не вскрикнул бы, содрогаясь: неужели есть такие люди? тогда как, по собственному сознанью его, бывают хуже люди. Нет, несправедливы те, которые говорят, будто возмущает смех. Возмущает только то, что мрачно, а смех светел. Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей; но, озаренное силою смеха, несет оно уже примиренье в душу. И тот, кто бы понес мщение противу злобного человека, уже почти мирится с ним, видя осмеянными низкие движенья души его. Несправедливы те, которые говорят, что смех не действует на тех, противу которых устремлен, и что плут первый посмеется над плутом, выведенным на сцену; плут-потомок посмеется, но плут-современник не в силах посмеяться! Он слышит, что уже у всех остался неотразимый образ, что одного низкого движенья с его стороны достаточно, чтобы этот образ пошел ему в вечное прозвище; а насмешки боится даже тот, который уже ничего не боится на свете. Нет, засмеяться добрым, светлым смехом может только одна глубоко-добрая душа. Но не слышат могучей силы такого смеха: "что смешно, то низко", говорит свет; только тому, что произносится суровым, напряженным голосом, тому только дают название высокого. Но, боже! сколько проходит ежедневно людей, для которых нет вовсе высокого в мире! Всё, что ни творилось вдохновеньем, для них пустяки и побасёнки; созданья Шекспира для них побасёнки, святые движенья души - для них побасёнки. Нет, не оскорбленное мелочное самолюбье писателя заставляет меня сказать это, не потому, что мои незрелые, слабые созданья были сейчас названы побасёнками. Нет, я вижу свои пороки и вижу, что достоин упреков. Но не могла выносить равнодушно душа моя, когда совершеннейшие творения честились именами пустяков <и побасёнок, когда все светила и звезды мира признавались творцами одних пустяков и побасёнок! Ныла душа моя, когда я видел, как много тут же, среди самой жизни, безответных, мертвых обитателей, страшных недвижимых холодом души своей и бесплодной пустыней сердца; ныла душа моя, когда на бесчувственных их лицах не вздрагивал даже ни призрак выражения от того, что повергало в небесные слезы глубоко-любящую душу, и не коснел язык их произнести свое вечное слово: "побасёнки!" Побасёнки!.. А вон: протекли веки, города и народы снеслись и исчезли с лица земли, как дым унеслось всё, что было, а побасёнки живут и повторяются поныне, и внемлют им мудрые цари, глубокие правители, прекрасный старец я полный благородного стремленья юноша. Побасёнки!.. А вон стонут балконы и перила театров; всё потряслось снизу до верху, превратясь в одно чувство, в один миг, в одного человека, все, люди встретились, как братья, в одном душевном движеньи, и гремит дружным рукоплесканьем благодарный гимн тому, которого уже пятьсот лет как нет на свете. Слышат ли это в могиле истлевшие его кости? Отзывается ли душа его, терпевшая суровое горе жизни? Побасёнки!.. А вон: среди сих же рядов потрясенной толпы пришел удрученный горем и невыносимой тяжестью жизни, готовый поднять отчаянно на себя руку, и брызнули вдруг свежительные слезы из его очей, и вышел он примиренный с жизнью и просит вновь у неба горя и страданий, чтобы только жить и залиться вновь слезами от таких побасёнок. Побасёнки!.. Но мир задремал бы без таких побасёнок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души. Побасёнки!.. О, да пребудут же вечно святы в потомстве имена благосклонно внимавших таким побасёнкам: чудный перст провиденья был неотлучно над главами творцов их. В минуты даже бед и гонений всё, что было благороднейшего в государствах, становилось прежде всего их заступником: венчанный монарх осенял их царским щитом своим с вышины недоступного престола.
Бодрей же в путь! И да не смутится душа от осуждений, но да примет благодарно указанья недостатков, не омрачась даже и тогда, если бы отказали ей в высоких движеньях и в святой любви к человечеству! Мир, как водоворот: движутся в нем вечно мненья и толки, но всё перемалывает время. Как шелуха, слетают ложные и, как твердые зерна, остаются недвижные истины. Что признавалось пустым, может явиться потом вооруженное строгим значеньем. Во глубине холодного смеха могут отыскаться горячие искры вечной могучей любви. И почему знать, может быть, будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный человек является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете!..
Первый комический актер - Михайло Семенович Щепкин.
Хорошенькая актриса.
Другой актер.
Федор Федорыч, любитель театра.
Петр Петрович, человек большого света.
Семен Семеныч, человек тоже немалого света, но в своем роде.
Николай Николаич, литературный человек.
Актеры и актрисы.
Первый комический актер (выходя на сцену). Ну, теперь нечего скромничать. Могу сказать, в этот раз точно хорошо сыграл, и рукоплесканье публики досталось недаром. Если чувствуешь это сам, если не стыдно перед самим собой, то, значит, дело было сделано, как следует. (Входит толпа актеров и актрис.)
Другой актер (с венком в руке). Михайло Семеныч, это уж не публика, это мы подносим вам венок. Публика раздает венки не всегда с строгим разбором; достается от нее венок и не за большие услуги; но если своя братья - товарищи, которые подчас и завистливы, и несправедливы,- если своя братья - товарищи поднесут кому с единодушного приговора венок, то, значит, такой человек точно достоин венка.
Первый комический актер (принимая венок). Товарищи, умею ценить этот венок.
Другой актер. Нет, не в руке держать; наденьте-ка на голову!
Все актеры и актрисы. На голову венок!
Хорошенькая актриса (выступая вперед, с повелительным жестом). Михаиле Семеныч, венок на голову!
Первый комический актер. Нет, товарищи, взять венок от вас возьму, но надеть на голову - не надену. Другое дело - принять венок от публики, как обычное выраженье приветствия, которым она награждает всякого, кто удостоился ей понравиться; не надеть такого венка значило бы показать пренебреженье к ее вниманью. Но надеть венок посреди себе равных товарищей,- господа, для этого нужно иметь слишком много самонадеянной уверенности в себе.
Все. Венок на голову!
Хорошенькая актриса. На голову венок, Михаиле Семеныч!
Другой актер. Это наше дело; мы судьи, а не вы. Извольте-ка прежде надеть его, а потом мы вам скажем, зачем вас увенчали. Вот так. Теперь слушайте. За то вам венок, что вот уже слишком двадцать лет, как вы посреди нас, и нет из нас никого, который был бы когда-либо вами обижен; за то, что вы всех нас ревностней делали свое дело и сим одним внушали охоту не уставать на своем поприще, без чего вряд ли у нас достало бы сил. Какая посторонняя сила может так подтолкнуть, как подтолкнет товарищ своим примером? За то, что вы не об одном себе думали, не о том хлопотали, чтобы только самому сыграть хорошо свою роль, но чтобы и всяк не оплошал так же в своей роли, и никому не отказывали в совете, никем не пренебрегали. За то, наконец, что так любили дело искусства, как никто из нас никогда не любил его.- И вот вам за что подносим теперь все до единого венок.
Первый комический актер (растроганный). Нет, товарищи, не было так, но хотел бы, чтобы было так.
Входят Федор Федорыч, Семен Семеныч, Петр Петрович и Николай Николаич.
Федор Федорыч (бросившись обнимать первого актера). Михаиле Семеныч! Себя не помню, не знаю что и сказать об игре вашей: вы никогда еще так не играли.
Петр Петрович. Не почтите слов моих за лесть, Михайло Семеныч, но я должен признаться, не встречал,- а могу сказать нехвастовски, был на всех первоклассных театрах Европы, видел лучших актеров,- не встречал подобной игры, не примите моих слов за лесть.
Семен Семеныч. Михайло Семеныч... (в бессилии выразить словом, выражает движеньем руки) вы просто Асмодей!
Николай Николаич. В таком совершенстве, в такой окончательности, так сознательно и в такой соображеньи всего исполнить роль свою - нет, это что-то выше обыкновенной передачи. Это второе созданье, творчество.
Федор Федорыч. Венец искусства - и больше ничего! Здесь-то, наконец, узнаешь высокий смысл искусства. Ну, что есть, например, привлекательного в том лице, которое вы сейчас представляли? Кик можно доставить наслажденье зрителю в коже какого-нибудь плута? А вы его доставили. Я плакал; но плакал не от участья к положенью лица,- плакал от наслаждения. Душе стало светло и легко. Легко и светло оттого, что выставили все оттенки плутовской души, что дали ясно увидеть, что такое плут.
Петр Петрович. Позвольте, однако ж, оставивши в сторону мастерскую обстановку пьесы, подобной которой, признаюсь, не встречал,- а могу сказать нехвастовски, был на лучших театрах,- уж не знаю, кому за это обязан автор: вам ли, господа, или начальству наших театров,- вероятно тому и другому вместе; но подобная обстановка вынесет хоть какую пьесу. Не примите моих слов за лесть, господа! Позвольте, однако ж, оставивши всё это в сторону; сделать мне замечанье насчет; самой пьесы, то самое замечанье, которое сделал я назад тому десять лет, во время ее первого представления: не вижу я в "Ревизоре", даже и в том виде, в каком он дан теперь, никакой существенной пользы для общества, чтобы можно было сказать, что эта пьеса нужна обществу.
Семен Семеныч. Я даже вижу вред. В пьесе выставлено нам униженье наше; не вижу я любви к отечеству в том, кто писал ее. И притом, какое неуважение, какая даже дерзость... Я уж этого даже не понимаю, как сметь сказать в глаза всем: "Что смеетесь?- Над собой смеетесь!"
Федор Федорыч. Но, друг мой, Семен Семеныч, ты позабыл; ведь это не автор говорит, ведь это говорит городничий; это говорит рассердившийся, раздосадованный плут, которому, разумеется, досадно, что над ним смеются.
Петр Петрович. Позвольте, Федор Федорыч, позвольте вам, однако ж, заметить, что слова эти, точно, произвели странное действие, и, вероятно, не одному из сидевших в театре показалось, что автор, как бы к нему самому обращает эти слова: "над собой смеетесь!" Говорю это... вы не примите моих слов, господа, за какое-нибудь личное нерасположение к автору, или предубеждение, или... словом, не то, чтобы я имел что-нибудь противу него, понимаете; но говорю вам мое собственное ощущение: мне показалось, точно как бы в эту минуту стоит передо мною человек, который смеется над всем, что ни есть у нас: над нравами, над обычаями, над порядками и, заставивши нас же посмеяться над всем этим, нам же говорит в глаза: "вы над собой смеетесь".
Первый актер. Позвольте здесь мне сказать слово. Вышло это само собой. В монологе, обращенном к самому себе, актер обыкновенно обращается к стороне зрителей. Хотя городничий был в беспамятстве и почти в бреду, но не мог не заметить усмешки на лицах гостей, которую возбудил он смешными своими угрозами всех обманувшему Хлестакову, который в это время несется во весь дух себе на почтовых, бог весть, в каких краях. Намеренья у автора дать именно тот смысл, о котором вы говорите, не было никакого: я это вам говорю потому, что знаю небольшую тайну этой пьесы. Но позвольте мне с моей стороны сделать запрос: ну, что если бы у сочинителя точно была цель показать зрителю, что он над собой смеется?
Семен Семеныч. Благодарю за комплимент! Я по крайней мере не нахожу в себе ничего общего с выведенными в "Ревизоре" людьми. Извините. Не хвастаюсь, что я не без пороков, так же, как и все люди, но всё же я не похож на них. Это уж слишком! В эпиграфе выставлено: "На зеркало нечего пенять, если рожа крива!" Петр Петрович, я спрашиваю у вас: разве у меня рожа крива? Федор Федорыч, я спрашиваю у тебя: разве у меня рожа крива? Николай Николаич, у тебя я спрашиваю: рожа у меня крива? (Обращаясь ко всем другим) Господа, я у вас всех спрашиваю, скажите мне: разве у меня рожа крива?
Федор Федорыч. Но, друг мой, Семен Семеныч, странный и ты опять вопрос задал. Ведь ты же опять и не красавец, как и мы все грешные. Нельзя же сказать уж так напрямик, чтобы твое лицо было образец образцом. Как ни рассмотри, немножко косовато, ну, а что косо, то уж и криво.
Петр Петрович. Господа, вы вдались совершенно в другой вопрос. Это лежит на совести всякого человека; нам смешно и трактовать о том, у кого лицо криво, а у кого нет. Но вот в чем главное дело, позвольте мне вновь возвратиться к тому же: не вижу я большого разума в комедии, не вижу цели, по крайней мере в самом сочинении это не обнаруживается.
Николай Николаич. Но какой же вы хотите еще цели, Петр Петрович? Искусство уже в самом себе заключает свою цель. Стремленье к прекрасному и высокому - вот искусство. Это непременный закон искусства; без этого искусство - не искусство. А потому ни в каком случае не может быть оно безнравственно. Оно стремится непременно к добру, положительно или отрицательно: выставляет ли нам красоту всего лучшего, что ни есть в человеке, или же смеется над безобразием всего худшего в человеке. Если выставишь всю дрянь, какая ни есть в человеке, и выставишь ее таким образом, что всякий из зрителей получит к ней полное отвращение, спрашиваю: разве это уже не похвала всему хорошему? спрашиваю: разве это не похвала добру?
Петр Петрович. Бесспорно, Николай Николаич; но позвольте, однако же, вам...
Николай Николаич (не слушая). Не то дурно, что нам показывают в дурном дурное, и видишь, что оно дурно во всех отношениях; но то дурно, если нам так его выставляют, что не знаешь, злое ли оно, или нет; то дурно, когда делают привлекательным для зрителя злое; то дурно, что мешают его в такой степени с добром, что не знаешь, к которой стороне пристать; то дурно, что доброе показывают нам таким образом, что в добре не видишь добра.
Первый комический актер. Клянусь, истинная правда, Николай Николаич! Вы сказали то, в чем я всегда был убежден, но не умел только так хорошо высказать. То дурно, что в добре не видишь добра. А этот грех водится за всеми модными драмами, которыми должны мы тешить публику. Зритель выходит из театра и сам не знает решить, что такое он видел: злой ли человек или добрый был перед ним. К доброму не влечет его, от зла не отталкивает, и остается он точно как во сне, не извлекши из того, что видел, никакого для себя правила, к чему-нибудь пригодного в жизни, сбившись даже и с той дороги, по которой шел, готовый пойти за первым, кто поведет, не спрашивая, куда и зачем.
Федор Федорыч. И прибавьте, Михайло Семеныч, какая пытка для актера исполнять такую роль, если только он истинный артист в душе.
Первый актер. Не говорите этого; ваши слова метят в самое сердце. Не можете постигнуть, как подчас бывает горько. Учишь, разучиваешь эту роль и не знаешь сам, какое ей дать выраженье. Иногда забудешься, войдешь в положенье лица, одушевишься, потрясешь зрителя, а когда вспомнишь, чем ты его потряс,- противен станешь самому себе: хотел бы просто провалиться сквозь землю, и от рукоплесканий горишь, как от собственного стыда. Я решительно не знаю, что хуже: выставлять ли преступленья таким образом, чтобы зритель готов был с ними почти примириться, или же выставлять подвиги добра в таком виде, что зритель не закипит весь желаньем с ним подружиться? То и другое по мне - гниль, а не искусство. Глубоко сказал Николай Николаич: то дурно, когда в добре не видишь добра.
Другой актер. Справедливо, справедливо: то дурно, когда в добре не видишь добра.
Петр Петрович. Противу этого я не могу сказать решительно никакого возражения. Николай Николаич сказал глубоко; Михаиле Семеныч развил еще больше. Но всё это не ответ на мой вопрос. То, что вы сейчас сказали, то есть, чтобы хорошее выставлено было действительно с силой магической, увлекающей не только человека хорошего, но даже и дурного, а дурное изображено было в таком презрительном виде, чтобы зритель не только не почувствовал желанья примириться с выведенными лицами, но, напротив, желал бы поскорее их оттолкнуть от себя,- всё это, Николай Николаич, должно быть непременным условием всякого сочинения. Это даже и не цель. Всякое сочинение должно иметь сверх этого всего свое собственное, личное выраженье, Николай Николаич, иначе пропадет его оригинальность, Николай Николаич,- понимаете ли вы это? Поэтому-то я не вижу в "Ревизоре" того большого значенья, которое придают ему другие. Надобно, чтобы было ощутительно ясно, зачем предпринято такое-то сочинение, на что именно бьет оно, к чему клонится, что нового хочет доказать собой. Вот что, Николай Николаич, а не то, что вы говорите вообще об искусстве.
Николай Николаич. Петр Петрович, да как же вы говорите, к чему клонится... ведь это... ведь это видно.
Петр Петрович. Николай Николаич, это не видно. Не вижу я никакой особенной цели этой комедии, обнаруженной в самом сочинении; или, может быть, автор с каким-нибудь умыслом скрыл ее; в таком случае это выдет уже преступленье пред искусством, Николай Николаич, что вы себе ни говорите. Разберемте-ка сурьезно эту комедию: ведь "Ревизор" совсем не производит того впечатленья, чтоб зритель после него освежился; напротив, вы, я думаю, сами знаете, что одни почувствовали бесплодное раздраженье, другие даже озлобленье, а вообще всяк унес какое-то тягостное чувство. Несмотря на всё удовольствие, которое возбуждают ловко найденные сцены, на комическое даже положенье многих лиц, на мастерскую даже обработку некоторых характеров, в итоге остается что-то эдакое... я вам даже объяснить не могу,- что-то чудовищно мрачное, какой-то страх от беспорядков наших. Самое это появленье жандарма, который, точно какой-то палач, является в дверях, это окамененье, которое наводят на всех его слова, возвещающие о приезде настоящего ревизора, который должен всех их истребить, стереть с лица земли, уничтожить в конец - всё это как-то необъяснимо страшно! Признаюсь вам достоверно, a la lettre, на меня ни одна трагедия не производила такого печального, такого тягостного, такого безотрадного чувства, так что я готов подозревать даже, не было ли у автора какого-нибудь особенного намерения произвести такое действие последней сценой своей комедии. Не может быть, чтобы это вышло так само собой.
Первый комический актер. А вот, наконец, догадались сделать этот запрос. Десять лет играется на сцене "Ревизор". Все, более или менее, нападали на тягостное впечатленье, им производимое, а никто не дал запроса, зачем было производить его,- точно как будто бы автор должен был писать свою комедию, очертя голову и не зная сам, к чему она и что выдет из нее. Дайте же ему хотя каплю ума, в котором вы не отказываете ни одному человеку. Ведь, верно же, есть причина всякому поступку, даже и в глупом человеке. (Все смотрят на него с изумленьем.)
Петр Петрович. Михаиле Семеныч, объяснитесь: это что-то неясно.
Семен Семеныч. Это пахнет какою-то загадкой.
Первый комический актер. Да как же в самом деле вы не заметили, что "Ревизор" без конца?
Николай Николаич. Как без конца?
Семен Семеныч. Да какой же еще конец? Пять действий; в шести комедия и не бывает. Разве новая побранка в придачу?
Петр Петрович. Позвольте, однако ж, заметить вам, Михаиле Семеныч, что ж за пьеса, которая без конца? я спрашиваю вас. Неужели и это в законе искусства? Николай Николаич! Ведь это, по-моему, значит принести, поставить перед всеми запертую шкатулку и спрашивать, что в ней лежит?
Первый комический актер. Ну, да если она поставлена перед вами с тем именно, чтобы потрудились сами отпереть?
Петр Петрович. В таком случае нужно, по крайней мере, сказать это или же просто дать ключ в руки.
Первый комический актер. Ну, а если и ключ лежит тут же возле шкатулки?
Николай Николаич. Перестаньте говорить загадками! Вы что-нибудь знаете. Верно, вам автор дал в руки этот ключ, а вы держите его и секретничаете.
Федор Федорыч. Объявите, Михаиле Семеныч; я не в шутку заинтересован знать, что в самом деле может здесь крыться! На мои глаза, я не вижу ничего.
Семен Семеныч. Дайте же открыть нам эту загадочную шкатулку. Что это за странная шкатулка, которая неизвестно зачем нам поднесена, неизвестно зачем перед нами поставлена и неизвестно зачем от нас заперта?
Первый комический актер. Ну, а что ж, если она откроется так, что станете удивляться, как не открыли сами, и если в шкатулке лежит вещь, которая для одних, что старый грош, вышедший из употребленья, а для других, что светлый червонец, который век в цене, как ни меняется на нем штемпель?
Николай Николаич. Да полно вам с вашими загадками! Нам подавайте ключ и ничего больше!
Семен Семеныч. Ключ, Михаиле Семеныч!
Федор Федорыч. Ключ!
Петр Петрович. Ключ!
Все актеры и актрисы. Михаиле Семеныч, ключ!
Первый комический актер. Ключ? Да примете ли вы, господа, этот ключ? Может быть, швырнете его прочь вместе с шкатулкой?
Николай Николаич. Ключ! не хотим больше ничего слышать. Ключ!
Все. Ключ!
Первый комический актер. Извольте, я дам вам ключ. От комического актера вы может быть, не привыкли слышать таких слов, но что ж делать? в этот день сердце мое разогрелось, мне стало легко, и я готов всё сказать, что ни есть у меня на душе, как бы вы ни приняли слова мои. Нет, господа, не давал мне автор ключа, но бывают такие минуты состоянья душевного, когда становится самому понятным то, что прежде было непонятно. Нашел я этот ключ, и сердце мое говорит мне, что он тот самый; отперлась передо мной шкатулка, и душа моя говорит мне, что не мог иметь другой мысли сам автор.
Всмотритесь-ка пристально в этот город, который выведен в пьесе! Все до единого согласны, что этакого города нет во всей России: не слыхано, чтобы где были у нас чиновники все до единого такие уроды; хоть два, хоть три бывает честных, а здесь ни одного. Словом, такого города нет. Не так ли? Ну, а что, если это наш же душевный город, и сидит он у всякого из нас? Нет, взглянем на себя не глазами светского человека,- ведь не светский человек произнесет над нами суд,- взглянем хоть сколько-нибудь на себя глазами того, кто позовет на очную ставку всех людей, перед которым и наилучшие из нас, не позабудьте этого, потупят от стыда в землю глаза свои, да и посмотрим, достанет ли у кого-нибудь из нас тогда духу спросить: "Да разве у меня рожа крива?" Чтобы не испугался он так собственной кривизны своей, как не испугался кривизны всех этих чиновников, которых только что видел в пьесе. Нет, Петр Петрович, нет, Семен Семеныч, не говорите: "это старые речи" или "это уже мы сами знаем",- дайте ж, наконец, уж и мне сказать слово. Что ж в самом деле, как будто я живу только для скоморошничества? Те вещи, которые нам даны с тем, чтобы помнить их вечно, не должны быть старыми: их нужно принимать как новость, как бы в первый раз только их слышим, кто бы их ни произносил нам,- тут нечего глядеть на лицо того, кто говорит их. Нет, Семен Семеныч, не о красоте нашей должна быть речь, но о том, чтобы в самом деле наша жизнь, которую привыкли мы почитать за комедию, да не кончилась бы такой трагедией, какою не кончилась эта комедия, которую только что сыграли мы. Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Будто не знаете, кто этот ревизор? Что прикидываться? Ревизор этот - наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что по именному высшему повеленью он послан и возвестится о нем тогда, когда уже и шагу нельзя будет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же, такое страшилище, что от ужаса подымется волос. Лучше ж сделать ревизовку всему, что ни есть в нас, в начале жизни, а не в конце ее. На место пустых разглагольствований о себе и похвальбы собой, да побывать теперь же в безобразном душевном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города,- в котором бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей! В начале жизни взять ревизора и с ним об руку переглядеть всё, что ни есть в нас, настоящего ревизора, не подложного, не Хлестакова! Хлестаков - щелкопер, Хлестаков - ветреная светская совесть, продажная обманчивая совесть, Хлестакова подкупят как раз наши же, обитающие в душе нашей страсти. С Хлестаковым под руку ничего не увидишь в душевном городе нашем. Смотрите, как всякий чиновник с ним в разговоре вывернулся ловко и оправдался. Вышел чуть не святой. Думаете, не хитрей всякого плута-чиновника каждая страсть наша, и не только страсть, даже пустая, пошлая какая-нибудь привычка? Так ловко перед нами вывернется и оправдается, что еще почтешь ее за добродетель, и даже похвастаешься перед своим братом и скажешь ему: "Смотри, какой у меня чудесный город, как в нем всё прибрано и чисто!" Лицемеры - наши страсти, говорю вам, лицемеры, потому что сам имел с ними дело. Нет, с ветреной светской совестью ничего не разглядишь в себе: и ее самую они надуют, и она надует их, как Хлестаков чиновников, и потом пропадет сама, так что и следа ее не найдешь. Останешься как дурак-городничий, который занесся было уже нивесть куда, и в генералы полез, и наверняка стал возвещать, что сделается первым в столице, и другим стал обещать места, и потом вдруг увидел, что был кругом обманут и одурачен мальчишкою, верхоглядом, вертопрахом, в котором и подобья не было с настоящим ревизором. Нет, Петр Петрович, нет, Семен Семеныч, нет, господа, все, кто ни держитесь такого же мненья, бросьте вашу светскую совесть. Не с Хлестаковым, но с настоящим ревизором оглянем себя! Клянусь, душевный город наш стоит того, чтобы подумать о нем, как думает добрый государь о своем государстве. Благородно и строго, как он изгоняет из земли своей лихоимцев, изгоним наших душевных лихоимцев! Есть средство, есть бич, которым можно выгнать их. Смехом, мои благородные соотечественники! Смехом, которого так боятся все низкие наши страсти! Смехом, который создан на то, чтобы смеяться, над всем, что позорит истинную красоту человека. Возвратим смеху его настоящее значенье! Отнимем его у тех, которые обратили его в легкомысленное светское кощунство над всем, не разбирая ни хорошего, ни дурного! Таким же точно образом, как посмеялись над мерзостью в другом человеке, посмеемся великодушно над мерзостью собственной, какую в себе ни отыщем! Не одну эту комедию, но всё, что бы ни показалось из-под пера какого бы то ни было писателя, смеющегося над порочным и низким, примем прямо на свой собственный счет, как бы оно именно было на нас лично написано: всё отыщешь в себе, если только опустишься в свою душу не с Хлестаковым, но с настоящим и неподкупным ревизором. Не возмутимся духом, если бы какой-нибудь рассердившийся городничий или, справедливей, сам нечистый дух шепнул его устами: "Что смеетесь? над собой смеетесь!" Гордо ему скажем: "Да, над собой смеемся, потому что слышим благородную русскую нашу породу, потому что слышим приказание высшее быть лучшими других!" Соотечественники! ведь у меня в жилах тоже русская кровь, как и у вас. Смотрите: я плачу! Комический актер, я прежде смешил вас, теперь я плачу. Дайте мне почувствовать, что и мое поприще так же честно, как и всякого из вас, что я так же служу земле своей, как я все вы служите, что не пустой я какой-нибудь скоморох, созданный для потехи пустых людей, но честный чиновник великого божьего государства и возбудил в вас смех,- не тот беспутный, которым пересмехает в свете человек человека, который рождается от бездельной пустоты праздного времени, но смех, родившийся от любви к человеку. Дружно докажем всему свету, что в русской земле всё, что ни есть, от мала до велика, стремится служить тому же, кому всё должно служить, что ни есть на всей земле, несется туда же (взглянувши наверх), кверху! к верховной вечной красоте!
К изданию комедии "Ревизор" в 1841 г. Гоголь приложил "Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления "Ревизора" к одному литератору" и "Две сцены, исключенные как замедлявшие течение пьесы". Отправляя приложение для печати, Гоголь писал С. Т. Аксакову: "Это письмо под таким названием, какое в нем выставлено, нужно отнесть на конец пьесы, а за ним непосредственно следуют две прилагаемые выключенные из пьесы сцены". В том же письме Гоголь объясняет Аксакову, что "Отрывок" является сокращенным письмом к Пушкину, написанным в 1836 г., после перво