ирается в людях. Тело - ограниченное, ставшее, преходящее - служит выражением души. Но знатоку людей нужно также уметь понимать и те человеческие организации высокого стиля, которые называются мною культурами, нужно разбираться в выражении их лица, в их языке и манерах, подобно тому как это делается по отношению к отдельному человеку. Писать историю философски - значит писать ее так, как Шекспир писал свои трагедии отдельных личностей.
Физиогномика есть перенесенное в область духа искусство портрета. Дон Кихот, Вертер, Жюльен Сорель - портреты эпохи, Фауст же - портрет целой культуры. Естествоиспытатель, морфолог-систематик под портретом мира понимает задачу чистого подражания. Для живописца-ремесленника это равносильно "верности природе", "похожести", так как он, по существу, поступает совсем по-математически. Настоящий портрет в стиле Рембрандта всегда физиогномика, всегда история. Ряд его автопортретов не что иное, как автобиография, в истинно гетевском смысле этого слова. Так следует писать биографии великих культур. Сторона подражательная, работа историка-специалиста над датами и числами - только средство, не цель. К чертам лица истории принадлежит все, к чему до сих нор прилагались личные масштабы пользы и вреда, добра и зла, приятного и неприятного: как формы правления, так и формы хозяйства, битвы наравне с произведениями искусства, науки рядом с богами, математика вместе с моралью. Все вообще, что стало, все, что является, есть символ, выражение души. Он требует взгляда знатока людей, не подлежит подведению под закон, но может только ощущаться в своем значении. На этом - пути исследование достигает последней и высшей достоверности: "Все преходящее есть только символ".
Естествознанию можно научиться; историком нужно родиться. Историк руководится ощущением, он сразу понимает и проникает в то, чему не научиться, что ускользает от всякого намеренного воздействия и не подчинено воле, что редко обнаруживается во всей своей силе. Сколько угодно можно разлагать, определять, упорядочивать, отграничивать причину от действия. Это - работа; другой же вид постижения - творчество. Образ и закон, подобие и понятие, символ и формула предполагают совершенно различные средства познания. Их соотношение - соотношение жизни и смерти, созидания и разрушения. Рассудок, понятие, "познавая", умерщвляет. Он превращает познанное в недвижный предмет, доступный делению и измерению. Созерцание одушевляет. Оно включает единичную вещь в живое, непосредственно ощущаемое единство. Поэзия и историческое исследование родственны друг другу; такая же родственность существует между познанием и счетом. Но - как сказал однажды Геббель - "системы не есть плод воображения, а произведения искусства не являются результатом расчета, или, что то же самое, не производятся мышлением". Художник, подлинный историк, созерцает становящееся. Он еще раз переживает становление в чертах созерцаемого. Систематик, будь он физиком, дарвинистом или историком-прагматистом, познает то, что стало. Душа художника, подобно душе культуры, есть то, что жаждет осуществления, нечто целостное и совершенное, говоря на языке прежней философии,- микрокосм. Дух физика, позднейшее, более узкое и преходящее явление, принадлежит к наиболее зрелым стадиям культуры. Он тесно связан с появлением городов, где жизнь все больше и больше сжимается, и вместе с их исчезновением исчезает и он. Античная наука существовала только в период от ионийцев VI века и до эпохи римского владычества. Античных же художников мы видим во все время существования античной культуры.
Схема может и здесь служить для пояснения:
Если мы попытаемся выяснить принцип единства, лежащий в основе каждого из этих миров, то окажется, что математически упорядоченное познание-и чем более оно математично, тем решительнее - относится исключительно к настоящему. Картина мира, рисующаяся взору физика, есть то, что развертывается в каждый момент перед его чувствами. Наиболее замалчиваемая, но тем более незыблемая предпосылка всякого естествознания гласит, что природа для всех и во все времена одна и та же. Эксперимент "навсегда" решает дело. Подлинная история, однако, основывается на столь же твердом противоположном внутреннем чувстве. История в качестве своего органа требует с трудом поддающийся описанию вид внутреннего чувства, впечатления которого бесконечно изменчивы и тем самым не могут быть объединены в одном моменте времени. (О мнимом "времени" физики речь будет позже.) Картина истории - будь это история человечества, мира организмов, земли, системы неподвижных звезд - всегда дело памяти. И тут можно повторить уже сделанное выше различение, что "природа" - это картина мира, в которой память подчинена единству непосредственного чувственного восприятия, тогда как в "истории", напротив, память включает в себя чувственные впечатления. Памятью я называю здесь некоторую высшую способность, свойственную отнюдь не всякой душе и многим присущую лишь в незначительной степени, род силы воображения, который позволяет переживать каждое мгновение sub specie aeternitatis {с точки зрения вечности (латин.).}, постоянно относя его ко всему прошлому и будущему; она служит предпосылкой всякого рода обозримости в рефлексии, самопознания и сознания своей жизни. Памяти в этом смысле у античного человека не было,- следовательно, у него не было истории ни того, что в нем, ни того, что вокруг него ("Об истории судить может только тот, кто сам пережил историю". Гете). В античном сознании мира все прошлое вбиралось в мгновенность настоящего. Сравните в высшей степени "исторические" головы скульптур Наумбургского собора, портреты Дюрера и Рембрандта с эллинскими изображениями, хотя бы, например, с известными статуями Софокла. Первые рассказывают целую историю души; черты вторых ограничиваются выражением мгновенного внутреннего состояния. Они умалчивают обо всем, что в жизненном течении привело к такому состоянию,- если об этом вообще может быть речь у подлинного античного человека, который всегда есть нечто готовое и не подвержен никакому развитию.
Теперь возможно нахождение последних элементов исторического мира форм. Бесчисленные образы, в неисчерпаемом множестве всплывающие и исчезающие, удаляющиеся и снова возвращающиеся, отливающие тысячью красок и отсветов, сплетение, по-видимому, самой прихотливой случайности-в таком виде рисуется прежде всего картина всемирной истории, как она развертывается в своей целостности перед созерцающим духом. Но взор, глубже проникающий в сущность явлений, выделяет из этого произвола чистые формы, которые лежат в основе всего человеческого становления, глубоко скрытые и лишь с трудом освобождаемые от своего покрова.
Из всей картины общего мирового становления, как оно охватывается фаустовским взором, из становления звездных систем, становления земной коры, становления живых существ мы рассматриваем в настоящее время крайне незначительное морфологическое единство - "всемирную историю" в привычном значении этого слова, историю высшего человечества, с которою так мало считался Гете, обнимающую меньше чем 6 тысяч лет,- воздерживаясь от исследования глубокой проблемы симметрии всех этих образований. То, что придает смысл и содержание всему этому текучему миру форм и что до сих пор глубоко хоронилось под плохо понятой массой осязательных "дат" и "фактов", сводится к феномену великих культур. Только после того, как эти первичные формы будут усмотрены, почувствованы и выделены в их физиогномической, органической значительности, сущность истории, в противоположность сущности природы, может считаться понятой. Только с момента такого усмотрения и выделения может серьезно идти речь о философии истории. Только тогда окажутся доступными пониманию в их символическом значении каждый факт в исторической картине, каждая мысль, каждое искусство, каждая война, каждая личность, каждая эпоха; только тогда в истории будет усмотрена не простая сумма прошлого, без собственного, ей свойственного порядка и внутренней необходимости, но организм со строгим строением и полным смысла расчленением, в развитие которого случайное настоящее наблюдателя не вносит ничего от себя и будущее которого перестает быть лишенным формы и неопределимым.
Культуры суть организмы. История культуры-их биография. Предлежащая перед нами в своем историческом явлении-в образе воспоминания-история китайской или античной культуры есть морфологически точное соответствие истории отдельного человека, животного, дерева или цветка. Если нужно познать их структуру, то к нашим услугам давно выработанные методы сравнительной морфологии растений и животных3. Феномен отдельных, следующих друг за другом, вырастающих одна подле другой, соприкасающихся, заслоняющих и подавляющих друг друга культур исчерпывает все содержание истории. И если мы развернем перед нашим духовным взором все те образы, которые до сих пор спокойно лежали под поверхностью тривиальной "истории человечества", то нам удастся раскрыть тип, прообраз культуры, свободный от всего замутняющего и незначительного, лежащий, как идеал формы, в основе всех отдельных культур.
Я отличаю идею культуры, ее внутренние возможности, от ее чувственного явления в образе истории как выполненного осуществления. Это - отношение души к телу как ее выражению в области протяженного и ставшего. История культуры сводится к осуществлению возможностей. Осуществление равносильно концу. Так относится аполлоновская душа, идею которой иные из нас, может быть, в состоянии вновь пережить и прочувствовать, к своему пространственному развертыванию, к научно доступной "античности", изучением физиономии которой занимаются археолог, филолог, эстетик и историк.
Культура это - первофеномен всей прошлой и будущей всемирной истории. Глубокая и мало оцененная идея Гете, которую он усматривал в своей "живой природе" и постоянно полагал в основу всех своих морфологических изысканий, должна быть применена здесь в самом точном смысле как ко всем вполне созревшим, так и засохшим в своем цветении, полуразвившимся и заглушённым еще в зародыше образованиям человеческой истории. Здесь слово остается не за анализирующим рассудком, но за непосредственным мироощущением, наглядным представлением. "Величайшее, чего может достичь человек,- это изумление, и когда первофеномен повергает его в изумление, то он должен этим довольствоваться, большего ему нельзя получить и дальше идти незачем: здесь - предел". Первофеномен есть явление, в котором раскрывается перед глазами идея чистого становления. В облике всякого отдельного, случайно возникшего или вообще возможного растения Гете ясно усматривал своим духовным оком идею перворастения. Он ощущал здесь с полной отчетливостью смысл становления. При своем великом открытии "межчелюстной кости", которое одно только стоит всей работы Дарвина, он исходил из первофеномена типа позвоночного животного; в другой области отправной точкой для него были: геологический пласт, лист как первичная форма всех органов растения, метаморфоза растений как прообраз всего органического становления. "Тот же самый закон может быть применен и ко всем остальным живым существам",- писал он из Неаполя Гер деру, сообщая о своем открытии. Девятнадцатый век, век "истории", не понял его.
Первофеномен, как решительно подчеркивает это Гете, есть чистое созерцание идеи, а не познание понятия. Но всякое писание истории было до сих пор крайне неорганическим сочетанием объективных фактов и наблюдений, которое в лучшем случае вытекало из познавательного принципа, допускающего социальную или политическую и, во всяком случае, каузальную формулировку,- принципа, на самом деле заимствованного у естествознания, и притом у естествознания материалистического. Если не запутывались в туманных построениях в стиле Гегеля и Шеллинга, то занимались систематикой. Дарвинизм, со своими крайне массивными, крайне практическими "причинами" - так как в противном случае западноевропейский горожанин не признал бы их причинами действий,- в действительности является перенесением грубых приемов политической борьбы партий на явления в мире животных; но, с другой стороны, "экономические" принципы современных исторических исследований суть не что иное, как биологические, обратно заимствуемые у дарвинизма пошлости. Никогда еще не был серьезно поставлен вопрос о строгой и ясной физиогномике, точные методы которой еще должны быть найдены. Задача XX столетия как раз и заключается в том, чтобы обнажить структуру исторических организмов, отделить морфологически необходимое от случайного, расшифровать выражение всех исторических черт и добраться до последнего смысла этого немого языка.
До сих пор протекшая история необозрима. Примерами совершенно созревших образований, каждое из которых составляет тело достигшей внутреннего совершенства души, можно считать китайскую, вавилонскую, египетскую, индийскую, античную, арабскую, западную культуру и культуру майи. В процессе возникновения находится русская культура. Число не достигших зрелости культур незначительно; персидская, хеттская культура и культура Кечуа находятся среди них. Для понимания самого первофеномена они не имеют значения.
Необозримая масса человеческих существ, безбрежный поток, изливающийся из темного прошлого, оттуда, где наше чувство времени теряет свою упорядочивающую силу, а не знающая покоя фантазия - или страх - зачаровывает нас картиной геологических периодов, чтобы скрыть за ними никогда не разрешимую загадку (поток, устремляющийся в столь же темное бесконечное будущее),- вот что служит основой нашей картины человеческой истории. Однообразным прибоем волн бесчисленных поколений колышется широкая поверхность, серебрится зыбь. Мелькающие отсветы ведут по ней свой танец, замутняют ее зеркальную ясность, переливаются из одного в другой, сверкают и исчезают. Мы называем их родами, племенами, народами, расами. Они охватывают ряд поколений в ограниченных пределах исторический поверхности. Когда в них угасает формирующая сила,- а она весьма различна и заранее предопределяет различную устойчивость и пластичность этих феноменов,- угасают также физиогномические, языковые, духовные признаки и явление снова расплывается в хаосе поколений. Арийцы, монголы, германцы, кельты, парфяне, франки, карфагеняне, берберы, банту - вот имена крайне пестрых образований этого рода.
Но над этой поверхностью великие культуры вздымают свой величественный хоровод волн. Внезапно появляются они, раскидываются пышными линиями, сверкают, исчезают, и зеркальная поверхность воды снова пустынна и погружена в сон.
Культура рождается в тот момент, когда прерывается младенческий сон первобытного человечества и пробуждается - освобождается - великая душа: форма из бесформенного, ограниченное и переходящее из безграничного и пребывающего. Она расцветает на почве точно ограниченной местности и остается прикрепленной к ней наподобие растения. Культура умирает, когда ее душа осуществит всю совокупность своих возможностей, в виде народов, языков, религиозных учений, искусств, государств и наук, и вследствие этого снова возвращается в объятия первобытной души. Но ее живое бытие, та последовательность великих эпох, которая означает прогрессивное совершенствование в строгом смысле этого слова, есть напряженная, страстная борьба, внешняя - за утверждение власти идеи над силами хаоса и внутренняя - за утверждение ее власти над бессознательным, куда этот хаос, злобствуя, укрывается. Не один только художник преодолевает сопротивление материи и отстаивает идею против поглощения ее своей бессознательной стихией. Каждая культура стоит в глубоко символическом отношении к материи и пространству, в котором и при посредстве которого она стремится к реализации. Если цель достигнута и идея, то есть вся полнота внутренних возможностей, завершена и осуществлена вовне, то культура внезапно костенеет, она умирает, кровь останавливается в ее жилах. Силы ее надламываются - она становится цивилизацией. В таком виде она может существовать еще в течение столетий, подобно отжившему свой век великану в первобытном лесу, простирающему вокруг отсохшие ветви. Так было с Египтом, с Китаем, с Индией и с миром ислама. Так торчала исполинская по территории античная цивилизация императорской эпохи, с виду исполненная юношеской силы, заглушая собой молодую арабскую культуру Востока.
Таков смысл всех эпох заката в истории. Наиболее отчетливым по своим очертаниям является для нас "закат античности". Мы уже и теперь ясно ощущаем в себе и вокруг себя первые признаки того своеобразного, по своему течению и длительности аналогичного античному хода событий, что падает на первые столетия будущего тысячелетия и может быть назван "закатом Запада".
Всякая культура проходит через все возрасты отдельного человека. У каждой есть детство, юность, зрелые годы и старость. Юная, застенчивая, исполненная обетовании душа раскрывается в утренней свежести романского и готического стилей. Она наполняет собой фаустовский ландшафт, от Прованса трубадуров до Хильдесхайма и его епископа Бернварда. Здесь - дуновение весны. "В произведениях старонемецкой архитектуры,- говорит Гете,- мы видим замечательный расцвет. Кто непосредственно встречается с этим расцветом, тот может только удивляться; но тот, кто проникает в тайны внутренней жизни растения, в игру его сил, кто видит постепенное распускание цветка, тот смотрит на дело совсем по-другому, тот знает, что перед ним". Таким же детским языком говорит нам раннегомеровская дорика, древнехристианское, то есть раннеарабское, искусство и произведения начинающегося с IV династии египетского Древнего царства. Всюду здесь мифологическое мироощущение борется с темным и демоническим началом в себе самом и в природе как с началом греховным, с тем чтобы мало-помалу созреть до степени чистого и светлого выражения, наконец найденного и уясненного существования. Чем более культура приближается к своему зениту, тем мужественнее, жестче, властнее, насыщеннее становится ее наконец приобретший уверенность язык форм, тем определеннее ее чувство своей мощи, тем яснее ее черты. В раннюю пору все это еще смутно, запутанно, неуверенно, исполнено детского искания и страха одновременно. Посмотрите на орнаментику романских церковных порталов Саксонии и южной Франции. Вспомните о вазах дипилонского стиля. Теперь, в полном сознании зрелой творческой силы, в эпоху Сезостриса, Писистратидов, Юстиниана I, испанского мирового владычества Карла V, всякая деталь отделывается строго, размеренно, удивительно легко и непринужденно. Здесь достигнуты моменты ослепительного совершенства, моменты, когда были созданы голова Аменемхета III (гипсовый сфинкс из Таниса), свод Св. Софии, картины Тициана. Еще более поздними, нежными, хрупкими, проникнутыми сладостной печалью последних октябрьских дней являются Книдская Афродита и зала Персефоны Эрехтейона, арабески сарацинских подковообразных арок, дрезденский Цвингер, произведения Ватто и Моцарта. Наконец наступает старость, пыл души угасает, начинается период цивилизации. Иссякающая сила решается еще раз на большое творчество - на классицизм, который не чужд ни одной из угасающих культур, но успех достигается только наполовину; душа еще раз - в романтике - горестно вспоминает о поре своего детства. В заключение, усталая, разочарованная и охладевшая ко всему, она утрачивает радость бытия и мечтает - как это было во времена позднего Рима - после тысячелетнего пребывания на солнечном свете вернуться в тьму мистики первобытной души, в материнское лоно, в могилу. Вот причина очарования, которым в то время пользовались в умирающем Риме культы Исиды, Сераписа, Гора и Митры, те культы, которые породила только что пробудившаяся душа Востока в качестве наиболее раннего, призрачного и боязливого выражения своего бытия, обнаружив в них всю свежесть своей внутренней жизни.
Говорят о habitus растения, и под этим словом разумеют только ему присущий способ внешнего обнаружения, характер и стиль его проявлений в области уже сложившегося и протяженного - то, благодаря чему каждое растение в каждой своей части и на каждой ступени своего развития отличается от экземпляров всех других разновидностей. Я применяю это важное для физиогномики понятие к великим организмам истории и говорю о habitus индийской, египетской, античной культуры, истории или духовности. Неопределенное чувство этого habitus всегда лежало в основе понятия стиля, и теперь его нужно только уяснить и углубить, говоря о религиозном, духовном, политическом, социальном, экономическом стиле какой-либо культуры, вообще о стиле души. Этот habitus одаренного сознанием бытия, который у отдельного человека слагается из настроений, мыслей, жестов и действий, в бытии целых культур состоит из всей совокупности жизненных проявлений высшего порядка; он выражается, например, в предпочтении одних родов искусства (скульптуры и фресковой живописи у греков, контрапункта и живописи масляными красками у западноевропейцев) и решительном отклонении других (скульптуры у арабов); в склонности к эзотерике (Индия) или к общедоступности (античность), к живому слову (античность) или письму (Китай, Европа) как формам духовного общения; в типе государственных учреждений, системе денежного обращения и обычного права, Все великие деятели античности образуют - выражаясь математически - такую группу, душевный habitus которой совершенно отличен от habitus великих людей арабской или западной культур. Сравните Гете или Рафаэля с людьми античности, и тотчас же Гераклит, Софокл, Платон, Алкивиад, Фемистокл, Гораций, Тиберий окажутся родней друг другу. Любой мировой город античности, начиная от Сиракуз Гиерона вплоть до императорского Рима, является воплощением и наглядным выражением одного и того же чувства жизни по своему общему облику, устройству улиц, языку архитектуры частных и общественных зданий, типу площадей, переулков, дворов и фасадов, своим краскам, уличному шуму и толкотне, по своей ночной жизни,- всюду здесь он строго отличается от группы индийских, арабских и западных мировых городов. В завоеванной Гранаде еще долго чувствовалась душа арабских городов, которой живы Багдад и Каир, тогда как в Мадриде Филиппа II мы имеем те же самые физиогномические признаки современного уклада городской жизни, что и в Берлине, Лондоне и Париже. В каждой специфической черте заключена здесь высокая символика; вспомните о западноевропейской склонности к прямолинейным перспективам и убегающим вдаль улицам, примером чего может служить мощный рисунок Елисейских полей перед Лувром или площадь перед собором Петра, противоположностью чему являются почти умышленные запутанность и сдавленность Via Sacra, Forum Romanum и Акрополя, с их несимметрическим и бесперспективным расположением частей. Также городские постройки, инстинктивно ли, как это было в готике, или сознательно со времени Александра и Наполеона повторяют принцип лейбницевской математики бесконечного пространства и эвклидовской геометрии одиночного тела.
К habitus группы организмов относится также определенная продолжительность жизни и определенный темп развития. Эти понятия не могут отсутствовать в теории исторических структур. Такт античной жизни отличался от такта египетской и арабской культур. Можно говорить об andante эллинско-римского и об allegro con brio фаустовского духа. С понятием продолжительности жизни человека, орла, черепахи, дуба или пальмы связывается, совершенно независимо от всех случайностей судьбы каждого из этих существ, определенная ценность. Десятилетие жизни у всех людей - примерно однозначное протяжение времени, а метаморфоза насекомых в отдельных случаях происходит в течение определенного заранее, точно известного числа дней. Римляне связывали со своими понятиями pueritia, adolescentia, Juventus, virilitas, senectus {Соответственно: детство, отрочество, юность, зрелость, старость (латин.).} математически точное представление. Биология будущего, без сомнения, сделает отправным пунктом совершенно новой постановки проблем заранее определенную продолжительность жизни видов и подвидов - в противоположность дарвинизму и всецело изгнав причинную целесообразность из теории возникновения видов. Продолжительность поколения, безразлично каких существ, обладает почти что мистическим значением. Но эти соотношения имеют силу также и для всех культур в степени, о которой мы до сих пор даже и не подозревали. Каждая культура, каждая ранняя эпоха, каждый подъем и каждый упадок, каждая неизбежная их фаза имеют определенную, всегда одинаковую, всегда с выразительностью символа повторяющуюся продолжительность. В этой книге мы должны отказаться от мысли раскрыть этот мир таинственнейших связей, но красноречивые факты, с которыми не раз встретимся в дальнейшем изложении, раскроют все то, что здесь остается скрытым. Что означает господствующий во всех культурах пятидесятилетний период ритма политического, духовного и художественного творчества4? В основе здесь лежит душевное отношение деда к внуку5. О чем говорят трехсотлетние периоды готики, барокко, дорического и ионического стилей, великих математик, аттической пластики, искусства мозаики, контрапункта, галилеевской механики? Что означает идеальная продолжительность жизни каждой культуры в одно тысячелетие в сравнении с продолжительностью жизни отдельного человека, которому жить семьдесят лет?
Подобно тому как листья, цветы, ветви, плоды по своим внешним признакам, по форме и положению выражают жизнь растения, так жизнь культуры обнаруживается в этических, математических, политических и экономических образованиях. Чем, например, для индивидуальности Тете был ряд столь различных обнаружений, как "Фауст", теория цветов, "Рейнеке-Лис", "Тассо", "Вертер", "Путешествие в Италию", любовь к Фредерике, "Диван" и "Римские элегии",- тем для индивидуальности античности оказываются персидские войны, аттическая трагедия, полис, культ Диониса, тирания, ионическая колонна, геометрия Эвклида, сад Эпикура, римский легион, бои гладиаторов и "panem et circenses" императорской поры.
В этом смысле каждая сколько-нибудь значительная индивидуальность с глубочайшей необходимостью повторяет все фазы культуры, к которой она принадлежит. В каждом из нас просыпается внутренняя жизнь в тот решительный момент, с которого начинается сознание нами своего "Я",- момент, аналогичный моменту пробуждения души всякой культуры. Каждый из нас, западноевропейцев, в детстве переживает свою пору готики, свои соборы, замки и рыцарские романы. "Dieu le veut" {Здесь: "божья воля" (франц.).} крестовых походов - в своих мечтах и детских играх. У каждого греческого юноши была своя гомеровская эпоха и свой Марафон. В "Вертере" Тете, картине эпохи, знакомой каждому фаустовскому, но чуждой античному человеку, еще раз всплывает эпоха Петрарки и миннезанга. Гете, набрасывающий "Фауста", был Парсифалем; окончив первую часть, он превратился в Гамлета. Во второй же части он стал космополитом XIX столетия, постигшим Байрона. Даже старость, вздорные и бесплодные столетия позднего эллинизма, "вторая молодость" усталой, пресыщенной интеллигенции может изучаться на примере многих великих старцев греческого мира. В "Вакханках" Еврипида предвосхищается многое из жизненных настроений, в платоновском "Тимее" - из религиозного синкретизма императорской эпохи. Вторая часть "Фауста" Гёте и "Парсифаль" Вагнера учат нас тому, какой образ примет наша душа в ближайшие, последние столетия.
Под гомологией органов биология понимает морфологическую равнозначность в противоположность аналогии органов, выражающей равнозначность функции. Это важное и в дальнейшем столь плодотворное понятие зародилось у Гете и привело его к открытию "межчелюстной кости" у человека; Оуэн облек это открытие в строго научную форму. Также и это понятие я ввожу в состав исторического метода.
Известно, что каждой части человеческого черепа у всех позвоночных, вплоть до рыб, точно соответствует определенная часть их скелета; что плавники рыб и лапы, крылья, руки обитающих на суше позвоночных суть гомологичные органы, хотя бы даже они утратили малейшую видимость сходства. Гомологичны легкие обитающих на суше животных и плавательный пузырь рыб; аналогичны по своему употреблению легкие и жабры6. Здесь обнаруживается углубленная, приобретаемая путем самого строгого вышколивания наблюдательной способности морфологическая проницательность, которая совершенно не свойственна современному историческому исследованию, с его поверхностными сравнениями Христа и Будды, Цезаря и Валленштейна, государственного раздробления Германии и Древней Греции. Сравнивают архитектуру поздней античности с барокко, Архимеда с Галилеем, Веймар с Флоренцией. В XVIiп столетии была в ходу остроумная морфология, в которой устанавливалась генетическая связь львиного хвоста с коронкой пальмы, шеи лебедя со стеблем лука. На дальнейших страницах этой книги обнаружится, какие огромные перспективы раскрываются перед историческим взглядом, раз только понят и выработан этот углубленный метод рассмотрения исторических явлений. В качестве гомологических образований назовем для примера хотя бы уже часто упоминавшуюся греческую пластику и северную инструментальную музыку, пирамиды TV династии и готические соборы, индийский буддизм и римский стоицизм (буддизм и христианство даже не аналогичны), походы Александра и Наполеона (не Цезаря), время Перикла и эпоху регентства (кардинал Флери), эпохи Плотина и Данте. Гомологичны дионисовское движение и Возрождение; аналогичны дионисовское движение и Реформация. Для нас - это верно почувствовал Ницше - Вагнер подводит итог Новому времени. Следовательно, для античного Нового времени, для античных городских душ и городских нервов должно существовать нечто соответствующее. Им является пергамское искусство. Таблицы, приложенные к книге, дают предварительное понятие о плодотворности этого взгляда (см. с. 287 и далее).
Из гомологии исторических феноменов тотчас же вытекает совершенно новое понятие. Я называю одновременным два исторических факта, из которых каждый занимает в своей культуре относительно то же самое положение и, следовательно, имеет совершенно одинаковое значение. Мною была показана конгруэнтность развития античной и западной математики. Это типичный случай. В этом смысле мы, следовательно, вправе считать современниками Пифагора и Декарта, Платона и Лапласа, Архимеда и Гаусса. Одновременно возникает ионический стиль и барокко. Современниками друг другу приходятся Полигнот и Рембрандт, Поликлет и Бах. Одновременными являются во всех культурах моменты метаморфозы их в цивилизации. В античности эта эпоха связана с именами Филиппа и Александра; в Западной Европе гомологичными событиями являются революция и Наполеон. Если мы станем рассматривать - здесь предвосхищаются основные выводы второй части - экономическое и рассудочное настроение, господствовавшее в больших городах Греции после Анталкидова мира 386 года; если мы обратим внимание на опустошительные перевороты, учиненные неимущими, которые в Аргосе (370) избили до смерти на улицах всех богатых,- мы получим картину, совершенно соответствующую состоянию французского общества после Парижского мира (1763). Вольтер, Руссо, Мирабо, Бомарше - современники Сократа, Аристофана, Гиппона и Исократа. В обоих случаях начинается цивилизация. То же просветительное настроение и то же разрушение всех традиций, те же штурмы Бастилии, массовые казни, комитеты общественного спасения, те же политические утопии у Платона, Ксенофонта, Аристотеля, с одной стороны, у Руссо, Канта, Фихте и Сен-Симона - с другой; те же мечтания о естественном праве, общественном договоре, свободе и равенстве, вплоть до требований черного передела и общности имущества (Гиппон, Бабеф), и, вконец, та же покорность и упование на вырастающий из демократии наполеонизм, как у Платона, так и у Руссо и Сен-Симона. Государственный переворот Наполеона был не первым из предполагавшихся, не первым, на который решились, но первым удавшимся переворотом. Античные "ставленники солдат" начинаются еще со времен Дионисия Сиракузского (405), Ясона из Фер (374), Мавсола Галикарнасекого (353). Филипп Македонский только воспринял их замыслы. Четвертое столетие, начавшееся Алкивиадом, в котором многое напоминает империалистическое честолюбие Мирабо, Наполеона и Байрона, и закончившееся Александром, служит точным отображением времени от 1750-1850 годов, когда с глубокой логичностью следуют друг за другом "общественный договор", Робеспьер, Наполеон, народные армии и социализм, тогда как в глубине картины Рим и Пруссия готовятся к своей всемирно-исторической роли. Что Александр покорил персидское царство и что Наполеону не удалась борьба с его единственным противником, английской системой,- это в известном смысле случайности, поверхностные явления эпохи, тенденции частной жизни широкого размаха, под которыми в обоих случаях скрывался один и тот же рок, одна и та же неизбежность. Если мы подвинемся на столетие дальше, то снова повторится гомология двух "одновременных" эпох. Одна из них (также и здесь мы забегаем вперед)- время Ганнибала, другая - годы мировой войны. Что в первом случае дело решало вмешательство человека, не принадлежащего к античной культуре (но ведь таково именно отношение России к Европе), это случайность. Назначение Ганнибала - дать внутреннее завершение общим судьбам античности. Битва при Заме переносит центр тяжести античности из Греции в Рим. Соответствующий смысл современной эпохи, к которой мы сейчас принадлежим, будет изложен позже.
Я надеюсь доказать, что все без исключения великие творения и формы религии, искусства, политики, общественной жизни, хозяйства и науки возникают, завершаются и угасают во всех культурах одновременно; что внутренней структуре каждой из них вполне соответствует внутренняя структура всех остальных; что нет ни одного явления глубокого физиогномического значения в историческом образе одной культуры, которое не находило бы себе отражения, и притом в строго определенной форме и на точно установленном месте, в остальных культурах. Во всяком случае, для уразумения такой морфлогической тождественности двух явлений требуется совсем иная степень углубления и независимости от видимости переднего плана, чем та, которая до сих пор была свойственна историкам: ведь им и не снилось искать соответствий между протестантством и распространением культа Диониса, между английским пуританизмом на Западе и исламом в арабском мире.
С этой точки зрения для нас открывается возможность поставить себе задачу, которая по смелости своих притязаний оставляет далеко позади себя все до сих пор производившиеся исторические исследования, которые, в сущности, ограничивались тем, что располагали в последовательном порядке прошлые события, поскольку они были известны. Мы можем не ограничиваться настоящим как пределом исследования, но также определять еще не наступившие фазы истории по их типу, темпу, смыслу и результату; мы можем реконструировать давно погибшие и неизвестные эпохи, даже целые культуры прошлого при помощи морфологических соотношений (этот метод исследования нельзя не признать сходным с методом палеонтологии, могущей в настоящее время на основании одного осколка черепа давать широкие и точные указания о всем скелете и о принадлежности данного экземпляра к определенному виду).
Если только обладать физиогномическим тактом, то вполне возможно вновь восстанавливать органические черты исторической картины целых столетий на основании разрозненных деталей орнаментики, архитектуры, шрифта, политических, экономических и религиозных памятников; возможно, например, на основании частностей языка, форм искусства разгадать современный им государственный строй, на основании математических принципов прочитать характер соответствующей экономики. Это подлинно гетевский метод, основывающийся на гетевской идее о первофеномене: он применяется в ограниченной области сравнительной анатомии животных и растений, но может быть расширен на всю область истории в такой степени, о которой до сих пор и не помышляли.
II. ИДЕЯ СУДЬБЫ И ПРИНЦИП ПРИЧИННОСТИ
Этот ход мыслей позволяет нам наконец бросить взгляд на ту противоположность, которая является ключом к разрешению одной из самых древних и величайших проблем человечества; разрешение ее только теперь становится возможным, поскольку вообще можно вкладывать смысл в слова "разрешение проблемы". Я разумею противоположность идеи судьбы и принципа причинности - противоположность, которая никогда до сих пор не была познана в своей глубокой, построяющей мир необходимости.
Кто вообще понимает, что душу можно определить как идею существования, тот также ощутит, сколь родственна ей достоверность судьбы и насколько сама жизнь, названная мною формой осуществления возможного, должна чувствоваться в своей направленности, подчиненности судьбе: смутно и боязливо - первобытным человеком, ясно - человеком высших культур, в виде мировоззрения, которое во всяком случае может быть выражено только посредством искусства и религии, а не посредством доказательств и понятий.
Всякий более или менее развитый язык обладает рядом слов, обозначающих некоторую глубокую тайну: участь, рок, случай, совпадение, предназначение. Никакая гипотеза, никакая наука не может постичь того, что мы чувствуем, когда погружаемся в смысл и звуки этих слов. Это - символы, а не понятия. Здесь центр тяжести той картины мира, которую я назвал историей в отличие от природы. Идея судьбы требует жизненного опыта, а не опыта науки, глубинности, а не остроты познания. Существует логика органического, логика жизни в противоположность логике неорганического и застывшего. Существует логика направленности в противоположность логике протяженности. С ней нечего делать систематику вроде Канта и Шопенгауэра. Они умеют говорить о суждении, восприятии, внимании и воспоминании, но они умалчивают о том, что заключено в словах: надежда, счастье, отчаяние, раскаяние, преданность, упорство. Кто здесь, в живом, ищет оснований и следствий и считает, что интимное знание смысла жизни равнозначно фатализму и предопределению, тот не понимает, о чем идет речь, тот смешивает переживание с познанным и доступным познанию. Причинность рассудочна, законосообразна, выразима в слове, она служит формой внешнего интеллектуального опыта. Судьбой же называется недоступная описанию внутренняя уверенность. Сущность причинного уясняется при помощи физической или гносеологической системы, при помощи чисел, при помощи разложения на понятия. Идею судьбы можно изобразить только художественными средствами - при помощи портрета, трагедии, музыки. В первом случае требуется расчленение, во втором - творчество. Судьба относится к жизни, причинность же - к смерти.
В идее судьбы обнаруживается искание души, ее жажда света, стремление подняться, получить завершение и выполнить свое назначение. Нет человека, которому она была бы совершенно незнакома, и только поздний человек больших городов, со своей приверженностью к фактам и властью своего механизирующего рассудка над внутренней жизнью, теряет ее из виду; но приходит пора, и она встает перед ним с ужасающей ясностью, попирая всю поверхностную причинную связь между явлениями. Ибо принцип причинности - явление позднее, редкостное; он - надежное и в некотором роде искусственное достояние только энергетического интеллекта высших культур. В нем чувствуется страх перед миром. Он заклинает демоническое необходимостью причинных связей и их постоянной значимостью, которая косно и бездушно простирается на всю физическую картину мира. Причинность покрывается понятием закона. Существуют только законы причинности. Но если в причинности, как это установлено Кантом, находит себе выражение необходимость бодрствующего мышления, форма его восприимчивости мира, то слова "судьба", "стечение обстоятельств", "назначение" означают необходимость жизни. Действительная история знает судьбу, но не законы. Между организмом и механизмом лежит непереходимая пропасть. Вот почему так трудно выразить здесь свою мысль в понятной форме. Ибо уже попытка выяснить путем слов различие двух миров незаметно уводит от жизни в сферу причинного. Сам язык каузален по структуре. Объясняя, он механизирует.
Кто расчленяет элемент мира ощущений, познавая его, усваивая посредством причинного опыта, истолковывая его при помощи связи с механическим целым; кто таким образом подчиняет все живое становление законченному и окаменевшему,- тот с необходимостью обозревает всю совокупность бытия в перспективе причины и действия, где нет внутренней направленности, нет никакой тайны. Здесь властвуют "категории рассудка", которые Кант по праву считал действующими a priori, формы точного познания, порождающие поверхностный мир, систему природы, это отражение духа. Но кто, подобно Гете, подобно вообще всякому человеку в известные минуты его существования, смотрит на окружающий мир как на живое существо, ощущает ставшее как становление, срывает с мира маску причинности, для того время внезапно перестает быть загадкой, понятием, измерением, но превращается в нечто внутреннее, достоверное, в самое судьбу; его направленность, его необратимость, его жизненность предстают как смысл исторического взгляда на мир. Судьба и причинность относятся друг к другу как время и пространство.
Таким образом, в двух возможных построениях мира - не следует при этом забывать, что они представляют собой крайние полосы шкалы бесчисленных индивидуальных "миров",- в истории и в природе, в физиогномике всякого становления и в системе всего ставшего, господствует или судьба, или причинность. Они отличаются друг от друга, как чувство жизни и форма познания. И судьба и причинность служат исходным пунктом построения совершенного, замкнутого в себе, но не единственного мира.
Но становление лежит в основе ставшего и, следовательно, внутренне достоверное чувство судьбы - в основе понятия причины и действия. Причинность - если можно так выразиться - есть ставшая, осуществившаяся, застывшая в форме рассудка судьба. Сама же судьба, оставленная без внимания творцами рассудочных систем мира, подобными, например, Канту, который своими абстракциями не был в состоянии прикоснуться к жизни,- сама судьба лежит по ту сторону и вне всякой постигаемой в понятиях природы. Но, будучи первоначальною, лишь она дает мертвому и косному принципу причины и действия (историческую) возможность проявиться в высокоразвитых культурах в качестве духовной формы мира. Существование античной души составляет условие для возникновения физики Демокрита, а существование фаустовской - для механики Ньютона. Мы можем очень хорошо представить себе обе культуры без естествознания собственного стиля, но невозможно представить обеих систем естествознания иначе как на основе указанных культур.
В этом новое доказательство правильности антагонизма между историей и природой. Здесь раскрывается, каким образом они как картины мира включаются друг в друга и как одна подчиняет другую. Раз мы предположили, что "история" является эмоциональным миропониманием, которое подчиняет ставшее становлению, протяженность - времени, в таком случае эта точка зрения должна быть распространена и на природу. В самом деле, для человека с историческим складом мыслей существует только история физики. Все системы физики не кажутся ему больше правильными или неправильными, но рассматриваются исторически и психологически, представляются обусловленными характером эпохи, более или менее полно его изображающими. Даже прирожденный физик, давая во введении к своей книге беглый исторический очерк своей науки, призывает на мгновение "другой мир" и внезапно получает такое ощущение, как будто им незаметно поставлен под вопрос самый фундамент его науки - постулат единой и неизменной истины. Если бы его природа была действительной природой, то не могло бы быть никакой истории систем. Но физик говорит даже о судьбе проблемы. И обратно: если "природа" есть такое понимание мира, которое стремится рассудочно приобщить становление ставшему и уподобляет, следовательно, живую направленность мертвой протяженности (здесь источник проблемы движения и здесь же объяснение ее неразрешимости), то история в лучшем случае может составлять только главу теории познания; в самом деле, ее так именно трактовал бы Кант, если бы он, что еще характернее, вовсе не забыл о ней в своей системе знания. Для него, как и для каждого прирожденного систематика, природа была единственным миром; говоря о времени и не замечая его направленности и необратимости, Кант выдает, что он разумел природу и не подозревал о возможности другого мира, мира истории, который для него, пожалуй, действительно был невозможен.
Однако причинность не имеет никакого отношения к времени. Эти слова кажутся в настоящее время чудовищным парадоксом, особенно по отношению к миру кантианцев, которые не подозревают, насколько сами они парадоксальны. Уяснив себе, что двойная личина изначального чувства души - искания мира и страх перед ним - означает утверждение или отрицание бодрствующего бытия и раскрывающихся в нем чуждых стихий, поняв, что страх есть противодействие более первоначальному, более детскому чувству искания, что он вырос из него, сложился и созрел в связи с ним,- мы поймем также противоположность направленности и протяжения с их темной связью с жизнью и смертью. В существе протяженности заключено отрицание направленности. Пространство противоречит времени, хотя время предшествует ему и лежит в его основе. Такой же приоритет по праву принадлежит судьбе. У нас прежде возникает идея судьбы и только затем, из противодействия ей, из страха, рождается принцип причинности как попытка рассудка предотвратить, победить неизбежный конец - смерть; с помощью этого принципа страх перед жизнью стремится оградить себя от судьбы, построяя наперекор судьбе другой мир. Окутывая чувственную поверхность явлений паутиной причины и действия, страх создает фантастический образ длительности. Эта тенденция лежит в основе чувства, знакомого всем зрелым культурам: знание - сила. Это изречение подразумевает власть над судьбой. Ученый, погрузившийся в абстракции, естествоиспытатель, мыслитель-систематик, все духовное существо которого находит себе опору в принципе причинности, есть позднее явление, явление ненависти к силе судьбы, непостижимого. "Чистый разум" отрицает все возможности, кроме себя. Отсюда вечная вражда строгого мышления и искусства высокого стиля. Первое ищет опоры, второе есть жертвенный акт. Такой человек, как Кант, всегда будет чувствовать свое превосходство над Бетховеном - превосходство взрослого человека над ребенком,- но у него не найдется возражений, если Бетховен отвергнет "Критику чистого разума" как жалкий способ рассмотрения мира. Фальшивое понятие телеологии, эта бессмыслица из бессмыслиц в пределах чистой науки, означает не что иное, как попытку зача