Главная » Книги

Покровский Михаил Николаевич - Русская история с древнейших времен. Часть 2, Страница 12

Покровский Михаил Николаевич - Русская история с древнейших времен. Часть 2


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

министром и одним из "верховных господ". Чтобы сочинить сказку, которая два года спустя сделалась правдой, нужно было или чтобы "сказочники" были гениальными людьми - но именно это качество всего труднее было бы найти у бироновцев, или чтобы история подарила нас случайностью, которая бывает раз в две тысячи лет, но наличность такой случайности нужно, конечно, сначала доказать. По обязанности историка в случае нескольких возможных объяснений выбирать наиболее простое и правдоподобное, приходится остановиться на том, что в процессе Долгоруких мы имеем первую вспышку того, можно сказать, международного заговора, который тянулся около пяти, может быть, лет и закончился событием 25 ноября 1741 года - появлением ночью во дворце цесаревны Елизаветы в качестве "капитана гренадерской роты". Самым же невероятным во всей истории являются не те отмеченные нами подробности, которые внушили недоверие к рассказу русским историкам, а то, что в последний год заговор был "открытой тайной", известной всем и каждому, но у бироновцев было так мало гениальности, что даже при такой обстановке они не сумели с ним бороться.
   Зависимость курляндского правительства от Англии не могла ограничиться одной экономической областью. Как ни велики были интересы английских купцов в России, они были ничтожны сравнительно с интересами всемирной английской торговли, сравнительно с задачей создания колониальной британской империи, задачей, падавшей именно на те годы, середину XVIII столетия. В наши дни трудно себе представить, чтобы серьезной соперницей Англии на этом пути могла быть Франция: так кажутся несоизмеримы силы этих двух держав на море. Но этой несоизмеримости не было еще даже в первые годы XIX века, до Трафальгарской битвы, а за семьдесят лет перед Трафальгаром колониальное расширение Англии на всех пунктах земного шара наталкивалось на энергичное и иногда успешное противодействие французов. Белый флаг с лилиями попадался везде на дороге красному английскому: в Северной Америке, в Ост-Индии, в Африке, на Средиземном море, и даже в России. Но Россия после Петра была не только рынком - это была крупная военная держава, имевшая и свой флот, в нем, правда, англичане не нуждались, и сухопутную армию, в которой бедная солдатами Англия нуждалась всегда. Наем на английскую службу русских штыков стал хроническим явлением в начале XIX века, в дни наполеоновских войн. В половине предыдущего столетия предпочитали нанимать прусские штыки: Фридрих II всю Семилетнюю войну провел при помощи английских субсидий. Но и русскими уже не брезговали, и первый случай найма мы имеем как раз в дни бироновщины: пребывание Финча в Петербурге кончилось (уже после смерти Анны) заключением союзного договора России с Англией, предоставлявшего в распоряжение английского короля корпус русского войска, причем не нашли нужным даже определить, против кого. Указать противника, ненавистью к которому должны были проникнуться сердца русских солдат, любезно предоставлялось Георгу II. Не нужно, впрочем, думать, что этим делалось какое-нибудь исключение для англичан: за несколько лет раньше правительство Анны Ивановны на таких же любезных условиях предоставило 30 тысяч русского войска австрийскому, в те времена еще "германскому" императору. Чтобы достигнуть этой цели, императорский посланник раздал Бирону и его коллегам, во-первых, все те подарки, которые предназначались для Долгоруких, но прибыли уже после смерти Петра II и восшествия на престол Анны (их оценивали в 100 тысяч тогдашних рублей), а к этому еще не одну сотню тысяч флоринов наличными деньгами. Подписание русско-английского трактата дало повод к сцене, не менее выразительной. "8 ноября, отправляясь к графу (Остерману) для обмена ратификаций, - рассказывает Финч, - я захватил с собой и вексель Лаутера на 1500 фунтов на имя его сиятельства, написав на обороте перевод на его банкира, Вольфа, живущего с ним дверь о дверь, дабы графу, для получения денег, оставалось только подписать свою фамилию. "Ваше сиятельство, - сказал я ему, - не раз говаривали мне о своем желании посетить меня в Англии и провести там остаток дней философом (в часы грустного настроения граф действительно высказывал мне эту мысль). Как ни маловероятно осуществление такой мечты, в случае ее осуществления, однако вам пришлось бы, прежде всего, подумать о фунтах стерлингов; поэтому, повинуясь приказаниям короля, позволяю себе просить вас, не разрешите ли мне, вместе с благодарностью его величества вручить вам от его имени вексель в 1500 фунтов, которые сосед ваш, Вольф, выплатит вашему сиятельству немедленно, как только вы подпишете передаточную надпись?" Остерман тогда, после падения Миниха, чувствовавший себя некоронованным императором России, не стал марать руки о такую ничтожную сумму (1500 фунтов - 6 тысяч рублей по тогдашнему курсу: англичане, действительно, пожадничали, но ведь договор был уже заключен...) и отказался.
   В ту минуту, когда происходил этот любопытный разговор, деньги оказались бы выброшенными в форточку всего через три недели, некоронованным императором чувствовал себя французский посланник, маркиз Шетарди. Что Франция не могла потерпеть русско-английского договора, это разумелось само собой. Помешать заключению такого договора было главной задачей предшественника Шетарди Маньяна. Сначала, по-видимому, французы имели в виду бороться на равном оружии и действовать подкупом. В этой плоскости шли разговоры французского резидента с Минихом. Всего легче, по-видимому, было удовлетворить самое императрицу Анну: для этого казалось достаточным признать за ней императорский титул (для французского правительства она была по старому только "царица"). Услыхав такое предложение от Мяньяна, Миних пришел в чрезвычайное оживление, четыре раза повторив, что императрицу ничто не может сильнее побудить к заключению союза с Францией, нежели этот акт вежливости; при этом фельдмаршал "двигался на своем стуле с необыкновенно сильными проявлениями радости". Если бы к этому еще послать несколько кусков хороших вышитых обоев (роскошь, тогда только что начавшая входить в моду в русских барских домах), то дело относительно Анны было бы совсем в шляпе - по мнению Маньяна. Но окружавшие императрицу "курляндцы и лифляндцы" были людьми более практическими: им нужны были "экю", о которых так часто и с такой тоской говорит в своих донесениях французский резидент, а по этой части не только англичане, но даже имперцы были куда сильнее бедного представителя Людовика XV. Французское министерство иностранных дел дрожало над каждым грошем и неумолимо держалось при этом бюрократической отчетности, совершенно немыслимой, когда речь шла о "секретных фондах". Вместо того, чтобы тратить сотни тысяч на подкуп русских министров, Французский кабинет предпочел дать сотни экю на... литературную борьбу с ними. В 1736 году в Париже появилась книжка под напоминавшим известное юношеское произведение Монтескье заглавием: "Lettres moscovites". В основу ее легли воспоминания некоего Локателли (в книжке не названного): по всему судя, то был один из мелких французских шпионов, появление которых в России того времени было более чем естественно. Сам военный, он особенно близко интересовался положением русской армии, и большая часть "писем" посвящена рассуждениям на ту тему, что "московиты" на войне никуда не годятся и бояться их нечего. Быть может, это было и так, но нельзя не заметить, что при данной обстановке невольно вспоминается басня о лисице и винограде. Приключения Локателли кончились для него плачевно: он был арестован в Казани и после продолжительного пребывания в русских тюрьмах выслан за границу. Описанию московитских жестокостей, которое, нужно сказать, мало трогает под пером такого автора, посвящена другая половина книжки. Но всего замечательнее в ней ее послесловие: "издатель" воспоминаний французского шпиона, человек, по-видимому, превосходно осведомленный в русских делах, по поводу описанных Локателли порядков делает ряд жестоких выпадов против "министров иноземцев", управляющих Россией, обещаясь заняться систематическим разоблачением их подвигов в специально издаваемой для того газете. Неожиданный предшественник Герцена в 1736 году! Рядом с этим - и здесь мы имеем самую интересную страницу всего памфлета - "издатель" является горячим сторонником кандидатуры на престол цесаревны Елизаветы Петровны, единственной, по его мнению, законной наследницы, угнетаемой и преследуемой будто бы правительством императрицы Анны.
   Все перечисленные черты автора послесловия: ненависть к "немцам", преданность Елизавете, осведомленность в русских делах, давали бы, казалось, возможность назвать определенное имя - автором мог бы быть Волынский или кто-нибудь из его "конфидентов". Памфлетов они, вообще, не были чужды, очень известна тенденциозная переделка кем-то из кружка Волынского полоцкой летописи, переносившая борьбу с немцами в XIII век, причем курляндцы были заменены "поморянами". Соседство с французским шпионом не должно удивлять: "патриотизм" тех дней был совсем особенный - не видела же Елизавета ничего зазорного в том, что на русский престол ее посадят шведы. Гипотезе о родстве "московских писем" с кружком Волынского противоречит хронология: в 1736 году Артемий Петрович был еще в прекрасных отношениях с "немцами" и делал карьеру при Бироне. Как раз в это время он был назначен обер-егермейстером - не пустой титул, если мы припомним, какой страстной охотницей была Анна. Волынского откинула в оппозицию неудачная конкуренция с Остерманом. Возможно, что тогда он в самом деле втянулся в заговор, не им начатый, но где, конечно, с распростертыми объятиями приняли такого влиятельного союзника. Вполне возможно, однако, что Волынского лично притянули к заговору и сделали его вождем просто для того, чтобы убрать с дороги Остермана, единственную крупную фигуру: насколько дело Долгоруких труднообъяснимо на одной личной почве, настолько гибель Волынского легко поддастся такому объяснению. Внешние подробности трагедии слишком хорошо известны из учебников, чтобы стоило их передавать вкратце, и недостаточно интересны, чтобы стоило ими заниматься детально. Но, оставив в стороне личность Волынского, само дело 1740 года, захватившее массу крупных лиц, таких, как президент коммерц-коллегии Пушкин, например, не могло быть отражением только личных дрязг между членами кабинета. По словам английского резидента, и тут дающего самые толковые сведения, не было почти знатной семьи, которая не была бы затронута следствием; Петропавловская крепость была переполнена арестованными, которых свозили со всей России. Это был новый "провал" заговора, притом гораздо более опасный, чем дело Долгоруких: чтобы воскреснуть, заговор должен был питаться из очень широких общественных слоев. Но питательная среда была настолько хорошо ему обеспечена, что падение Волынского даже не затормозило дела сколько-нибудь серьезно*.
   ______________________
   * О деле Волынского см. очерк проф. Корсакова "А.П. Волынский и его конфиденты", опубликованный в "Русской старине" в октябре 1885 года; перепечатан в сборнике "Из жизни русских деятелей XVIII века". Проекты Волынского, которым придает такое значение проф. Корсаков, теперь, когда мы знаем, какую обширную литературу проектов оставили современники Петра, ничего исключительного собой не представляют. О Волынском, как представителе "шляхетских" взглядов, см. ниже, отдел "Теория сословной монархии".
   ______________________
   Быть может, лучшим доказательством того, что Волынский не был чужд подготовлявшемуся перевороту, служит тон, каким отзывается о несчастном кабинет-министре человек, который ради этого переворота, главным образом, и был послан своим правительством в Россию. Послушать маркиза Шетарди, так не было человека менее его интересующегося делом Волынского и менее его понимающего. С неподражаемой наивностью маркиз передает официальную версию, какую давало русское правительство, и ни звука о какой-либо подкладке, о том, что французский дипломат о чем-нибудь догадывается. Негодование по поводу того, что есть такие дурные люди, как Волынский, и только... Скорее всего, так можно было держать себя (что донесения иностранных дипломатов читаются, это знали хорошо они все) именно относительно попавшегося и потому страшно опасного теперь сообщника. Бог знает, что он может наговорить под пыткой... Но Волынский не выдал на пытке даже имени Елизаветы, которое с долгоруковского процесса было у всех на устах, не говоря уже о более интимных подробностях. Впервые в Петербурге узнали эти интимные подробности лишь после смерти Анны, как мы знаем, из английского источника. 14 апреля 1741 года Финч передал Остерману следующую депешу английского министра иностранных дел, лорда Гарингтона: "В секретной комиссии шведского сейма решено немедленно стянуть войска, расположенные в Финляндии, усилить их из Швеции еще 12 тысячами человек, снарядить со всевозможною поспешностью пятнадцать военных кораблей и все галеры. Франция для поддержки этих замыслов обязалась выплатить два миллиона крон. На предприятия эти комиссия ободрена и подвинута известием, полученным от шведского посланника в С.-Петербурге Нолъкена, будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой, княжны Елизаветы Петровны и соединиться с этой целью со шведами, едва они перейдут границу. Нолькен пишет также, что весь этот план задуман и окончательно улажен между ним и агентами великой княжны с одобрения и при помощи французского посла, маркиза де ла Шетарди, что все переговоры между ними и великой княжной велись через француза-хирурга, состоящего при ней с самого ее детства. Вы легко поймете, насколько для общего дела и в видах охранения свободы Европы (!) важно, по возможности, предупредить успех подобных замыслов, долженствующих отдать весь Север во власть Швеции, а, следовательно, поставить его в полную зависимость от Франции, так как великая княжна может удержаться на престоле единственно при ее помощи"...
   Английская депеша совершенно точно устанавливала "соотношение сил" в заговоре: его инициатива шла, действительно, не от Франции, как следовало, по логике вещей, а от Швеции. С французским проектом в данном случае было то же, что со многими другими французскими проектами; практический смысл он получил в руках нефранцузов. Депеши самого Шетарди вполне подтверждают английскую версию: и у него на первом плане Нолькен со ста тысячами экю*, тогда как сам французский посланник ссудил Елизавету всего двумя тысячами рублей, да и то заняв их у одного из чиновников своего посольства, который выиграл их в карты. Все позднейшие россказни о шестистах тысячах дукатов, которых будто бы стоило Франции воцарение дочери Петра Великого, не находят себе никакой опоры в документах. Восстановление на престоле "истинной наследницы" взяла на себя та самая держава, с которой Петр воевал всю жизнь, у которой он отнял восточный берег Балтийского моря, и Швеция затеяла все предприятие с исключительной целью - получить отнятое обратно. Это составляло самую пикантную сторону готовившегося переворота. Нолькен настойчиво требовал у Елизаветы Петровны письменного обязательства дать Швеции территориальное вознаграждение в случае удачи. То, как вела себя цесаревна в этом деле, показывает, что с 1730 года она многому научилась. Искуситель не мог от нее добиться не только подписи на бумаге, но даже сколько-нибудь определенного словесного заявления. В беседах с Нолькеном и Шетарди Елизавета выражала свои чувства вздохами, взглядами, улыбками, покачиваньем головы, но говорила чрезвычайно мало и в самых общих выражениях. При этом поддержку Швеции она ценила необычайно высоко и не решалась сделать сколько-нибудь серьезного шага, пока Стокгольмский кабинет определенно и официально не заявит себя ее союзником. Только обещанием шведского манифеста в соответствующем духе Нолькену удалось выманить у нее нечто более уловимое, чем взгляды и улыбки. 9 сентября 1741 года в руках у шведского посланника был, наконец, документ, где было черным по белому написано, что Елизавета обязывается в случае своего воцарения: 1 ) вознаградить Швецию за все издержки (по ведению войны с Россией); 2) платить Швеции субсидии в течение всей своей жизни; 3) предоставить шведам все преимущества, данные (правительством Анны) англичанам; 4) отказаться от всех договоров и конвенций, заключенных Россией с Англией и австрийским домом, и никогда не вступать в союз ни с кем, кроме Франции и Швеции; 5) отстаивать, наконец, при всяком случае интересы Швеции и выдавать для этой цели шведам секретно, без ведома нации, всякие суммы, в которых у этой державы может встретиться надобность. Едва ли нужно обращать внимание читателей на то, что русская история знает мало более скандальных договоров: особенно "хорош" последний пункт, которым Елизавета обязывалась обманывать свою "нацию", русский народ, в пользу его исконного неприятеля. Но формально цесаревна и здесь сумела удержаться на границе приличия, правда, уже на самой границе, так что дальше идти было некуда. Во-первых, обещания территориальных уступок (для шведов, повторяем, в них было все дело) нет и здесь. А главное, и на этой бумаге, написанной, конечно, не ее рукой, не стояло ее подписи; по ней "присягнули" за Елизавету камер-юнкер Воронцов и (упоминавшийся в английской депеше) ее врач, Лесток; но такая "клятва" едва ли имела какое-нибудь значение, с точки зрения Международного права. Словом, франко-шведская союзница заранее принимала все меры, чтобы обмануть своих "друзей", как только представится к этому физическая возможность. А возможность представилась скорее и легче, чем, конечно она сама могла ожидать.
   ______________________
   * Французская монета, по тогдашнему курсу 6 ливров - немного менее современного рубля.
   ______________________
   Английский донос, по-видимому, отдавал заговорщиков с руками и ногами правительству Анны Леопольдовны - номинальной регентши при номинальном императоре одного года от роду. Фактически Елизавета и ее союзники были в руках Остермана. Когда Остерман попал в руки дочери Петра, та знала, что с ним делать, и неудавшийся правитель России умер в Березове. Но когда эту счастливую позицию занимал сам "величайший русский дипломат", он совершенно не знал, как ему поступить. Из чрезвычайно сбивчивых объяснений его на допросе* можно понять только одно: по поводу "извета" Финча - тотчас же нашедшего себе подтверждение с разных других сторон - при дворе много толковали и, в конце концов, пришли к весьма неопределенному решению - "наблюдать". Но наблюдали за Елизаветой давно; уже в январе этого года за ней была организована форменная слежка, доставлявшая аккуратно сведения, кто приходил к цесаревне, и куда она ездила. Ни малейшей попытки пойти дальше этого не было сделано. Заговор рос, как снежный ком, в него скоро было посвящено около трети всех гвардейский офицеров (54 из 160, по донесению Шетарди от 27 июня - за полгода до переворота!), а Остерман все "наблюдал"... Можно думать, что у великого человека петербургских канцелярий просто не хватало духу тронуть гвардию, силу которой он знал и перед которой чувствовал себя совершенно беспомощным. Муж правительницы по его совету делал чрезвычайно жалкие попытки "перекупить" кое-кого из заговорщиков. Те деньги брали, но тотчас же с хохотом несли их показывать матушке-цесаревне, куме чуть не всего гвардейского Петербурга. Фельдмаршал Миних, придя раз в Новый год поздравить Елизавету Петровну, "был чрезвычайно встревожен", увидав, что весь дом великой княжны наполнен гвардейскими солдатами, он с четверть часа не мог прийти в себя, а это просто кумовья пришли поздравить свою куму. А когда те же гвардейцы пришли поздравлять "правительницу" Анну Леопольдовну, та спряталась от них за часовых и боязливо выглядывала оттуда на эти совершенно чужие ей лица. В этих двух анекдотах - все "соотношение сил" низвергавших и низвергаемых. Остерман имел основание быть осторожным...
   ______________________
   * Напечатаны в исторических бумагах, собранных К.И. Арсеньевым (Сборник отдела русского языка и словарей Академии наук, т. 9).
   ______________________
   Но мы были бы несправедливы, если бы отнесли столбняк остатков бироновщины в эту трагическую для них минуту только к их личной трусости. Бироновщина давно и неудержимо разлагалась. Хронологическая последовательность фактов была такова: 17 октября 1740 года умерла от каменной болезни императрица Анна. "Не бойся", - были последние сознательные слова, которые слышал от нее ее фаворит. Совет был кстати - Бирон был в жестокой панике, и паника была основательна. В противоположность Меншикову, который стал хозяином положения именно в ту минуту, когда его покровитель умер, курляндский герцог после смерти своей покровительницы чувствовал себя в положении рыбы, вытащенной на песок. Настаивая на том, чтобы его назначили регентом, он руководился не жаждой власти, а просто инстинктом самосохранения. Не только под ним почва тряслась - заговоры Долгоруких и Волынского были уже совершившимся фактом, - но и на своих он не мог положиться. В предсмертных судорогах он цеплялся за расположение тех, кто все царствование Анны был для него просто предметом эксплуатации. Сбор подушной подати снова (уже в который раз) был передан в руки помещиков, причем сама подать уменьшена на треть, не считая прощения недоимок. Была обещана уплата полностью жалованья петербургским чиновникам и офицерам (оно при Анне платилось не очень исправно) и по крайней мере в половинном размере провинциальным. Масса галерников (часто сосланных за долг казне) были выпущены из тюрем. Но он сам не верил в эффект всех этих мер. Сообщив об этих милостях, французский посланник прибавляет: "Питейные дома, которые были закрыты в течение нескольких дней, теперь снова открылись. Шпионы, которых там держат, ежедневно хватают и ведут в тюрьму всех тех, кого раздражение или водка побуждает отважиться на малейшее неосторожное выражение. Так как гвардии не доверяют, вызвано шесть батальонов (армейских), а также двести драгунов". "Прибегать к таким предосторожностям тем более, может быть, благоразумно, что брожение среди народа весьма сильно, - прибавляет Шетарди, - гвардейские солдаты говорят смелей, чем когда бы то ни было, и им не смеют ничего сделать". Едва ли это было злословие по адресу Бирона: лично против него сторонники Елизаветы Петровны пока ничего не могли иметь, ибо Бирон в числе других заискивал и перед нею, назначив ей ежегодную пенсию в 50 тысяч рублей (около 400 тысяч золотом). Удар пришел, однако, не оттуда, откуда его ждали: "народного восстания", хотя бы при участии одной гвардии, не потребовалось. Один из членов бироновского же правительства, Миних, с несколькими гренадерами, оказался достаточно силен, чтобы произвести "государственный переворот": в ночь на 9 ноября (1740) герцог был арестован. Совершенно не видно, чтобы его счастливым соперником руководили какие бы то ни было политические соображения, он просто хотел сесть на место Бирона, воображая, что при своей популярности между солдатами он будет на этом месте прочнее. К его удивлению, когда его самого вскоре ссадил с этого места Остерман, гвардия не шелохнулась: ей нужен был совсем не Миних. Но это был в то же время единственный бироновец, умевший хоть разговаривать с солдатами. Победитель всех своих коллег, оставшись один у власти, оказался в том трагически беспомощном положении, какое мы видели...
   Для солдатской массы уже переворот 9 ноября был сделан в пользу Елизаветы, в казармах толковали, что Миних для этого и арестовал герцога. Когда выяснилось, что номинально последнего заменила Анна Леопольдовна, гвардейцы были жестоко разочарованы. А мало-мальски наблюдательным людям стало ясно, что для низвержения остатков бироновского правительства вовсе не нужно ни шведского флота, ни французских миллионов, довольно немного решительности и одной роты гренадер. Шведский проект пришел слишком поздно для Швеции, и если Елизавета за него уцепилась, то, главным образом, потому, что у нее самой решительности было немногим больше, чем у ее противников. Как известно, гренадерам пришлось взять инициативу на себя, и роль Елизаветы в ночной операции 25 ноября 1741 года была более декоративная. Так как шведы перед этим только что допустили себя разбить в Финляндии, то Елизавета с большим основанием могла впоследствии утверждать, что ничем им не обязана. Гренадеры имели сердце более благодарное. Конечно, они слишком хорошо помнили Северную войну, чтобы примириться со шведами. Но когда несколько из них, порядочно выпивши, пришли раз во дворец и застали там маркиза де Шетарди, они, облобызав ручку императрицы, пожелали непременно поцеловаться и с французским посланником: он был теперь тоже их кумом. "И он поцеловался с этими янычарами", - со скрежетом зубов писал об этом факте английский посланник, ему его ставка казалась окончательно проигранной. Последствия не замедлили обнаружить, что он очень ошибался.
  

Новый феодализм

Военный характер нового царствования: лейб-компания; Елизавета - "полковница". Лагерные нравы двора - Дворянский резким; роль сената - Пережитки бироновщины; Россия и Англия при Елизавете Петровне: Лесток; Бестужев; вел. княгиня Екатерина Алексеевна - Переворот 28 июня 1762 года как окончательная ликвидация бироновщины - Внутреннее управление; деятельность сената; служебные льготы дворянству; финансовая политика Шувалова - Новый феодализм в деревне: вотчина-государство

   "Третьего дня вечером, - писал своему начальнику злосчастный Финч, с небольшим через три недели после вступления Елизаветы на престол, - государыня, присоединив к 141 гренадеру еще сколько нужно других людей для комплекта в 300 человек, образовала из них лейб-компанию, в которой все нижние чины объявлены поручиками, капралы и сержанты - капитанами и майорами, а шесть человек, на долю которых выпали главные хлопоты при последнем перевороте, - подполковниками. Офицеры еще не назначены; определено, однако, что прапорщики лейб-компании умеют пользоваться чином бригадира, два подпоручика - чином генерал-майора, а поручики - чином генерал-лейтенанта армии. Расквартирована лейб-компания будет в Домах, нарочно для нее купленных государыней вокруг дворца. Капитаном ее будет сама царица. Она заказала себе гренадерскую шапку и мундирную амазонку и станет во главе лейб-компанцев, как только обмундировка их будет закончена". В знак особенной милости образчики этой обмундировки, занимавшей такое важное место в предпринимавшейся новой государыней важной мере, были показаны игравшим с нею в карты иностранным дипломатам, в том числе и Финчу: об его доносе уже знали, но старались соблюсти внешние приличия и продолжали его принимать. То же соблюдение внешних приличий заставляло позаботиться и еще кое о чем, кроме обмундировки. Разговаривая с теми же дипломатами по поводу нового мундира, Елизавета Петровна добавила, что намеревается "мало-помалу из теперешнего состава лейб-компании удалить наиболее развращенных и пьющих (их там немало) и со временем устроить так, чтобы весь отряд состоял из одних дворян (хотя и теперешние все возведены в дворянство)". Но лейб-компанцев гораздо легче было украсить цветным сукном и золотым шитьем, нежели какими-нибудь буржуазными добродетелями, вроде трезвости и воздержанности. Когда одного запьянствовавшего гренадера из императрициной роты его начальство посадило под арест, его товарищи, как один человек, объявили бойкот императорскому двору, и никто из них во дворец в этот день не явился. Елизавета, узнав об этом, "немедленно и очень любезно приказала освободить арестованного и простила его". "Замечательное поведение гренадер должно вызвать на размышления, - замечает по этому случаю Финч. - Они явно сплотились в строгий союз, дабы стоять одному за всех и всем за одного, что, пожалуй, не позволит ее величеству осуществить предположенное удаление наиболее распущенных из их среды. Пожалуй, и объявленное прощение было вызвано не столько милосердием, сколько страхом; она (ее величество), пожалуй, признает себя зависимой от них; здешняя знать, по крайней мере, чувствует их господство над собой".
   Елизавету Петровну так принято изображать доброй русской барыней. Она действительно находила такое же удовольствие "быть постоянно окруженной толпой холопов", как и "менять свои туалеты по 4 и по 5 раз на дню", и то и другое засвидетельствовал хорошо ее знавший человек, маркиз де Шетарди. Смешно было бы отрицать в Елизавете генерические черты того типа, первый образчик которого на русском престоле явила императрица Анна. Но жанровая сценка, которую нарисовал нам только что неудачливый противник счастливого маркиза, показывает, что в области генерических черт у нее, пожалуй, еще больше было сходства с ее матерью: как и Екатерина, Елизавета была, прежде всего другого, "полковницей". Эту параллель можно бы провести до мелочей, до любви к венгерскому, например, столь прочной и интенсивной, что, по словам того же французского дипломата (который был для Елизаветы, кажется, кое-чем больше, нежели просто "представителем дружественной державы"), ничем нельзя было лучше угодить новой царице, как подарив ей хороший запас этого вина доброй марки. Или до любви к "развлечениям", опять-таки столь интенсивной, что только богатырское здоровье дочери Петра, не подточенное хроническим недугом, как у ее матери, позволило ей продержаться двадцать лет, вместо двух лет царствования, которые судьба послала Екатерине I. Ни одно царствование, не исключая Екатерины II, не поддается до такой степени превращению в chronique scandaleuse, как это. Не предполагая состязаться со специалистами этого жанра, мы не будем пускаться в подробности интимной жизни Елизаветы Петровны*. Отметим только, что черт сходства с казармой или с лагерем в придворном быту ее времени гораздо больше, нежели типичных черт помещичьей усадьбы. Последняя, прежде всего, нечто неподвижное, веками вросшее в землю, владелец если и выезжал из нее, то только по крайней необходимости. Почитайте записки Екатерины II: перед вами картина какого-то кочующего табора. "Зеркала, постели, стулья, столы и комоды перевозились из зимнего дворца в летний, оттуда в Петергоф, и даже ездили с нами в Москву"... Жили в наскоро построенных деревянных домах, где зимою вода текла со стен и куда людей набивали, как селедок в бочку. Великая княгиня (тогда единственная на всю Россию), жена наследника престола, должна была спать в проходной комнате, через которую поминутно бегали ее камерфрау и просто горничные, в количестве семнадцати душ, набитые в комнате рядом, не имевшей другого выхода, как через великокняжескую спальню. Ассенизационные приспособления при этой женской казарме живо напоминают реалистическое описание русского бивуака в известной сцене "Войны и мира". Но этим неудобства не исчерпывались: "Ко мне набиралось оттуда столько всякого рода насекомых, что я, бывало, не могла уснуть от них", - жалуется Екатерина. Нередко эти эфемерные постройки рушились, и только по счастливой случайности от одной из таких катастроф уцелела русская династия. Еще чаще они сгорали, как груда щепок, раньше, чем успевали опомниться: от большого московского дворца Елизаветы в ноябре 1753 года через три часа ничего не осталось, кроме кучи угольев.
   ______________________
   * Недаром "La derniere des Romanov" является, несомненно, лучшим томом в длинной серии трудов Валишевского, посвященных XVIII веку. Нам случалось читать, что теперь и эту книгу перевели по-русски: не видав перевода, мы не можем ручаться за его полноту. Когда-то Валишевский удостоился очень сурового отзыва со стороны одного весьма известного историка-материалиста: писания Валишевского были охарактеризованы, как лакейские сплетни. Может быть, суровый критик вспомнит, что всего в 90-х годах XIX столетия гораздо менее жестокую по своей правдивости "Историю Екатерины II" Бильбасова пришлось издавать в Лондоне? Разрушать официальный обман, гипнотизировавший ряд поколений, всегда дело полезное - между прочим, именно с точки зрения материалистического понимания истории, нигде исторический идеализм не чувствует себя так уютно, как под благодетельным покровом этого обмана.
   ______________________
   Елизавета так привыкла к деревянным домам, что с трудом представляла себе другие, когда ей донесли о лиссабонском землетрясении; первое, что ей пришло в голову - это послать португальскому королю лесу на постройку нового города. Ее с трудом убедили что пока придет русский лес, португальцы давно успеют отстроиться. Но императорскому лагерю не всегда хватало даже этих деревянных бараков, и тогда двор размещался, как армия на походе, в палатках. Когда императрица "ходила пешком" из Москвы к Троице (эта экспедиция обыкновенно продолжалась целое лето), мы всего чаще встречаем ее в этом солдатском помещении. В палатке происходила и знаменитая сцена с ежом, которого императрицин шут принес показать своей госпоже, чем напугал ее до полусмерти. Так как императорский испуг - дело серьезное, то шутом и ежом занималась впоследствии тайная канцелярия... Приехала императрица в Ревель - бал устраивается в ее палатках; а так как во время бала полил, как из ведра, дождь, то скоро полностью была воспроизведена знакомая нам картина петровского праздника в Летнем саду. Промокшие гости могли, по крайней мере, утешать себя тем, что традиции преобразователя не забываются его дочерью. В Рогервике двор опять стоит в палатках, поставленных прямо на жесткие голыши прибрежья: у Екатерины четыре месяца потом болели ноги от ходьбы по этим голышам. Другой раз она сильно простудилась, потому что в ее палатку набралось по щиколотку воды. Для лагерной жизни короткое платье лучше подходило, нежели пышные дамские "робы" того времени, и если мы так часто встречаем Екатерину на страницах ее записок в мужском костюме, то причиной этого было не одно кокетство - соображения практического удобства требовали того же. Военному быту соответствовали и военные нравы: в записках Екатерины карты встречаются не реже, чем они встречались бы в воспоминаниях какого-нибудь гусарского поручика. В Козельске (куда судьба ни заносила императорский лагерь!) "в большой зале, занимавшей середину дома, постоянно с утра до вечера шла игра в фараон и по большой цене, зато в остальных комнатах была теснота". Чтобы великая княгиня могла держаться на соответствующей ее званию высоте, ей выдавались специальные суммы "для игры в фараон" - суммы, довольно значительные: однажды упоминается 3 тысячи рублей, не меньше 20 - 25 тысяч золотом. "На другой день по приезде нашем в Катериненталь (в Ревеле) придворная жизнь пошла прежним, обыкновенным порядком, т. е. в зале, занимавшей середину двухэтажного дома и составлявшей переднюю комнату императрицы, с утра до поздней ночи происходила карточная игра, довольно значительная... Я наравне с другими играла в фараон, которым обыкновенно занимались все любимцы императрицы, если не уходили в покой ее величества, или, лучше сказать, в ее палатку. Эта большая и великолепная палатка была разбита возле ее комнат... Итак, даже когда были комнаты, предпочитали жить в палатке: правда, комнаты "были очень малы". Но на тесноту вообще, как мы видели, не обращали внимания*. Елизавета Петровна, может быть, очень хотела бы видеть вокруг себя лакеев, но в казарме и лагере чаще поневоле видишь солдат, а солдаты с первых же шагов показали, что с ними нельзя обращаться, как с лакеями. Гвардейское шляхетство твердо решило не повторять ошибки 1730 года и, заняв престол своим человеком, не выпускать этого человека из-под своего наблюдения. "Интересы", которые таким наблюдением охранялись, пока дело шло о лейб-компании, были, конечно, весьма примитивные. Но за буйной и пьяной шляхетской молодежью стояло старшее поколение, для которого опыт бироновщины тоже не прошел даром. "Сенат, составленный из русской знати, начинает приобретать большой вес и старается возвратить ее царское величество к старорусским взглядам", - доносил (от 8 июля 1742 года) преемник Финча сэр Кириль Уэйч. Полгода спустя он говорит даже, что сенат "покушается на прерогативы" императрицы. С целью будто бы отпарировать эти покушения, последняя организует "новый совет или кабинет из 6 - 7 лиц". На таких воззрениях английского представителя, по-видимому, сказалась некоторая удаленность его от придворных центров, слишком естественная после инцидента с Финчем. Елизавета долго после не могла переносить англичан. Как-то она залюбовалась большим портретом Петра, висевшим в одной из комнат дворца. "Какой художник его писал?", - спросила она. Ей назвали английское имя. Она поспешно отвернулась и пошла прочь, с тех пор портрет ей перестал нравиться. От более близкого к делам Шетарди мы знаем, что совет - не в виде учреждения, таким он никогда не сделался, а на правах домашнего кружка "ближайших сотрудников" - существовал уже через месяц после переворота. В него входят более влиятельные сенаторы (в их числе мы встречаем и обломок Верховного тайного совета в лице фельдмаршала князя Вас. Влад. Долгорукого, освобожденного Елизаветой из Шлиссельбурга, и бывшего лидера шляхетства 1730 года, князя Черкасского, ставшего при Елизавете великим канцлером), но их близость к императрице так же мало стесняла сенат, как учреждение, как наличность кабинета из лидеров большинства палаты общин мало стесняет эту последнюю. Кабинет стесняет не парламент, а личную власть. Сенат Елизаветы Петровны больше подходил, по своему политическому значению, к Верховному тайному совету, нежели какое бы то ни было другое учреждение раньше или после. Вассалитет феодальной монархини, провозгласив ее государыней (в самом буквальном смысле этого слова, как известно, в манифестах о вступлении на престол Елизавета Петровна писала, что она приняла правление по прошению всех своих верноподданных, "а наипаче лейб-гвардии нашей полков"), стал вести себя, как вел всегда и везде всякий вассалитет: в лице наиболее крупных сеньеров он взял управление в свои руки. После полувекового перерыва Россия стала, наконец, опять той "дворянской Россией", какую мы видели накануне Петра.
   ______________________
   * Мы далеко не исчерпали, само собою разумеется, бытового содержания записок Екатерины. Это, как известно, их самая сильная сторона, что касается рассказа о личных отношениях автора, то тут мы имеем в "записках" не историю, а роман, и притом весьма тенденциозный.
   ______________________
   В чем заключалось это, теперь уже действительно дворянское, управление Россией, начавшееся 25 ноября 1741 года, в день вступления Елизаветы на престол, и оборвавшееся 6 ноября 1796 года, почти ровно через пятьдесят пять лет, в день смерти ее невестки? В нем легко подметить две полосы: одну, когда просто выполняется программа 1730 года, не та, какая в довольно туманном виде носилась в голове литературных представителей движения, а та, которая была доступна и понятна каждому среднему "шляхетному", и которая вся. сводилась к избавлению шляхетства от тягостей, наваленных на него службою торговому капиталу. Эта полоса охватывает царствования Елизаветы и Петра III; ее кульминационным пунктом является манифест о "вольности дворянства" от 18 февраля 1762 года. С этого момента пассивная оборона может считаться достигнувшей своей конечной цели: "тягости" с шляхетства все сняты. Но одержанная социальная победа пробуждает дремавшие еще в 1730 году политические инстинкты. Дворянство скоро не довольствуется фактическим приспособлением к своим нуждам обломков петровских учреждений, как это было с елизаветинским сенатом. Оно хочет организовать все государство заново"" по-своему. У него теперь оказывается действительно, программа, правда и теперь не особенно стройная, но, во всяком случае, гораздо более детально разработанная, нежели в 1730 году. Выполнение этой программы и споры около нее наполняют вторую полосу дворянской политики - межевыми камнями этой полосы можно поставить 1,767 год, год созыва екатерининской комиссии, и 1785 год, издание жалованной грамоты дворянству. Но в тот момент, когда, казалось, остается только "увенчать здание", обнаружилось, что под ним уже нет фундамента. Пугачевский бунт наметил первый сдвиг почвы, и с тех пор непрерывно тряслось то там, то сям. Пришлось строить спешно новую оборонительную систему, чтобы защищаться уже не от деспотизма сверху, а от революции снизу. В этой лихорадочной работе были брошены мало-помалу за борт все "заветы" предшествующего поколения, а когда система при Николае Павловиче была закончена, то оказалось, что ею нечего оборонять, ибо те "ценности", во имя которых велась вся работа, к 40-м годам XIX века не стоили уже ни гроша. Надо было начинать всю стройку снова - и получились реформы Александра II.
   Изучение последовательных этапов дворянской политики XVIII и первой половины XIX веков составит содержание ряда ближайших глав "Русской истории". В настоящей главе мы не будем выходить из пределов первой полосы первого периода этой политики (1741 - 1796). Но прежде чем говорить о том, чем она была, излагать ее положительное, с точки зрения дворянских интересов, содержание, приходится сказать несколько слов о том, чем она не была: эта отрицательная ее сторона тесно связывает ее с предыдущим периодом. Иначе читатель может подумать, что 25 ноября 1741 года было в самом деле какой-то катастрофой, что одна Россия провалилась в преисподнюю, а другая внезапно возникла на ее месте. Ничуть не бывало: в известном смысле - и притом в главном ее смысле - "бироновщина" непрерывно продолжала существовать во все царствование Елизаветы. До тех пор, пока она не задевала чувствительно интересов дворянства, на нее просто не обращали внимания. Только изведав на опыте Семилетней войны, к каким последствиям она может привести, ей положили конец переворотом 28 июня 1762 года.
   Мы видели, что дворянская оппозиция при Бироне шла под национальными лозунгами: "против немецкого ига". Мы видели также, что у этой субъективной стороны дворянского движения были известные объективные основания: "немцы" были на жалованье заграничного капитала и продавали ему русские интересы и русские штыки по мере спроса. Мы видели также, что собственно национальность "немцев" была здесь ни при чем: курляндец Бирон продавал Россию не своим соотечественникам, но англичанам. После 25 ноября 1741 года у власти должны были стать "чисто русские" люди: в смысле национальности это действительно и было так. Черкасские и Трубецкие, Куракины и Нарышкины, Головин и Бестужев, Ушаков, Чернышев, Левашов - эти имена членов императорского совета 1741 года говорят сами за себя. Но вот странно: иностранные агенты хлопочут больше не около них - за некоторыми исключениями, - а около не занимавшего никакого почетного поста человека с иностранным именем. И этот человек, врач Елизаветы Петровны, француз Лесток скоро благополучно ставит внешнюю политику России на те английские рельсы, с которых она чуть-чуть не соскочила из-за глупости правительницы Анны Леопольдовны и трусости Остермана. Присмотримся к деятельности этого Лестока, или, лучше сказать, к деятельности английских дипломатов по отношению к этому Лестоку, и мы увидим очень знакомую картину. Меньше, нежели через год после торжества "национальных начал" вот что писал своему министру преемник Финча: "Не стану беспокоить вас подробным рассказом обо всем, что я предпринимал со времени своего приезда к русскому двору для приобретения дружбы и доверия Лестока. Не жалея ни здоровья, ни денег, я провел с ним несколько ночей, играл с ним на большие суммы, чтобы приобрести его расположение и, наконец, нашел случай... внушить, что для него и почетно и выгодно будет воспользоваться своим влиянием на советников ее царского величества для поддержки мероприятий, угодных его величеству (Георгу II Английскому). Он дал мне всевозможные уверения, что впредь будет держаться поведения, направленного к поддержанию теснейшего союза между королем и царицей. Чтобы поддержать Лестока в таком расположении, выгодном для службы королевской, я предложил ему, именем его величества, пенсион, который он и принял с готовностью, не допускающей сомнения в его намерении оказаться достойным милости, которую король разрешил мне оказать ему". В Лондоне не особенно доверяли хирургу Елизаветы Петровны не в силу его французского происхождения, а так как знали, что он получает пенсион и от Франции. Английским министрам казалось невероятным, чтобы один и тот же человек мог служить сразу двум враждующим между собою державам, не обманывая одной из них. Но Кириль Уэйч, к тому времени уже достаточно осмотревшийся в Петербурге, глядел на вещи шире. Он вполне допускал, что Лесток, может быть, обманывает обоих своих давальцев, но что, тем не менее, при некоторой ловкости каждый из них может извлечь из него свою долю пользы. "Очень вероятно, что Лесток получает пенсион от Франции, - писал он, - но вне сомнения, что он на днях же был мне очень полезен для ускорения подписания нашего контракта". И он настоял на том, чтобы этому полезному человеку дали пенсию (правда, не очень щедрую: 600 фунтов, т.е. около 2 1/2, тысяч рублей, в год, да еще взяли при этом нечто вроде расписки). Притом же Уэйч, недаром "просвещенный мореплаватель", был слишком осторожен, чтобы держать свой корабль в такое бурное время на одном якоре, у него было их несколько. Еще раньше, чем Лестока, он отметил будущего руководителя иностранной политики при новом царствовании. "Братья Бестужевы достойны получить осязательные доказательства (some sensible proof) милостивого расположения к ним его величества, - писал он еще в июле 1742 года. - Поведение их всегда оставалось неизменным, всегда было направлено к утверждению теснейшего союза морских держав с Россией. И они, полагаю, не стеснятся принять милость от короля, так как его величество не может потребовать от них взаимно ничего, что бы не соответствовало их собственным взглядам, а также действительным, несомненным выгодам Российской империи". Но час фавора Бестужевых еще не пришел - поэтому с пенсионом для них решено было обождать. Тем не менее один из братьев, скоро ставший очень знаменитым, Алексей Петрович, уже тогда занимал весьма крупный официальный пост: был вице-канцлером, товарищем министра иностранных дел, а фактически министром, так как номинальный канцлер, князь Черкасский, не знавший иностранных языков, притом старый и больной, мог только носить титул, но ничего не делал. Что такой важный чиновник, державший в руках все дела, мог на эти дела иметь меньше действительного влияния, нежели придворный доктор императрицы, это, конечно, необычайно характерно для елизаветинского режима. Но англичанин брал вещи такими, каковы они есть, и в то время, как доктору платили постоянное жалованье, притом за полгода вперед, министр иностранных дел получал сдельно и лишь в случае удачи. Убедившись, что "вице-канцлер хорошо служит королю и раз чуть было не поплатился за расположение к благому делу", решено было выдать и ему 8 тысяч рублей единовременно. Бестужев закапризничал, стал толковать, что он без разрешения императрицы не может взять денег, и такою добродетелью сначала поставил было в тупик Уэйча. Тот никак не мог понять, что же, собственно, Бестужеву нужно? Ларчик скоро открылся просто: неподкупный человек желал иметь на 1500 рублей больше. Английский дипломат не без брезгливости сообщает об этой мелочности "хорошо служившего" английскому королю русского министра*. Впоследствии англичане, однако, привыкли к изворотам Бестужева, постепенно дошедшего до такой виртуозности, что он брал взятки не только с разрешения императрицы (Елизавета знала, что ее министры берут, и раз, в сердцах, сказала это в глаза Бестужеву), но, можно сказать, ее руками. Операция обставлялась так: Бестужев "закладывал" свой дом английскому консулу; "заем" был, разумеется, фиктивный, фактически деньги шли из секретных фондов Английского кабинета. Но императрице, улучив добрую минуту, обыкновенно за столом, после нескольких бокалов шампанского или венгерского, кто-нибудь из друзей канцлера докладывал, что тот дошел до крайней нужды - даже дом, где он живет, в сущности уже не его. Елизавета была женщина добрая, хотя и вспыльчивая; снести такой нищеты своего верного слуги она не могла, Кабинет получал приказание выдать Бестужеву потребную сумму на выкуп его дома. История умалчивает, получал ли что-нибудь из этой суммы английский консул, надобно думать, что он был бы крайне изумлен, если бы ему стали возвращать "долг". Бестужев же получал вдвойне и притом лояльность его была гарантирована настолько прочно, что в нее верили не только многие современники, но даже и профессора истории XIX века**.

Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
Просмотров: 474 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа