Главная » Книги

Покровский Михаил Николаевич - Русская история с древнейших времен. Часть 2, Страница 18

Покровский Михаил Николаевич - Русская история с древнейших времен. Часть 2


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

нял однажды пугачевцев за правительственные войска, настолько хороша была их фронтовая выправка. Дела об офицерах, перешедших к "самозванцу", менее всего редки в бумагах, оставшихся от пугачевщины, и напрасно Бибиков, желая успокоить Екатерину, объяснял эти явления "мрачной глупостью" провинциального офицерства. Дворцовые перевороты как раз более сметливых должны были приучить к тому, чтобы не разбираться чересчур долго в правах различных претендентов на престол, а, не теряя времени, присоединяться к тому, кто сильнее. Если что задерживало в этом случае, так, скорее, неизбежность конкурировать с пугачевскими "генералами" и "полковниками" из казаков, да острое социальное недоверие, которое чувствовали восставшие ко всему, от чего пахло барином.
   Казаки, горнозаводские мастеровые и крестьяне, перешедшие к Пугачеву отряды регулярной армии составляли главную боевую силу восставших. То, что нами так прочно ассоциируется с именем "пугачевцев", восставшие крепостные помещичьих имений, были не столько активной частью пугачевского войска, сколько его питательной средой. Во-первых, Пугачевым была заведена правильная рекрутчина: он брал по одному человеку с пяти душ тех деревень, которые были заняты его войсками, а под конец восстания, когда ему приходилось иметь дело с огромными, относительно, правительственными силами, забирал с собою поголовно всех, кто мог носить оружие "Секретная комиссия", ехавшая по следам пугачевского ополчения в августе 1774 года, во встречавшихся по пути селениях никого не находила, "кроме престарелых людей мужеска и женска пола, а прочие все, кто только мог сесть на коня и идти добрыми шагами пешком, с косами, вилами и всякого рода дубинками, присоединились к пугачевской армии" (Записки Рунича). Но в еще большей степени, чем рекрутским депо, взбунтовавшаяся "чернь" служила Пугачеву ширмой, закрывавшей движение его главных сил и рассеивавшей в то же время силы его противника. В первый период восстания такой ширмой для него служили башкиры. Неоднократно бунтовавшие в течение XVIII века, они "усмирялись", кажется, еще решительнее, чем заводские крестьяне. По крайней мере, автор, которого трудно заподозрить в тенденциозности по такому случаю (биограф Бибикова), приводит такие данные: после восстания 1735 - 1741 годов "башкирцев побито, казнено, под караулом померло, сослано в работу, жен и детей их для поселения в России роздано, а всего числом 28 452 человека"; между тем всех башкир автор считает 100 тысяч душ обоего пола! Нет надобности говорить, что к "успокоению" такие меры не привели - в 1754 году башкиры "опять взбунтовали", причем на этот раз "для усмирения их побито и вывезено... до 30 тысяч". Нет ничего удивительного, что они присоединились к Пугачеву весьма охотно и дрались под его знаменами отчаянно: другим пощады не давали и сами не сдавались; в одном сражении с ними Михельсону удалось взять в плен из большого отряда только одного человека, да и то "насильно пощаженного", по образному выражению Пушкина. Помощь башкир, народа конного, располагавшего отличными лошадьми, была особенно ценна для восставших. Разгром их Михельсоном был вторым, по тяжести, ударом для пугачевщины, после подавления тем же Михельсоном и Деколонгом заводского движения. Но на Среднем и Нижнем Поволжье, куда передвинулся театр восстания летом 1774 года, для него нашлась питательная среда и завеса не хуже прежней, в населении помещичьих имений, в военном отношении превосходно использованном пугачевцами. "По всем местам, где они проходили, - доносил Екатерине Панин в августе этого года, - и по прилежащим к ним на немалое от оного отстояние оказывается чернь, восстающая против своих начальств"; из этого "заключать можно, что злодеево главное в том и упражнение, чтобы оную (чернь), где только возможно ему собою и посланными от себя подсыльными возмутить, и когда он войска, на истребление его отраженные, за собою развлечет, то тогда обратиться ему туда, где больше будет обнажено и где он лучшие себе выгоды предвозвещать может". Один современник рассказывает, что для достижения этой цели Пугачеву достаточно было самых ничтожных средств: довольно было двум его посланным, без всякой вооруженной силы, явиться в какую-нибудь местность, чтобы целые волости поднялись, как один человек. Насколько далеко захватывало пугачевское влияние, покажут два-три образчика. В окрестностях города Рязани, за несколько сот верст от места военных действий, воеводы с трудом находили лошадей для графа Панина и вынуждены были обратиться к содействию проходившего гусарского полка. Когда член "секретной комиссии" Рунич ехал из Рязани в Шацк переодетый, подводчик спрашивал его: "Не к батюшке ли государю ты едешь из Москвы, и не слышно ли в ней, скоро ль наследник государь, Павел Петрович, изволит к нему здесь проехать? Мы его то и дело, что всякий день сюда ожидаем". Член секретной комиссии ничего не нашелся на это сказать, кроме: "Молчи, брат!" "Что далее вдаюсь я в сей край, то открывается в ней черни злодеево бунтовщичье возжение, - писал оттуда же Панин, - по которому всякие оказательства подлость превращая к его выгодам, не оставила и такое дерзновение произносить, что я, как брат дядьки его императорского высочества*, еду встречать с хлебом да солью". Это объяснение панинской экспедиции, "принудив вострепетать все жилы" в уполномоченном Екатерины, послужило для него оправданием ряда совершенных им жестокостей - "для показания, с каким хлебом и солью я против самозванца и всего его сонмища еду". Из его же собственных донесений видно, что жестокости никакого впечатления не производили: месяц спустя ему пришлось доносить Екатерине о "холопе", который, "видя все оные казни и наказания, не ужаснулся, однако же, на перво-встретившегося дворянина напасть с ножом для ограбления его... Во всей здешней черни из всего без изъятия весьма приметно, что дух ее наисильнейшим образом прилеплен к самозванцу изданными от его имени обольщениями на убийство своих градоначальников, дворян, на разграбление казны, соли и на неплатеж десятилетний никаких податей"**. Как всегда, официальные донесения, скорее, смягчали истину, чем преувеличивали: если почитать письма московского главнокомандующего Волконского к Екатерине, можно подумать, что кроме самой невинной болтовни в Москве ничего услыхать было нельзя. А вот что пишет биограф Бибикова, отражающий в своем рассказе неофициальные впечатления той поры: "Приехав в Москву 13 того же месяца (декабря 1773 года: речь идет об А. И. Бибикове), нашел он обширную сию столицу в страхе и унынии от язвы и бывшего возмущения***; настоящая гроза приводила в трепет ее жителей от новых бедствий, коих не без причины опасались, ибо холопы и фабричные, и вся многочисленная чернь московская, шатаясь по улицам, почти явно оказывали буйственное свое расположение и приверженность к самозванцу, который, по словам их, несет им желаемую ими свободу"****. Рабочих московских фабрик побаивалась и Екатерина; еще в июле 1774 года она, в числе возможных планов, в сущности уже разбитого тогда Пугачева, упоминала и о таком: "Прокрадывается в Москву, чтобы как-нибудь в городе в самом вдруг пакость какую ни на есть наделать сам собою, фабричными или барскими людьми". А для удержания на стороне правительства тульских мастеровых были приняты специальные меры: "О тульских обращениях слух есть, будто там между ружейными мастеровыми не спокойно, - писала Екатерина Болконскому. - Я ныне там заказала 90 000 ружей для арсенала: вот им работа года на четыре - шуметь не станут".
   ______________________
   * Н.И. Панин был воспитателем Павла Петровича.
   ** Сборник Русского исторического общества, т. 6, с. 132.
   *** В 1771 году, когда случилась чума, в Москве был бунт, во время которого был убит архиепископ Амвросий.
   **** Записки о жизни и службе А.И. Бибикова. - СПб., 1817, с. 277 - 278.
   ______________________
   Горючего материала для восстания было сколько угодно, и его создавала уже не одна интенсифицированная барщина. Поднималось все, что было задавлено и обижено господствующим режимом. Для того демидовского крестьянина из села Котловки, который "по богатству имел в околотке первенство" и "назван был от злодея полковником", мотивом, побудившим к "предательству", едва ли была тяжесть заводских работ. Положение "экономических" (бывших церковных) крестьян после секуляризации церковных вотчин (в 1764 году), несомненно, улучшилось*. В них, по-видимому, ожидали найти элемент "порядка": Кар вооружил их в подмогу своим войскам, но они из первых перебежали к Пугачеву. Мелкое мещанство поволжских городов с восторгом принимало инсургентов. Католический патер одной из немецких колоний на Волге рассказывал Руничу, что человек до тридцати молодых людей из колонии, "разграбив его (патера) и некоторых зажиточных жителей, ушли к Пугачеву". Местное духовенство, до архимандритов крупных монастырей включительно, выходило навстречу Пугачеву с крестами и хоругвями, служило молебны о здравии "Петра Федоровича" и, разумеется, поминало его на ектеньях. Высшие его представители (в числе подозреваемых был ни более ни менее как казанский архиепископ Вениамин, насчет сношений которого с Пугачевым имелись весьма сильные улики, но дело сочли удобнее замять) действовали, главным образом, под влиянием страха, если не за свою жизнь, то за свое и церковное имущество: подчинением самозванцу они надеялись хоть что-нибудь спасти. Но сельское духовенство, с которым помещики обращались не лучше, нежели с крестьянами, разделяло идеологию последних, и нередки были сельские батюшки, которые "наперед к злодеям выезжали и в шайках совокупное с ним злодейство производили". В Петербурге сгоряча решили было расстричь всех, так или иначе приставших к самозванцу, но против этого должен был восстать даже такой последовательный усмиритель, как П.И. Панин. "На сей чин смею я вашему императорскому величеству представить, - писал он, - в тех здесь местах, где злодей сам проходил и в которые входили большие его отряды, не было из оного (духовенства) почти ни одного человека, из не случившихся быть тогда в отлучке, который бы не встречал злодея с крестами, и не делал бы служения с произношением самозванца". Если бы исполнить первоначальное синодское определение, пришлось бы лишить духовенства целый край и закрыть в нем все церкви. По представлению Панина, ограничились поэтому извержением из сана только тех попов, которые приняли активное участие в бунте, но и таких было немало, не меньше, чем офицеров. Невосприимчивым к заразе оказался только один класс - местные землевладельцы, не дворяне вообще, потому что поступившие на пугачевскую службу капитаны и майоры по званию были, конечно, дворянами. Но не было, кажется, ни одного случая, чтобы во главе пугачевского отряда стоял помещик из восставшей местности. Там, где мятеж пылал ярким пламенем, все население превращалось в охотника, а помещики - в травимую дичь. Одно, устным путем дошедшее от времен пугачевщины до 60-х годов прошлого века предание рисует нам трагикомическую картину отчаяния одной крепостной деревни, барин которой был в отъезде: мужички были искренно убеждены, что если им не удастся повесить своего барина, они навеки останутся крепостными. И как они были рады, когда им удалось, наконец, приманить беглеца на родное пепелище! Но, на счастье почти уже повешенного барина, это был последний момент восстания: правительственные войска вовремя успели явиться ему на выручку**. Местное дворянство гибло "всеродно" не хуже, чем боярство при Грозном. "В некоторых селениях злодейские убийства истребляли всех их владельцев до того, что еще неизвестно, кому они по закону достанутся", - доносил Панин. По его подсчету мятежниками было казнено (преимущественно повешено) 753 помещика, а с женами и детьми 1572 человека, но он сам признает эти сведения далеко не полными. Паника, охватившая дворянство приволжских губерний, да и не их одних, была неимоверная. Казани в декабре 1773 года, когда приехал туда Бибиков, никакая непосредственная опасность еще не угрожала. Тем не менее, "многие отсюда, или, лучше сказать, большая часть дворян и купцов с женами выехали, - писал Бибиков жене, - а женщины и чиновники здешние уезжали все без изъятия, иные до Кузмодемьянска, иные до Нижнего, а иные до Москвы ускакали. Сами губернаторы были в Кузмодемьянске". Но чего же было требовать от казанцев, город которых был все же, в конце концов, сожжен Пугачевым (хотя только через полгода после того, как они стали приходить в трепет), когда и подмосковное дворянство вело себя не лучше. "Дворянство, собирающееся обыкновенно в Москву к празднику, съехалось тогда в великом множестве; выезхая из губерний, разоряемых разбойничьими шайками бунтовщиков (но в декабре 1773 года "разоряема" была еще только одна Оренбургская да часть Казанской) или угрожаемых, оставляло отеческие свои домы и искало в Москве последнего себе убежища"***. Кто не имел средств ехать в Москву, искали убежища в уездных городах, где помещики скоплялись сотнями: в одном Шацке Рунич нашел "до 300 мужска и женска пола дворян". Когда взята была Казань, паника пошла гораздо дальше уездных помещиков. "Сего утра получили мы известие о разорении Казани, и что губернатор со всеми своими командами заперся в тамошнем кремле, - писал Никита Панин брату 29 июля 1772 года. - Мы тут в собрании нашего совета увидели государыню крайне пораженною, и она объявила свое намерение оставить здешнюю столицу и самой ехать для спасения Москвы и внутренности империи, требуя и настоя с великим жаром, чтобы каждый из нас сказал ей о том мнение. Безмолвие между нами было великое". Но и сама Екатерина только храбрилась - мерою ее паники может служить распоряжение, отданное ею за несколько дней перед тем: задержать на три дня всю почту из Петербурга во внутренние губернии. По собственному признанию, она еще никогда так не терялась в своей жизни, как в эти месяцы. "Уф, тяжело, горько было, до позабычливо!" - вспоминала она потом свое настроение в дни казанского разгрома. От этой растерянности самого "высшего правительства" сохранился и более объективный след, чем письма императрицы: знаменитый проект изловить Пугачева при помощи подкупа его приближенных, - в чем предлагал взять на себя посредничество "яицкий казак Остафий Трифонов", на самом деле проворовавшийся ржевский купец Долгополов. История этого громадного шантажа составляет истинно комическую сцену в трагедии пугачевщины****. "Секретная комиссия", о которой упоминалось выше - к ней Екатерина относилась так ревниво, что попытка Панина забрать комиссию под свое ведение вызвала у нее резкую вспышку негодования, - эта "секретная комиссия", с огромными полномочиями, делавшими ее иногда соперником главнокомандующего, имела главною задачею содействовать предприятию ржевского шантажиста, своего рода провокатора навыворот, ибо он обманывал не пугачевцев, а правительство без всякой задней политической мысли, впрочем, а просто в расчете сорвать с правительства хорошую сумму денег, что ему, было, и удалось в первую минуту. А о размерах паники наверху эта история может свидетельствовать потому уже, что первым, уверовавшим в Трифонова был Григорий Орлов - человек, вообще говоря, не легко терявшийся.
   ______________________
   * Семевский, цит. соч., т. 2, с. 255 и др.
   ** Осьмнадцатый век, т. 3, "Былое из пугачевщины".
   ** Записки о жизни и службе А. И. Бибикова, с. 278.
   *** Подробно рассказана Руничем, в его записках (Русская старина, т. 2).
   ______________________
   Если мы к пожару, неудержимо стелившемуся по низам, прибавим эту растерянность наверху да еще те вспышки, которые, почти не переставая, нарушали спокойствие в верхних слоях, мы поймем, что перед противником Екатерины была ситуация, благодарнее которой трудно себе представить. Мы теперь хорошо знаем, что между попытками гвардейского мятежа и мятежом уральских крестьян и яицких казаков не было ровно никакой связи, ни внешней, ни внутренней. Но современникам дело представлялось иначе. Еще Рунич, писавший в двадцатых годах XIX века, находил нужным связывать яицкое восстание с известиями "о сылке в Сибирь некоторых лейб-гвардии офицеров". А для Екатерины связь между петербургскими "замыслами" и появлением самозванца казалась, по-видимому, сама собою разумеющейся, и нет ничего страннее, как видеть в ее переписке, наряду с полным игнорированием социальной стороны движения, пристальный интерес, с которым она подхватывала такие мелочи, как присутствие в пугачевском лагере голштинского знамени, например. Для человека, чувствовавшего себя твердо на престоле, как обычно представляют себе Екатерину этого времени, такое поведение могло бы служить действительно доказательством невероятной мелочности и ограниченности. Но не принадлежа к числу гениальных администраторов, Екатерина все же не принадлежала и к числу ограниченных людей. Просто она была более трезвого мнения о себе, чем большинство ее историков. Она знала, что в России XVIII века так же легко было взойти на престол, как и потерять его, особенно, когда соперник был налицо. С этой точки зрения выдающийся интерес представляют донесения иностранных дипломатов из Петербурга зимой 1773/74 года: известия об успехах пугачевщины систематически переплетаются в них с новостями о несогласиях в царской семье; то Павел, рассказывают, сделал матери сильную сцену, обвиняя своего обер-гофмаршала, Салтыкова, в постоянном шпионстве за ним, Павлом; то Екатерина требует сына к ответу по поводу какой-то неосторожно подписанной им бумаги, попавшей в руки уже действительного екатерининского шпиона, причем английский посланник "из безусловно авторитетного источника" располагает сведениями, что речь шла ни более ни менее, как о том, чтобы заставить императрицу поделиться властью с Павлом. Все это - сплетни, но для психологии тех, кто руководил борьбой с пугачевщиной, они не менее характерны, нежели уверенность того же английского посланника в том, что движениями пугачевской армии руководят трое сосланных гвардейских офицеров*. Пугачев не только объективно был грознее, потому что его военная сила на первых порах ни качественно, ни количественно не уступала силе правительства, субъективно он казался еще страшнее, нежели был на самом деле. Как это ни странно, беглый донской казак действительно мог бы явиться соперником "Северной Семирамиды", но при одном условии, чтобы он сам имел хотя бы приблизительное представление о своем политическом положении и возможных для него политических перспективах. Ни следа этого мы не подметим ни у него, ни у его окружающих: они с начала и до конца оставались восставшими яицкими казаками, беглыми солдатами или каторжниками, словом, тем, чем они были до своего превращения в "генералов" и "полковников". Воплощением государства для них было то единственное государственное учреждение, которое так много значило в их судьбе, - военная коллегия. Первое, что они поспешили сделать, это создать свою собственную военную коллегию, наделив ее членов для большего сходства даже именами генералов, заседавших в коллегии настоящей, начиная с президента, графа Чернышева (им стал Зарубин-Чика, правая рука Пугачева в военных делах). Затем они порекомендовали всем верноподданным Петра Федоровича казацкий строй, как идеал и образчик: "Награждаем вольностью и свободою и вечно казаками, - говорили пугачевские манифесты, - не требуя рекрутских наборов, подушных и протчих денежных податей, владением землями, лесными сенокосными угодьями и рыбными ловлями и солеными озерами без покупки и без оброку", - словом, не требуя ничего, что так досаждало яицким казакам и из-за чего они бунтовали уже десять лет. Большего блаженства для кого бы то ни было пугачевцы представить себе не могли, и мы очень ошиблись бы, если бы приняли их манифесты за провозглашение земли и воли хотя бы в самой примитивной форме: если понимать пугачевские воззвания буквально, они не шли дальше превращения помещичьих крестьян в казенных. "Жалуем... всех находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков быть верноподданными рабами собственно нашей короны", - писал "Петр III". А так как на практике и рекрутчина, и денежные поборы продолжали существовать и в пугачевском царстве, притом едва ли не в усиленном виде сравнительно с тем, что было раньше (относительно рекрутчины это несомненно), то от всех обещаний в руках крестьян оставалось одно: право истреблять помещиков, "кои прежде были дворяне в своих поместьях и вотчинах, оных противников нашей власти и возмутителей империи и разорителей крестьян ловить, казнить и вешать". Крестьяне пользовались этим правом как только могли широко - мы это видели. Но свести всю революцию к истреблению дворян, при сохранении во всем прочем старого порядка, - это могло повести лишь к одному результату: заставить дворянство сплотиться и сорганизоваться так, как оно никогда не было сплочено и сорганизовано раньше. Пугачевская стратегия, испорченная той же политической близорукостью, как и пугачевская агитация, давала им, к тому же, достаточно для этого времени.
   ______________________
   * См. донесения сэра Роберта Гунинга (Сборник Русского исторического общества, т. 19, с. 393, 401 и др.). Впрочем, английский дипломат сумел схватить и действительно серьезные причины пугачевских успехов: "Большое количество медных пушек, отлитых на казенных литейных заводах, достались в руки мятежников, - говорит он, - разрушивших несколько железных заводов, в том числе один из заводов Демидова, крепостные и крестьяне которых присоединились к бунтовщикам".
   ______________________
   После поражения Кара (в ноябре 1773 года) самое естественное в положении Пугачева было двинуться на запад, на Казань и Москву, по следам отступавших правительственных войск. Ожидание этого совершенно естественного события и вызвало ту панику и в Казани, и в самой Москве, о которой мы говорили выше. Но как военная коллегия для казаков была воплощением государства, так центром всякой власти для них был Оренбург, откуда появлялись все громившие и поровшие Яик генералы. Одержав блестящую победу в поле, Пугачев поворачивает назад и почти на полгода (до марта 1774 года) застревает под Оренбургом. Эта была не столько стратегическая ошибка, как думают военные историки пугачевщины, сколько именно политическая. Стратегически, если рассматривать восстание как местное, уральское дело, в попытке овладеть Оренбургом не было ничего нелепого: нельзя было считать себя хозяином на Урале, пока в самой середине его сидел екатерининский гарнизон, который при первой же удаче легко мог перейти от обороны снова к наступлению. Но Пугачев мог стать хозяином не на Урале, а во всей восточной половине России по крайней мере: этого гораздо легче было достигнуть в Казани или Нижнем, но и эта цель и средства к ней лежали вне пугачевского кругозора. Благодаря этому, в руках его противника оказался страшный перевес - тот выиграл время, которое Пугачев потерял. Сорвав зло на Каре - больше за собственное легкомыслие, потому что Кар сделал все, что при его средствах можно было сделать, Екатерина поспешила заменить его крупнейшим полицейским талантом, какой имелся в ее распоряжении, в лице А.И. Бибикова. Бывший "маршал" комиссии 1767 года систематически употреблялся для поручений наиболее "деликатного" свойства, были ли это переговоры с семьей низверженного Ивана Антоновича или приведение в порядок занятых русскими войсками польских областей.
   С бунтами на восточной окраине он был притом знаком уже практически: в 1764 году, после назначения Вяземского генерал-прокурором, он доканчивал усмирение заводского восстания на Урале. По уверению его биографа, Бибиков действовал исключительно кроткими мерами: "более уверением общего прощения, даруемого монаршим милосердием", и быстро достиг "успокоения". Новейшие историки находят его расправу более свирепою, чем меры, практиковавшиеся его предшественником, и утверждают, кроме того, что "успокаивать" ему было уже некого, ибо восстание было окончательно подавлено Вяземским*. Как бы то ни было, он знал Урал и правильно ценил его значение в пугачевщине. Психологически вынужденный, ввиду настроения дворянства, двинуть главные силы к Оренбургу, закрывая дорогу на Казань и Москву, Бибиков все остальное, что было в его распоряжении, двинул на Уфу, для уничтожения пугачевской базы, что Михельсону и удалось выполнить довольно удовлетворительно, - настолько, что Пугачев после своего разгрома удержаться на уральских заводах не мог. Разгром был неизбежен: за время стояния Пугачева под Оренбургом правительству удалось стянуть на восток силы, далеко превышавшие боеспособную часть инсуррекционной армии. В марте 1774 года в главных пугачевских силах считалось около 3 тысяч регулярных солдат при 35 орудиях, у Бибикова же было тысяч до десяти, притом последний шел вперед, а Пугачев вынужден был обороняться - психологический перевес был уже не на его стороне. Что восставшие оборонялись все-таки отчаянно, показывают крупные потери отряда Голицына в главном деле (под Татищевой, 22 марта): до 500 убитых и раненых. Зато и у Пугачева легли здесь лучшие силы, и с той поры его армия все более и более носит характер импровизации: кое-как вооруженные крестьяне, толпа, бравшая количеством, а не качеством, начинает играть в ней все большую и большую роль. Попытка разбитого Пугачева опереться на уральское крестьянство (тотчас после разгрома под Татищевой он бросился на знакомый нам Авзяно-Петровский завод), благодаря предусмотрительности Бибикова, тоже ни к чему не привела: движение пугачевской армии по Уралу было, в сущности, бегством, более или менее удачным, перед лицом правительственных отрядов, которые на этот раз всюду оказывались сильнее ее. И только теперь, по необходимости, Пугачев делает то, что давно подсказывал элементарный политический и стратегический расчет, - пытается прорваться в Поволжье и поднять сплошное крестьянское восстание в восточных губерниях. Этого больше всего боялся Бибиков: "Можно ли от домашнего врага довольно охраниться?" - писал он в начале своего похода, когда ему казалось, что все идет "к измене, злодейству и к бунту на скопищах". Победа под Татищевой и успехи Михельсона на Урале успокоили его, и он умер, 9 апреля, не дождавшись того, чего так боялся. Его смерть, которой современники придавали такое огромное значение, ничего не могла переменить, Пугачев уже был разбит и вниз по Волге, в сущности, также бежал, как раньше вдоль Уральского хребта. Что и эта агония пугачевщины была еще так страшна, если судить по дворянской панике, это время можно принять за самый грозный период пугачевщины, показывает только, на какие результаты могло бы рассчитывать восстание, будь оно с самого начала перенесено к западу от Волги. Преемнику Бибикова, Петру Панину, в распоряжении которого было уже столько войска, что "едва ли не страшна такая армия и соседям была", по словам Екатерины, оставалось только терпеливо дожидаться естественного конца всего дела. Он так и поступал, коротая время, от скуки, охотой. И, конечно же, не энергии этого генерала, две недели собиравшегося выехать из Москвы, постоянно жаловавшегося, что ему "подагрический припадок пал на кишки" и принимавшего приезжавших к нему с докладами офицеров "в светло-сером шелковом шлафроке и большом французском колпаке с розовыми лентами", - не этой слишком штатской фигуре Екатерина была обязана прекращением бунта. Индивидуальный вклад Панина в дело усмирения выразился в поставленных им около бунтовавших деревень "виселицах, колесах и глаголях", о чем он с гордостью доносил императрице, подчеркивая, что эта мудрая мера принята по его "повелениям". На этих виселицах и колесах велено было казнить "злодеев и преступников подлого состояния... не останавливаясь за изданными об удержании над преступниками смертной казни всемилостивейшими указами как покойною в бозе почивающею государынею императрицею Елизавет Петровною, так и ныне владеющею над нами нашею всемилостивейшею самодержицею". Так впервые в нашей истории Петром Ивановичем Паниным было дано авторитетное разъяснение, что политических преступников указы об отмене смертной казни не касаются. Панин готов был бы и дальше идти, он, было, издал "повеление", чтобы в случае повторного бунта "казнить всех без изъятия возрастных мужиков мучительнейшими смертями", но и тут его остановила Екатерина. Все-таки, она переписывалась с Вольтером, и ее подобная откровенность могла поставить в неловкое положение.
   ______________________
   * Семевский, цит. соч., т. 2, с. 360.
   ______________________
   Но в участии Панина, как "усмирителя" пугачевщины, была еще одна сторона, если так можно выразиться, символическая. Панин был главой будировавшего из-за недостатков екатерининского монархизма дворянства. В донесениях московского главнокомандующего Волконского - это "большой болтун", а в письмах самой Екатерины - "первый враль и мне персональный оскорбитель". Что оскорбитель и оскорбляемая сошлись теперь за общим делом, это было глубоко знаменательно. Комиссия 1767 года едва не поссорила Екатерину и ее дворянство, пугачевщина опять их сблизила, и на этот раз неразрывно. Этот новый и прочный мир нашел себе и еще более яркое символическое выражение, нежели назначение Панина главнокомандующим против Пугачева. Когда зашла речь об организации на местах дворянского ополчения для борьбы с пугачевщиной, Екатерина, по дворцовым имениям Казанской губернии местная землевладелица, приняла живое участие в деле, и в письме, которым сопровождалось ее пожертвование на "милицию", назвала себя казанской "помещицей". Нужно видеть, какой взрыв холопского умиления вызвало это маленькое слово в сердцах казанских дворян, чувствовавших себя такими жалкими и покинутыми перед лицом надвигавшейся пугачевщины. - "Что ты с нами делаешь? - вопияли дворяне в ответном письме. - В трех частях света владычество имеющая, славимая в концах земных, честь царей, украшение корон, из боголепия величества своего, из сияния славы своея снисходишь, и именуешься нашею казанскою помещицей! О радости для нас неизглаголанной, о шастая для нас не окончаемаго! Се прямо путь к сердцам нашим!" Перед чрезвычайно демократической практикой мужицкого бунта где уж тут было хлопотать о "доведении до конца" аристократического монархизма "Духа законов"...
  

Централизация крепостного режима

Административные уроки пугачевщины: умножение местных правительств, наместники - Центральная полицейская диктатура; Потемкин; особенности его фавора, его военные реформы; его церковная и социальная политика - Отношение к Потемкину екатерининского дворянства; характеристика нового режима у кн. Щербатова - Вырождение потемкинского режима; Зубов - Павел Петрович как продолжатель Потемкина и Зубова; безграничное расширение полицейской диктатуры - Крестьянская политика Павла; история указа о трехдневной барщине - Павловская демагогия; "желтый ящик"; льготы общественным низам; Павел и раскольники, Павел и дворянство - Патологические черты павловского режима; неизбежность катастрофы

   Одним из основных условий русского феодализма XVIII века, как он сложился к шестидесятым годам, была слабость центральной власти. Государю-помещику в его вотчине редко была нужна эта власть: он справлялся собственными средствами. А с тем, что превышало эти средства, должно было справляться местное дворянское общество через своих выборных агентов: таков был идеал дворянских наказов 1767 года. Мы не встретим в них жалоб на то, что в провинции мало правительственных чиновников: бюрократическая централизация прочно связалась в воспоминаниях дворянства с реформой Петра, а эту реформу дворяне вспоминали без большого удовольствия; официальные восторги по ее поводу не должны нас обманывать. Если Петр часто цитируется в тогдашней дворянской литературе, то большей частью для того, чтобы приписать ему то, чего он не делал и что - как выборные дворянские ландраты, например, - шло вразрез с основными тенденциями петровской политики в дни ее расцвета. Это был удобный и приличный повод легализировать дворянские чаяния, когда они казались самим дворянам немного смелыми для настоящего момента - нечто вроде тех цензурных вставок, какие делал Монтескье в своих немного скользких рассуждениях о "посредствующих властях". В действительности, дворяне желали бы, чтобы между дворянскими выборными органами и общегосударственным центром не было никаких промежуточных звеньев, а этот центр рисовался им в образе сената, где заседают такие же дворяне-помещики. До пугачевщины этого казалось совершенно достаточно, пугачевское восстание заставило пересмотреть вопрос. "Внутреннее бывшее беспокойство, - писал Екатерине с места усмирения не кто иной, как Петр Панин, недавний "большой болтун" и вождь дворянской оппозиции, - для управления таковых (отдаленных от первопрестольных надзираний) народов и стран открыло потребности в умножении над ними более правительств и присутственных полицейских надзирателей, нежели доныне оных есть". "Мудрая императрица Екатерина II, - говорит в своих записках знакомый нам член "секретной комиссии" Рунич, - по случаю возникшего в низовом краю России возмущения извлекла все опыты из внутреннего тогдашнего управления губерний и воеводств и со сродным ей благоразумием усмотреть соизволила, что в таком обширном государстве, какова российская монархия, разделенная на 12 только губерний, необходимо требует нового постановления - чтобы они (губернии), в пределах своих, были не столь обширны, что и сделано по усмирении в низовом краю пугачевского бунта..." Низший персонал новых губерний, в несколько раз "умноживших" местные "правительства", рекрутировался, как мы знаем, все из того же дворянства: этим были удовлетворены в минимальной мере требования 1767 года. Но над низшей дворянской администрацией были поставлены агенты центральной власти с чрезвычайными полномочиями в лице наместников, которые обращались к дворянскому обществу с высоты императорского трона, нарочито поставленного в залах дворянских собраний, "яко частные цари под начальством единой великой самовластной своей царицы, коей одной обязаны они были ответствовать". Это отнюдь не была только декоративная должность, как часто думают: выборная дворянская администрация скоро это почувствовала. "По прошествии некоторых лет, - говорит тот же автор, - начали изменяться, упадать и терять цену дворянские выборы, ибо некоторые из государевых наместников допустили вкрасться при своих, так сказать, дворах пристрастию фаворитов и фавориток, по внушению коих на новые трехлетия при выборах начали избирать дворян, как в предводители, так и в присутственные места, качеств низких, услужливых прихотям фавора... почему многие добрых качеств дворяне, видя, что в собраниях для выбора зарождаются пристрастия и выгоды... начали удаляться от выборов и решительно оставили по губерниям службу"*.
   ______________________
   * Рунич П. С. Записки // Русская старина, т. 2.
   ______________________
   "Двор" екатерининского наместника, с его "фаворитами и фаворитками", был такой же точной копией центрального, петербургского, двора, как трон в зале губернского дворянского собрания - копией настоящего царского трона. И далеко не случайно в самый разгар пугачевщины вся Россия получила "государева наместника" очень своеобразного типа в лице Потемкина. На "великолепного князя Тавриды" (иные еще называли его "князем тьмы") долго смотрели у нас как на "фаворита" в полном смысле этого слова, как на человека, лично близкого императрице, а потому и пользовавшегося, по личному доверию, "всею полнотою власти самодержавной". С этой точки зрения он, конечно, легко находил себе предшественников в Бироне, Разумовском, Шувалове, Орлове. Но уже современники должны были заметить, что между этими последними и Потемкиным было существенное различие: у тех власть (если они ею обладали, как Бирон или Орлов) и "случай" были тесно связаны, прекращался "случай", и они становились частными людьми, иногда с богатством и внешним почетом, иногда без всего этого, но всегда без всякого политического значения. Когда кончился "случай" Потемкина, когда появился новый фаворит (Завадовский), все были убеждены, что и роль прежнего фаворита сыграна, но, доносил своему начальству австрийский посол, "князь Потемкин, к общему удивлению, сохраняет авторитет, трудно соединимый с его теперешним положением, и, по крайней мере, по наружности, совсем не похож на попавшего в немилость фаворита, хотя, несомненно, он более фаворитом не состоит"... С тех пор сменилось еще несколько фаворитов, а Потемкин все оставался при старом значении и влиянии, причем это влияние распространилось даже и на выбор его, по внешнему виду, заместителей*. Размеры же этого влияния были совершенно ни с чем предыдущим не сравнимы: ни один из его предшественников, даже Бирон, не занимал положения такого всевластного первого министра, настоящего великого визиря, каким был князь Таврический, притом с первых же дней своего фавора. "Граф Потемкин имеет такое влияние на императрицу, что во внутренних делах все от него зависит", - писал тот же австрийский посол в 1775 году, а через несколько месяцев он был очень рад, когда один его приятель доставил ему частную аудиенцию у того же Потемкина, причем посол мог убедиться, что и по иностранным делам тоже "все от него зависит". В марте 1774 года Потемкин сделался генерал-адъютантом императрицы (звание, в екатерининскую эпоху имевшее совершенно определенное значение - и Орлов, и Зубов, и все меньшие боги екатерининского Олимпа были генерал-адъютантами), а уже в апреле Лондонскому кабинету доносили: "Весь образ действий фаворита свидетельствует о совершенной его уверенности в прочности своего положения. Действительно, принимая в расчет время, в которое продолжается его фавор, он достиг далеко большей степени власти, чем кто-либо из его предшественников... Хотя нигде любимцы не возвышаются так внезапно, как в этом государстве, однако даже здесь еще не было примера столь быстрого усиления власти, какого достигает настоящий любимец. Вчера, к удивлению большей части членов, генералу Потемкину поведено заседать в Тайном совете". В действительности, он был гораздо больше, чем рядовым членом Тайного совета: наиболее "тайное" изо всех тогдашних дел, усмирение пугачевского мятежа, всецело было отдано в его руки. Самые секретные донесения Екатерине с мест доставлялись прямо ему, и он имел право их вскрывать**. Гордый и непреклонный Никита Панин вступал с ни в частные интимные разговоры по поводу назначения главнокомандующим против Пугачева Петра Панина. По-видимому, вначале Н. Панин тешил себя надеждой, что ему удастся забрать в руки "неопытного" нового фаворита, когда же окончательно убедился, что тот "ничего не внемлет или внимать не хочет, а все решает дерзостию своего ума", то заскучал и стал говорить об отставке. Предметом многочисленных "милостей", сыпавшихся, как из рога изобилия, бывали и другие. В быстрой карьере Потемкина характерно именно сосредоточение в его руках реальной власти. По части "милостей" он не очень опережал других, и графом, например, сделался слишком полгода спустя после начала своего "случая". Зато в первые же его месяцы он стал подполковником Преображенского полка (полковником была сама императрица) и вице-президентом, а фактически президентом, военной коллегии. Только нежелание всегда тактичной Екатерины обижать старших генералов армии мешало ей подчинить Потемкину формально все русское войско, и без того Румянцев чувствовал себя жестоко обиженным, получая распоряжения из рук человека, еще недавно сражавшегося под его начальством в скромном качестве "волонтера". Но на деле Потемкин все же был главнокомандующим, и характерно, что его фавор начал бледнеть с той самой поры, когда вторая турецкая война показала совершенное ничтожество его как полководца. Только тогда один из временных фаворитов, Платон Зубов, начинает выдвигаться на место постоянного. И точно так же не менее характерно то, что одним из первых, кого Екатерина нашла нужным известить о пожаловании Потемкина генерал-адъютантом и Преображенским подполковником, был усмирявший пугачевщину Бибиков: обер-полицеймейстер, работавший на месте, должен был знать, кто в России новый генерал-полицеймейстер. Суть была не в том, что Бибиков "любил" Потемкина. Почти игривая форма, в которой старый и верный слуга был извещен о появлении нового фаворита (письма Екатерины от 7 и 15 марта 1774 года, таким резким пятном выделяющиеся на общем мрачном фоне тогдашней ее переписки), была одним из проявлений все той же тактичности. Пилюлю нужно было подсластить...
   ______________________
   * Процедура "отбора" Потемкиным предметов временного удовольствия его повелительницы обстоятельно описана его бывшим камердинером, который, впрочем, сам называет себя "частным секретарем". (См.: St. Jean. Lebensbeschreibung des Fiirsten Gr. Al. Potemkin. - Karlsruhe, 1888; с рукописи начала XIX века.) Это уже в полной мере "лакейские сплетни", но как раз такие интимности лакеи знают всего лучше...
   ** Рунич П.С. Записки, с. 157.
   ______________________
   Только в самое последнее время русская историческая литература начинает делать попытки взглянуть на "князя тьмы" не как на типичного представителя фаворитизма XVIII века, а как на выразителя новой политики Екатерины II, так не похожей на времена, когда эта государыня с трогательной добросовестностью конспектировала Монтескье*. Как реагировало на эту новую, послепугачевскую, политику общественное мнение дворянской России, это в необычайно яркой форме выразил лидер дворянской публицистики князь Щербатов. Но прежде чем перейти к этому плачу на развалинах русского "монаршизма", нельзя не сказать два слова о новых струнах совсем иного рода, какие начинают теперь звучать в екатерининской политике, подготавливая следующее царствование. Пугачевщина заставила не только поставить у центра всех дел "человека с кулаком", всеми ненавидимого ("Вся нация, - писал ровно через два года после назначения Потемкина генерал-адъютантом австрийский посланник, - которая его ненавидит, ничего так сильно не желает, как его падения", - мы сейчас увидим, кто это "вся нация"), но умеющего всех подчинить своей воле. Она напомнила о том, что в известную минуту, и как раз самую критическую, кулак может бессильно повиснуть в воздухе. Военные реформы Потемкина чрезвычайно выразительны. Уже одно стремление организовать войско из инородцев - албанцев, волохов, болгар, даже кабардинцев, и, так неприятно напомнивших о себе во время пугачевщины башкир - не покажется случайностью тому, кто вспомнит, как вели себя русские войска в дни Пугачева. Иноземные наемники - любимое прибежище всякого деспотизма XVIII века. Но это, конечно, мелочь на общем фоне потемкинских преобразований. Они вовсе не ограничивались одним введением рациональной формы обмундирования (заимствованной, впрочем, отчасти у австрийцев). Сущность дела хорошо объясняет одно распоряжение Потемкина**: "А офицерам гласно объявите, чтоб с людьми обходились со всевозможной умеренностью, старались бы об их выгодах, в наказаниях не преступали бы положенных, были бы с ними так, как я, ибо я люблю их как детей". Положение солдата вообще стремились облегчить, для того, чтобы сделать его более надежным, если опять понадобится встретиться с "домашним врагом". Но и самого домашнего врага старались приручить, насколько возможно. Мы видели, какую поддержку пугачевщине оказывали раскольники. "Время улучшения раскольников при Екатерине II совпадает с порою усиления влияния Потемкина", - говорит новейший биограф последнего. В Таврической губернии старообрядчество терпелось на равных правах с остальными неправославными исповеданиями. Из одной резолюции Екатерины на доклад Потемкина видно, что он предполагал распространить это местное распоряжение на всю Россию, организовав старообрядческую церковь на началах, напоминающих позднейшее "единоверие". Екатерина нашла это слишком рискованным: "Сей пункт поныне избегаем был всеми, и по сею пору о сем никто, а наипаче духовный чин, слышать не хотел". Она посоветовала, без огласки, улучшить положение раскольников путем частных соглашений с духовной властью. Всего труднее было приручить главную разновидность "домашнего врага" - крепостных крестьян; но и тут Потемкин оставил по себе весьма характерный след, предписав уже совершенно секретно не выдавать помещикам беглых, которые найдут убежище в подчиненной непосредственно ему Новороссии.
   ______________________
   * К числу этих попыток принадлежит очерк, помещенный в "Русском биографическом словаре", составленный г. Ловягиным. Его портит только явное стремление подчеркнуть "положительные" результаты потемкинского управления. Значение Потемкина, конечно, не в этом.
   ** Цитируемое г. Ловягиным.
   ______________________
   Этим распоряжением Потемкин, конечно, гораздо больше помог колонизации Новороссии, нежели постройкой своих городов, которая к "колонизации", собственно, может быть отнесена лишь по недоразумению, потому что населены они были исключительно солдатами, чиновниками и иными казенными людьми, или выпиской заграничных колонистов, по показанию очевидцев, частенько умиравших голодной смертью, ибо, выдав им грошовое пособие, потемкинская администрация бросала их на произвол судьбы. Что злоупотребления этой администрации были колоссальны, как всякой администрации крепостного типа, - об этом не может быть спора. Но это были именно недостатки, свойственные всякой тогдашней администрации, когда же приходится перечислять индивидуальные грехи человека, которого ненавидела "вся нация", злейшие обвинители теряются и не знают, что сказать. Щербатов готов приписать Потемкину "все знаемые в свете пороки", которыми тот будто бы не только "сам был преисполнен, но и преисполнял окружающих его", но видим мы воочию только любовь хорошо покушать, да грубое обращение с придворными лакеями высшего ранга. "Неосторожность обер-гофмаршала князя Николая Михайловича Голицына не приготовить ему какого-то любимого блюда подвергла его подлому ругательству от Потемкина и принудила идти в отставку", - вот и все доказательства "всех знаемых в свете пороков Потемкина, какие можно найти в широкой картине "повреждения нравов в России". Для человека, задавшегося специальной целью обличать, жатва не богатая. Не много находит прибавить сюда и другой обличитель Потемкина, представляющий собою противоположный полюс Щербатову. St. Jean рассказывает, например, не без пафоса, как самые знатные люди, в том числе губернаторы и наместники, в полной парадной форме и во всех орденах, съезжались за сотни верст навстречу проезжавшему по их губернии Потемкину, а он сплошь и рядом не удостоивал даже выйти из своего крытого возка, где спал или читал, так что собравшейся высокопоставленной публике оставалось только раскланиваться с лакеями и лошадьми князя. Вольно им было кланяться, скажет новейший читатель, чем же виноват Потемкин, что екатерининские наместники, гордые сатрапы перед местным населением, так подло холопствовали перед центральной властью? И, наконец, Державин, который, как и все дворяне его времени, не прочь привести образчик "пороков" князя Таврического, в качестве самого эффектного номера рассказывает, как тот разрешил купить населенное имение еврею. По нравам XVIII века, когда у всех свежо было в памяти поголовное изгнание евреев из империи Елизаветой Петровной, это был, конечно, случай резкий, но где же опять-таки тут "все знаемые в свете пороки"? Если при этом и были закрепощены свободные люди, как рассказывает Державин, этому, впрочем, менее придающий значения, чем национальности покупщика, - то разве вся политика Екатерины в Малороссии не сводилась к закрепощению уцелевших еще остатков свободного населения?
   В лице князя Потемкина "вся нация", т.е. все благородное российское дворянство, ненавидела режим, а человеку доставалось лишь за то, что он был первым воплощением этого режима, хотя лично он был не хуже и не лучше других. Когда Щербатов почти в симпатичных тонах рисует первог

Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
Просмотров: 385 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа