истрат, здравствуй! Что ты?
Бурмистр. Да так, ничего-с, доложить только пришел: Ананий Яковлев там
из Питера сошел.
Чеглов. Да, знаю! Ну что же?
Бурмистр (почесав голову). Оченно уж безобразничает. Баба-то со мной
пришла: урвалась как-то...
Чеглов. Ах да, позови ее... (Хватает себя за голову.) Господи боже мой!
Бурмистр (наклоняя голову за двери). Ступайте!.. Что? Да ничего,
полноте!
Чеглов. Что она?
Бурмистр. Робеет войти-то... "Чужой, говорит, господин тут".
Чеглов. Ничего, Лиза, поди!.. Это брат мой: он все знает.
Золотилов. Не стыдись, любезная, не стыдись... Люди свои.
Лизавета робко показывается.
Чеглов (дотрагиваясь до ее плеча). Ну, поди, садись!.. Что твой злодей?
Лизавета (садясь и опуская руки). Что, барин? Известно что!
Чеглов. Что же такое?
Лизавета. Собирается тиранить. Пропала, значит, моя головушка совсем
как есть!
Чеглов. Говорила ли ты ему на меня, что я во всем виноват?
Лизавета. Говорила... пытала ему по вашим словам лгать, так разве верит
тому?
Золотилов (Лизавете). Каким же это образом он тиранить тебя хочет?
(Чеглову.) Elle est tres jolie*.
______________
* Она очень красива (франц.).
Лизавета. Не знаю, судырь... Только то, что оченно опасно, теперь
третью ноченьку вот не спим: как лютый змей сидит да глядит мне в лицо,
словно умертвить меня собирается, - оченно опасно!
Чеглов. Это ужасно, ужасно!
Бурмистр. Как же это может он сделать? Владимирка-то у нас указана про
всех этаких, - знает то.
Лизавета. Что ему то?.. Кабы он был человек легкий: сорвал с своего
сердца, да и забыл про то; а он теперь, коли против какого человека гнев
имеет, так он у него, как крапива садовая, с каждым часом и днем растет да
пуще жжется.
Золотилов. Скотина какая, скажите!
Чеглов разводит только руками.
Бурмистр. Это доподлинно так-с: человек ехидный!.. У нас и вообще народ
грубый и супротивный, а он первый на то из всех них. Какой-нибудь год тогда
в деревне жил, так хоть бросай я свою должность: на миру слова не давал мне
сказать; все чтоб его слушались и по его делали.
Лизавета. Теперь главное то, барин, пужает он меня, что в Питер меня и
с младенцем увезти ладит; а пошто мы ему?.. Чтобы мученья да притесненья
терпеть от него!
Чеглов (закидывая голову назад). Нет, я не допущу этого; суди меня бог,
а я не допущу того!
Лизавета. А мне его ничего не жаль; он теперь говорит, что я ему хуже
дохлой собаки стала, то забываючи, что как под венец еще нас везли, так он,
може, был для меня таким. По сиротству да по бедности нашей сговорили да
скрутили, словно живую в землю закопали, и вся теперь ваша воля, барин: не
жить мне ни с ним, ни при нем... Какая я теперь ему мужнина жена?..
(Начинает плакать.)
Бурмистр. Никогда он, коли паспорта выдано не будет, не может увезти ни
тебя, ни сына. Что тебе этим хоша бы себя и барина тревожить. За беглых, что
ли, он вас предоставить хочет? Вот тут другой помещик сидит, и тот тебе то
же скажет.
Золотилов (Лизавете). Разумеется, не может, и посмотри: какие у тебя
славные глаза, а ты плачешь и натрудняешь их.
Лизавета. Ой, судырь, до глаз ли теперь!.. Какая уж их красота, как,
может, в постелю ложимшись и по утру встаючи, только и есть, что слезами
обливаешься: другие вон бабы, что хошь, кажись, не потворится над ними,
словно не чувствуют того, а я сама человек не переносливый: изныла всей
своей душенькой с самой встречи с ним... Что-что хожу на свете белом, словно
шальная... Подвалит под сердце - вздохнуть не сможешь, точно смерть твоя
пришла!.. (Продолжает истерически рыдать.)
Чеглов (подходя и беря ее за руку). Послушай, не плачь, бога ради.
Лизавета. Как, барин, не плакать-то? Его теперь одно намеренье, чтобы
как ни на есть, а отлучить меня от вас и при себе держать, а я не хочу
того... Не желаю... не хочу! Он мне теперь, бог знает, супротивней чего
выходит: хоша бы и на худое тогда шла всамотко не из-под страху какого, -
разве вы у нас такой? Может, как вы еще молоденьким-то сюда приезжали, так я
заглядывалась и засматривалась на вас, и сколь много теперь всем сердцем
своим пристрастна к вам и жалею вас, сказать того не могу, и мое такое
теперь намеренье, барин... пускай там, как собирается: ножом, что ли, режет
меня али в реке топит, а мне либо около вас жить, либо совсем не быть на
белом свете: как хотите, так и делайте то!
Чеглов. Знаю все, милая моя, все знаю... Но я, видишь ли, я
ничтожнейшее существо, я подлец! Господи, пошли мне смерть!.. (Всплескивает
руками и начинает в отчаянии ходить по комнате.)
Лизавета смотрит на него с испугом.
Золотилов (Чеглову). Чтой-то, помилуй, братец: будь же хоть
сколько-нибудь мужчиной!.. Смешно, наконец, на тебя смотреть.
Бурмистр (пожимая плечами). Седьмой десяток теперь живу на свете, а
таких господ не привидывал, ей-богу: мучают, терзают себя из-за
какого-нибудь мужика - дурака необразованного. Ежели позвать его теперь
сюда, так я его при вас двумя словами обрезонлю. Вы сами теперь, Сергей
Васильич, помещик и изволите знать, что мужику коли дать поблажку, так он
возьмет ее вдвое. Что ему так оченно в зубы-то смотреть?.. Досконально
объяснить ему все, что следует, и баста: должен слушаться, что приказывают.
Золотилов (пожимая плечами). Ей-богу не знаю... Конечно, уж если так,
так лучше с ним прямо говорить... Как только это для нее будет?
Лизавета. А что мне, судырь, таиться перед ним?.. Не желаю я того; а
что тоже, может, что не молвит Калистрат Григорьич, коли барин сами ему
поговорят, так он и поиспужается маненько.
Чеглов. Извольте, я готов... Я переговорю с ним совершенно откровенно.
Сейчас же позовите его. Позови его, Калистрат.
Бурмистр. Слушаюсь; ее-то, по первоначалу, надо убрать. Подите к
старухе моей, скажите, чтоб она сбегала и послала его сюда, а сами хошь у
нас там, что ли, поспрятайтесь.
Лизавета (вставая). Пробегу задами-то, не увидит. Прощайте, голубчик
барин!.. (Целует Чеглова и идет, но у дверей приостанавливается.) Я, может,
ужотатка, как за коровами пойду, так зайду сюда; а то не утерпит без того
сердце мое.
Чеглов. Ну да, хорошо.
Лизавета (Золотилову). Прощайте и вы, судырь.
Золотилов. Прощай, прощай, моя милая.
Золотилов (Чеглову). Elle est tres jolie, vraiment*... Что же, однако,
вы с этим господином говорить будете?
______________
* Она действительно очень красива... (франц.).
Бурмистр. Говорить с ним то, что, во-первых, он на деньгу человек
жадный: стоит теперь ему сказать, что барин отпускает его без оброка и там,
ежели милость еще господская будет... так как они насчет покосу у нас все
оченно маются, - покосу ему в Филинской нашей даче отвести, значит, и ступай
с богом в Питер, - распоряжайся собой как знаешь! А что насчет теперь
хозяйки... Так как у ней ребенок есть... барин не желает, чтобы он куда
отлучен был от него... и кто теперь, выходит, окромя матери, может быть
приставлен к своему дитю, и каким же манером ему брать ее с собой, -
невозможно-с!
Чеглов (с досадою перебивая его). Знаю я, любезный, без твоих советов,
как говорить.
Бурмистр (в свою очередь перебивая его). Мало, судырь, знаете, извините
меня на том; оченно мало знаете все эти порядки!.. (Обращаясь к Золотилову.)
Вот вы, Сергей Васильич, братец теперь ихней, может, не поговорите ли им, да
не посоветуете ли: теперь, через эту ихнюю самую доброту, так у нас вотчина
распущена, что хошь махни рукой: баба какая придет, притворится хилой да
хворой: "Ай, батюшко, родиминькой, уволь от заделья!.." - "Ступай, матушка,
будь слободна на всю жизнь...", - того не знаючи, что вон и медведи
представляют в шутку, как оне на заделье идут, а с заделья бегут. Мужик
какой-нибудь, шельма, пьяница, без креста из Питера сойдет: вместо того,
чтобы с него втрое спросить за провинность... "Дать, говорит, ему льготу на
два года: пускай поправляется".
Золотилов. Это значит прямо баловать народ!
Бурмистр. Да как же, судырь, не баловать, помилуйте! Дворня теперь
тоже: то папенькин камердинер, значит, и все семейство его палец о палец не
ударит, то маменькина ключница, и той семья на том же положеньи. Я сам,
господи, одному старому господину моему служил без году пятьдесят годов, да
что ж из того?.. Должен, сколько только сил наших хватает, служить: и сам я,
и жена-старуха, и сын али дочь, в какую только должность назначат! Верный
раб, и по святому писанию, не жалеет живота своего для господина.
Лакей (входя). Ананий Яковлев там пришел: спрашивать, что ли, вы
изволили его.
Чеглов. Зови!..
Лакей уходит.
Чеглов (Золотилову). Я просил бы тебя, Сергей Васильич, выйти.
Золотилов. Уйду, не беспокойся!.. (Идет, но приостанавливается.) Зачем
же водку-то пить!.. (Пожав плечами, уходит.)
Из других дверей входит Ананий Яковлев.
Чеглов, бурмистр и Ананий Яковлев.
Чеглов. Здравствуй, Ананий.
Ананий Яковлев (молча кланяется и кладет на стол деньги). Оброк-с!
Чеглов. Не хлопочи!.. (Помолчав.) Хорошо нынче торговал?
Ананий Яковлев. Была торговля-с!
Чеглов. Все по дачам?
Ананий Яковлев. По дачам летом только-с.
Бурмистр. Им в Питере хорошо: денег, значит, много... пища тоже все
хорошая, трактирная... вина вволю... раскуражил сейчас сам себя и к барышням
поехал; бабы деревенские и наплевать, значит, выходит... Хорошо тамотка,
живал я тоже, - помню еще маненичко!
Ананий Яковлев. У кого блажь в голове сидит, так тому и здесь хорошо:
может, ни с одного праздника не вернется, не нарезамшись, а заботливому
человеку и в Питере не до гульбы.
Чеглов (стремительно). Дело в том, Ананий, я призвал тебя потолковать:
наши отношения, в которых мы теперь стоим с тобой, ты, вероятно, знаешь, и
первая просьба моя: забудь, что я тебе господин и будь совершенно со мной
откровенен. Как всех я вас, а тем больше тебя понимаю, Калистрат Григорьев
может засвидетельствовать.
Бурмистр. Всегда и каждому могу засвидетельствовать; а он и сам мужик
умный; может рассудить ваши слова милостивые.
Ананий Яковлев. Что мне тут рассуждать, коли я ничего не понимаю и,
может, понимать того не хочу, к чему теперича один пустой этот разговор идти
может... Нечего мне тут понимать!
Чеглов. Разговор этот, рано ли, поздно ли, должен был бы прийти к тому,
и я опять тебе повторяю, что считай меня в этом случае совершенно за равного
себе, и если я тебя обидел, то требуй какое хочешь удовлетворение! Будь то
деньгами, и я сейчас перезакладываю именье и отдам тебе все, что мне
выдадут...
Ананий Яковлев (после некоторого молчания). Я хотя, судырь, и простой
мужик, как вы, может, меня понимаете; однакоже чести моей не продавал ни за
большие деньги, ни за малые, и разговора того, может, и с глазу на глаз
иметь с вами стыдился, а вы еще меня при третьем человеке в краску вводите:
так господину делать нехорошо...
Чеглов. Третий человек тут ничего не значит, это один только ложный
стыд.
Бурмистр. Чем же я те тут поперек горла стал: коли господин мне доверье
делает, как же ты можешь лишать меня того.
Ананий Яковлев. Всегда могу! Я, хоша и когда-нибудь, немного вам
разговаривать давал: забыли, может, чай, межевку-то, как вы с пьяницей
землемером, за штоф какой-нибудь водки французской, всю вотчину было
продали, - барин-то неизвестен про то! А что теперешнее дело мое, коли на то
пошло, оно паче касается меня, чем самого господина, и я завсегда вам рот
зажму.
Бурмистр. К какому слову ты тут межевку-то приплел? Что ты мне тем
тычешь в глаза? Коли ты знал, дляче же ты в те поры барину не докладывал?
Только на миру вы, видно, горло-то переедать люты, а тут, как самому
пришло... узлом, так и на других давай сворачивать... Что я в твоем деле
причинен?
Ананий Яковлев. Знаю я.
Бурмистр. Знаешь?.. Да!
Чеглов (перебивая его). Молчи, Калистрат! Дело в том теперь, Ананий, я
человек прямой и решился с тобой действовать совершенно откровенно; ты,
говорят, хочешь взять с собой в Петербург жену и ребенка?
Ананий Яковлев (побледнев еще более). Ежели, судырь, вам уж, значит,
доложено и про то, так тем паче я имею на то мое беспременное намеренье.
Чеглов. А ежели это именно одно, чего я не могу позволить тебе сделать!
Ананий Яковлев. Никак нет-с. Когда я, значит, за себя и за жену оброк,
хоша бы двойной, предоставлю, кто ж мне может препятствовать в том?..
Чеглов (ударив себя в грудь). Я! Слышишь ли, Ананий, я! И тем больше
считаю себя вправе это сделать потому что жена твоя не любит тебя.
Ананий Яковлев. Это уж, судырь, мое дело заставить там ее али нет
полюбить себя.
Чеглов. А мое дело не допустить тебя ни до чего... ни до иоты...
Скрываться теперь нечего, и она, бедная, даже не желает того. Тут, видит
бог, не только что тени какого-нибудь насилья, за которое я убил бы себя, но
даже простой хитрости не было употреблено, а было делом одной только любви:
будь твоя жена барыня, крестьянка, купчиха, герцогиня, все равно... И если в
тебе оскорблено чувство любви, чувство ревности, вытянем тогда друг друга на
барьер и станем стреляться: другого выхода я не вижу из нашего положения.
Ананий Яковлев. Ваши слова, судырь, я за один только смех принять могу:
наша кровь супротив господской ничего не стоящая, мы наказанье только
потерпеть за то можем.
Чеглов. Отчего ж? Нисколько. Ты будешь прав, как муж, я прав... Пойми
ты, Ананий, у меня тут ребенок, он мой, а не твой, и, наконец, даю тебе
клятву в том, что жена твоя не будет больше моей любовницей, она будет
только матерью моего ребенка - только! Но оставить в твоей власти эти два
дорогие для меня существа я не могу, понимаешь ли ты, я не могу!
Ананий Яковлев. Коли теперича жена моя, и ребенок, значит, мой. Бог
соединил, человек разве разлучает? Кто ж может сделать то?
Чеглов. Я!.. Повторяю тебе, я! И считаю это долгом своим, потому что ты
тиран: ты женился на ней, зная, что она не любит тебя, и когда она в первое
время бегала от тебя, ты силою вступил в права мужа; наконец, ты иезуит:
показывая при людях к ней ласковость и доброту, ты мучил ее ревностью -
целые ночи грыз ее за какой-нибудь взгляд на другого мужчину, за вздох,
который у нее, может быть, вырвался от нелюбви к тебе - я все знаю.
Ананий Яковлев. Позвольте, судырь! Коли теперича эта бесстыжая женщина,
окромя распутства, меня оглашает и порочит каждому стречному, так я, может,
и не то еще с ней сделаю.
Чеглов. Ничего ты с ней не сделаешь. Только перешагнув через мой труп,
ты разве можешь что-нибудь сделать. Я вот, Калистрат, тебе поручаю и прошу
тебя: сделай ты для меня это одолжение - день и ночь следи, чтоб волоса с
головы ее не пало. Лучше что хотите надо мной делайте, чем над нею... Она
дороже мне жизни моей, так вы и знайте, так и знайте!.. (Уходит.)
Бурмистр и Ананий Яковлев.
Бурмистр. Дурак-мужик, дурак, а еще питерец, право! Господин хочет ему
сделать экие милости, а он, ну-ко!
Ананий Яковлев. Может, тебе какие милости надо, а я не прошу их.
Бурмистр. Какие же тебе-то надо, султан великий? Другой мужик из того
бы, что без оброку отпускают, готов был бы для господина сделать во всем
удовольствие; а тут человека хотели навек счастливым сделать, хоша бы в
том-то, сколь велика господская милость, почувствовал, образина эдакая
чухонская!
Ананий Яковлев. Я еще даве, Калистрат Григорьев, говорил тебе не
касаться меня. По твоим летам да по рассудку тебе на хорошее бы надо
наставлять нас, молодых людей, а ты к чему человека-то подводишь! Не мне
себя надо почувствовать, а тебе! Когда стыд-то совсем потерял, так хоть бы о
седых волосах своих вспомнил: не уйдешь могилы-то, да и на том свету
будешь... Может, и огня-то там не достанет такого, чтобы прожечь да
пропалить тебя за все твои окаянства!
Бурмистр. Какие ж мои окаянства? Что потачки вам не даю, вот вас всех
злоба за что, - и не дам, коли поставлен на то. Старым господам вы, видно,
не служивали, а мы им служили, - вот ведь оно откедова все идет! Ни одна,
теперича, шельма из вас во сне грозы-то такой не видывала, как мы кажинный
час ждали и чаяли, что вот разразится над тобой. Я в твои-то года, ус-то и
бороду только что нажимши, взгляду господского немел и трепетал, а ты чего
только тут барину-то наговорил, - припомни-ка, башка твоя глупая.
Ананий Яковлев. Может, вам так служить надо, а мне не дляче: я барского
хлеба не продаю и магарычей чрез то не имею... Последний какой-нибудь
оброшник теперь барина удовлетвори, да и вам предоставь, так тоже надо все
это заслужить, а я живу честно... своими трудами... и на особые какие
послуги... никогда на то не согласен.
Бурмистр. Ишь, господи, какой у нас честной человек и противу всех
праведный выискался: дивуйтесь только и делайте все по его! Давайте ему
буянить над женщиной и командовать.
Ананий Яковлев. Кто ж может промеж мужем с женой судьей быть! Ты, что
ль?
Бурмистр. И я буду, коли в начальство тебе поставлен.
Ананий Яковлев. Начальство есть и повыше вас, мы и до того тоже дорогу
знаем.
Бурмистр. Да, так вот начальство сейчас и послушает тебя, рыжую бороду,
так вот и скажут сейчас: "Сделайте одолжение, Ананий Яковлич, пожалуйте,
приказывайте, как вам надо..." Ах ты, дурак-мужик необразованный, ехидная ты
животина.
Ананий Яковлев. Ты не лайся, пока те глотку-то не заткнули...
Бурмистр. Я те еще не так полаю, я те с березовой лапшой полаю.
Ананий Яковлев. Шалишь!
Бурмистр. Шалят-то телята да малые ребята, а я не шалю.
Ананий Яковлев. Шалишь и ты!
Те же и Золотилов.
Золотилов (входя). Тс! Тише, что вы тут, скоты, орете!.. (К Ананию.)
Ты, любезный, до чего довел барина-то: он, по твоей милости, без чувств
теперь лежит. На смерть, что ли, ты его рассчитываешь? Так знай, что
наследниками у него мы, для которых он слишком дорог, и мы будем знать, кто
его убийца. Я все слышал и не так деликатен, как брат: если, не дай бог, что
случится с ним, я сумею с тобой распорядиться.
Бурмистр. Мало, видно, он башки-то своей бережет; ему бы только на
других указывать, того не зная, что, царство небесное, старый господин мой
теперь, умираючи, изволил мне приказывать: "Калистрат, говорит, теперь сын
мой остается в цветущих летах, не прикинь ты его!" Так я помню эти слова
ихние, и всегда, в чем ни на есть господская воля, исполню ее: барин теперь
приказал мне, чтобы волоса с головы бабы его не пало от него, и я вот при
вас, Сергей Васильич, говорю, что ежели я, мало-мальски что услышу, - завтра
же сделаю об ней распоряжение - на барский двор пшеницу мыть на всю зиму, на
те: властвуй, командуй!
Ананий Яковлев. Никогда ты не можешь того сделать и никого я теперь не
боюсь, коли никакой вины за собой не знаю.
Золотилов. Ну, будет, без рассуждений: можешь отправляться... Довольно
с тобой, дураком, разговаривать... (Уходит.)
Ананий Яковлев (тоже уходя и почти вслух). Я сам, может, еще менее того
желаю, хошь бы какой там ни на есть, разговор с вами иметь.
Бурмистр (вслед ему). Не сделаю я?.. Сделаю!.. Не сегодня ты мне на
сердце-то наскреб. Коли ты теперь стал подкопы под меня подводить, что я там
на межевке что сделал, али хлеб воровски продаю, - так я тебе еще не то
всучу... не так еще наругаюсь, и не прочихаешься, змея-человек!
Та же изба, что в первом действии.
Матрена сидит у растворенного окна, в которое глядит
Спиридоньевна. Лизавета лежит за перегородкой, где
повешена и зыбка с ребенком.
Спиридоньевна. Так, слышь, баунька, он его уговаривал, - все лаской
сначала... Сергей Васильич тоже при этом ихнем разговоре был, бурмистра
опосля призвали... Те пытали, пытали его усовещивать, - ничто не берет: они
ему слово, а он им два! Родятся же, господи, на свет экие смелые и
небоязливые люди.
Матрена. Ну, матушка, и ему тоже нелегко, и сам, может, не рад тому,
что говорит и делает. Как по-божески теперь сказать, не ему бы их, а им бы
его оставить надо - муж есть!
Спиридоньевна. Ну, а вот, поди, тоже бурмистр али дворовые другое
говорят: барина очень жалеют. На Ананья-то тем разом рассердившись, вышел
словно мертвец, прислонился к косяку, позвал человека: "Дайте, говорит, мне
поскорей таз", - и почесть что полнехонек его отхаркнул кровью. "Вот,
говорит, это жизнь моя выходит по милости Ананья Яковлича. Не долго вам мне
послужить... Скоро будут у вас другие господа..." Так и жалеют его оченно!
Матрена. Не знаю, мать; господин, вестимо, волен все сказать, а что,
кажись бы, экому барину хорошему и заниматься этим не дляче было; себя
только беспокоить, бабу баламутить и мужичка ни за что под гнев свой
подводить... а псам дворовым, или злодею бурмистру, с пола-горя на чужой-то
беде разводы разводить...
Спиридоньевна. То, баунька, слышь, барин теперь насчет того оченно
опасается, чтоб Лизавете он чего не сделал, только теперь о том и разговор с
Сергеем Васильичем имеет.
Матрена. Ну, матушка, помилует ли он Лизавету! Подначальный тоже ему
человек во всем, как есть! Толды, как он от барина-то пришел, человек это
был, али зверь какой? Я со страху ажно из избы убежала: сначала слышу
голосила она все, молила что ли его, а тут и молвы не стало.
Спиридоньевна (с любопытством). Бил, значит, он ее?
Матрена. Вестимо, что уж не по голове гладил, только то, что битье тоже
битью бывает розь; в этаком азарте человек, не ровен тоже час, как и
ударит... В те поры, не утерпевши материнским сердцем своим, вбежала в
избу-то, гляжу, он сидит на лавке и пена у рту, а она уж в постелю
повалилась: шлык на стороне, коса растрепана и лицо закрыто!.. Другие сутки
вот лежит с той поры, словечка не промолвит, только и сказала, чтоб зыбку с
ребенком к ней из горенки снесли, чтоб и его-то с голоду не уморить...
Спиридоньевна. Как еще, мать, у нее молоко-то есть - не пропало и не
иссушилось с этих страхов?
Матрена. Какое уж, поди, тоже молоко... Хошь бы и насчет пищи теперь,
колькой день крохи во рту не бывало.
Спиридоньевна. Да где сам-то: дома, видно, нет?
Матрена. К священнику, что ли, пошел - не знаю... Меня вот сторожем
приставил. "Сидите, говорит, мамонька, тут, чтобы шагу никуда Лизавета не
могла сделать". Всю одежду с нее теплую и обувку обобрал и запер: сиди, пес,
арестанкой, и не жалею я ее нисколько - сама на себя накликает это.
Спиридоньевна (взглянув в сторону). Идет, вон, матка!.. Назад
ворочает... Сердитый, знать, такой, и господи: упер в землю глаза и ни на
что не смотрит... Прощай, значит, баунька!.. Настудила я и то те избу-то.
Матрена. Да зашла бы - пирожка, что-либо, покушала.
Спиридоньевна. Спасибо, родимушка, неколды!.. К бурмистру забежать еще
надо: пиво они новое ставили, так дрожжец на опару обещали. Прощай!
Матрена. Прощай, прощай!
Матрена (захлопнув окно). Ой, горя и печали наши великие! Помяни,
господи, царя Давида и всю кротость его... На одну теперь, выходит,
владычицу нашу, тихвинскую божию матерь, все и чаяния наши... Отверзи
милосердия твоего врата, матушка... Ты бо еси един покров наш... Заступи и
помилуй!.. Угодники наши святые, Николай-чудотворец и диакон
Стефан-великомученик, оградите крылом вашим раб недостойных, аще словом,
ведением или неведением согрешили перед господом... Батюшки наши
страстотерпцы и милостивцы.
Те же и Ананий Яковлев.
Матрена тотчас же встает и становится в почтительное
положение; Ананий Яковлев садится за стол.
Матрена (после короткого молчания). Батюшко, не прикажешь ли собрать
пообедать? Кушанье у нас хорошее настряпано.
Ананий Яковлев (облокачиваясь на стол и склоняя голову на руку). Нет-с,
неохота что-то... (После некоторого молчания.) Самоварчик, пожалуй,
поставьте; а то в горле как-то уж оченно пересохло.
Матрена. Слушаю, сударь. (Уходит.)
Ананий Яковлев и Лизавета
за перегородкой. Опять молчание.
Ананий Яковлев (взмахнув глазами на перегородку). Лизавета! Что вы тут
все лежите? Подьте сюда!.. (Молчание.) Сами худое делаете, да еще в обиду
вламываетесь. Не наказывать вас хотят, а хоша бы мало-мальски внушить и на
хорошее наставить, коли не совсем еще рассудок свой потеряли... Вставайте!
Нечего тут.
Лизавета. Не смогу я... будет с меня... спасибо.
Ананий Яковлев. А мне легче твоего? Не из блажи али из самодурства,
всамотка, куражатся над тобой... Не успели тебя за вину твою простить, как
ты опять за то же принялась. Камень будь на месте человека, так и тот
лопнет... Не будь, кажется, ничего такого, - так не токмо что руку свою
поднимать, а взглядом своим обидеть вас никогда не желал бы!
Лизавета. Много взглядов-то ваших видала всяких... и напредь того.
Ананий Яковлев. Врешь, всесовершенно врешь!.. Ежели и было что, так
сама знаешь, за што и про што происходило... Мы, теперича, господи, и все
мужики женимся не по особливому какому расположенью, а все-таки, коли в
церкви божией повенчаны, значит, надо жить по закону... Только того и желал
я, может, видючи, как ты рыло-то свое, словно от козла какого, от меня
отворачивала.
Лизавета. Не от радости и я тоже отворачивалась.
Ананий Яковлев. С какой же печали-то особливой? По замужеству вашему не
из сапог в лапти обули вас, а словно бы понарядней супротив прежнего стали
сарафаны-то носить... Хоть бы то теперича маненько поценили, что, жимши в
Питере, может, в каком-нибудь куске себе отказывал, а для чего и для кого
все это было делано?.. Вот сейчас в кармане своем имею 500 целковых
чистоганом... Думал: на будущий же год открою, хоша небольшую, свою лавочку;
квартирку найму пообширнее; выпишу Лизавету и что ни есть стряпать самое не
заставлю, а особую кухарку на то предоставлю: на, пей чай и кофей и живи в
свое спокойствие.
Лизавета. Ничего мне вашего не надо: в Питере найдутся, окромя меня,
охотницы на ваши деньги, - не позавидую им!
Ананий Яковлев. Ну да! Как же? Все вот она питерскими-то тычет глаза:
коли знаешь что про Питер, так сказывай ясней; а я во всякий час хоша на суд
господень к ответу готов идти...
Матрена в это время вносит самовар и начинает ставить на
стол чашки а чайник. Лизавета молчит.
Ананий Яковлев (продолжая). То-то! Видно, и отвечать нечего, потому что
сама лучше всякого знаешь, что никогда там ничего не было, да и быть не
могло; а что теперича точно что: я, может, и хуже того на что пойду! Для
какого рожна беречь себя стану?.. Взять, значит, эти самые деньги, идти с
ними в кабак и кончить там... И с ними, и своей жизнию!
Матрена (пододвигая к Ананью Яковлеву чашку). Налила, батюшко, чай-то!
Ананий Яковлев. Вижу-с! Подайте уж и привереднице-то вашей.
Матрена. Подам и ей... (Уходит за перегородку.)
Ананий Яковлев (отодвигая от себя чашку). Мнением даже своим никогда не
полагал, до чего теперь доведен стал. Все, что было думано и гадано, словно
от дуновения ветра, пало и расстроилось.
Матрена (возвращаясь с невыпитой чашкой). Не хочет... не желает.
Ананий Яковлев. Что ж так? И тем уж, что ли, брезгует?.. (Грустно
улыбаясь и качая головой.) Человек-то, как видно, заберет себе блажь в
голову, так что хошь с ним делай, ничего понять не может: ты к нему с
добром, а он все к тебе с колом. Я вот теперь не то, что с гневом каким, а
истерзаючись всем сердцем моим и со слезами на очах своих, при матери вашей
прошу вас: образумьтесь и станем жить, как и прочие добрые люди!
Лизавета. Добрые люди не укащики про нас!
Матрена. Так что ж те, али на худых глядеть надо? Ишь, что, псовка,
говорит... Мало тебе еще, видно, было: смирен Ананий-то Яковлич, ей-богу,
смирен.
Ананий Яковлев. То бы теперь, кажись, рассудить надо: ну, пускай так, я
пропадать, значит, должен, дурак, видно, и был, может, это еще за
удовольствие для них будет; вы тоже, может, чрез то в могилу ляжете; что ж
опосля того с самой-то последует? Царь небесный справедлив: он все это
видеть будет и не помилует тебя, Лизавета, поверь ты мне!
Матрена. А я, батюшко, разве не то же ей долблю и наказываю?.. На то я
ее при своем сиротчестве, почесть что мирским подаяньем да кровными своими
трудами, вспоила и вскормила, чтобы видеть от нее экие радости... (Начинает
плакать.)
Ананий Яковлев. Э, полноте, пожалуйста, хороши уж и вы! Говорить-то
только неохота, а, может, не менее ее имели в голове своей фанаберию, что
вот-де экая честь выпала - барин дочку к себе приблизил, - то забываючи,
что, коли на экой пакости и мерзости идет, так барин ли, холоп ли, все один
и тот же черт - страм выходит!.. Али и в самотка век станут ублажать и
барыней сделают; может, какой-нибудь еще год дуру пообманывают, а там и
прогонят, как овцу паршивую! Ходи по миру на людском поруганье и посмеянье.
Матрена. И ништо ей, батюшко, будет, ништо!..
Ананий Яковлев. Для чего ж доводить-то себя до того? Другое дело, кабы
ее на худое-то толкали, а то только всеми силами отвести ее от того желают:
сам свое сердце смирил, кажись, сколько только мог, и какой бы там внутри
червяк ни сидел, все прощаю и забываю; ну, по пословице, что с возу упало,
то пропало, - не воротишь! По крайности наперед себя поправить желается. И
греха теперь бежавши, как и священник вот тоже советует, завтра же поедем со
мною в Питер, а ежели насчет паспорта какое притеснение выйдет, так я и так
увезу; прямо начальству объясню, почему и для чего это было делано.
Матрена. Да ты, батюшко, так и сделай! Что на ее смотреть?!. И я тебя
прошу о том. Чего и кого тебе бояться тут?
Ананий Яковлев. Не о боязни речь! А говоришь тоже, все еще думаючи, что
сама в толк не возьмет ли, да по доброй воле своей на хороший путь не
вступит ли... А что сделать, я, конечно, что сделаю, как только желаю и
думаю. Муж глава своей жены!.. Это не любовница какая-нибудь: коли хороша,
так и ладно, а нет, так и по шее прогнал... Это дело в церкви петое: коли
что нехорошее видишь, так грозой али лаской, как там знаешь, а исправить
надо.
Матрена. Да как же, батюшко, не исправить. Коли бы нас, дур, баб не
били да не учили, так что бы мы были! Ты вот хошь и гневаться на меня
изволишь, а я прямо те скажу: на моих руках ты ее и не оставляй. Мне с ней
не совладать: слов моих бранных она не слушает, бить мне ее силушки не
хватает, значит, и осталось одно: послать ее к черту-дьяволу.
Лизавета (простонав). Проклинайте больше, проклинайте!
Матрена. Али не прокляну, чтобы провалиться тебе, дьяволице, в
тартары-тартаринские, на муки веченские, вот тебе мое материнское слово!
Ананий Яковлев. Перестаньте, полноте тут с вашей пустой болтовней.
Матрена. Батюшко! Вывела уж она меня из всего моего терпения.
Работница (заглядывая в дверь). Ананий Яковлич! Бурмистр тамотка
пришел: спрашивает тебя и Лизавету Ивановну.
Ананий Яковлев. Как Лизавету Ивановну?.. Подь сюда, взойди.
Работница (не входя). Да больно, батюшко, я необрядна: спрашивает...
Таково много мужичья с ним привалило.
Ананий Яковлев. Это еще что за выдумки ихние?.. (Матрене.) Погляди, что
там такое?
Матрена и работница уходят.
Ананий Яковлев (жене). Ежели, теперича, разбойник этот ворвется сюда, и
вы слово при нем промолвите, я жив с вами, Лизавета, не расстанусь.
Те же и бурмистр.
Бурмистр. Ананий Яковлев дома?
Ананий Яковлев. Был да весь вышел... Что те надо?
Бурмистр (входя.) Надо нам!.. (Обращаясь к дверям.) Входите, братцы!
Выборный, входи!
Выборный входит.
Федор Петрович, входи, батюшко! Матвей!.. Кирило!.. Проваливайте, кто
там еще есть...
Входят Федор Петров,
кривой мужик, рябой мужик,
молодой парень и Давыд Иванов.
(Обращаясь к Ананью Яковлеву). Я еще вчерасятко тебя на сходку звал, ты
не пришел!.. Сегодня бабенка Спиридоньевна прибегала к нам и новые известия
об тебе дала... Значит, я сам к тебе с миром на дом пришел.
Ананий Яковлев. Милости просим... Понравится ли только вам угощенье
мое, не знаю.
Бурмистр. Прозубоскалишься, погоди маненько... (Обращаясь к мужикам.)
Я, теперича, господа мужички почтенные, позвал вас сюда, так как мне тоже
одному с этим человеком делать нечего; на ваш, значит, суд и расправу предаю
его, так вы то и заведомо свое имейте!
Федор Петров (опираясь на клюку и шамкая). Заведомо нам, Калистрат
Григорьич, неча тут иметь, коли мы теперь ничего того не знаем, за што и про
што привел ты нас сюда.
Бурмистр. А за то ты, старичок почтенный, приведен сюда, что мы вот,
теперича, с тобой третьим господам служим; всего тоже видали на своем веку:
у покойного, царство небесное, Алексея Григорьича, хоть бы насчет того же
женского полу, всего бывало... И в твоем семействе немало происходило
этого... не забыл еще, может, чай того.
Федор Петров (обидясь). Чтой-то, помилуй, каким ты меня, старого
человека, словом попрекаешь... Оставь меня, пожалуйста, прошу о том.
Бурмистр. Не попрекают тебя, а что хошь бы тот же выборный... не потаит
того: жена не жена, а все тоже близкий человек... сестра... Известно тоже, в
каком в последние годы барина положеньи при нем была.
Выборный (тоненькой фистулой). Я, помилуйте, судырь, как, значит,
совершенно все жил в Питере, как же, теперича, мог, значит, знать, какие там
положенья есть?.. А хоша бы и теперича, как привязан, значит, стал в свою
должность, тоже ничего не знаю ни про себя, ни про других кого.
Бурмистр. Не про то, глупый ты человек, говорят, а что хвалят вас
очень, так как никогда никакого буянства от вас не было. Вон тоже и Давыд
Иванов. Он тут, при нем скажу: давно бы, можетка, ему свою бабу наказать бы
следовало за все ее художества, так он и тут, по смиренству своему, все
терпит.
Давыд Иванов. О, батюшка, нашел, на кого указывать. Не с сего дня я
наплевал на то: бог с ней!
Бурмистр (показывая на Ананья Яковлева). Да, а тут вот другое говорят:
дебош хотят делать.
Ананий Яковлев (с трудом сдерживая себя). Послушай, Калистрат
Григорьев, смеяться ли ты надо мной пришел с этими дураками, али совсем уж
меня до худова довести хочешь, - скажи ты мне только одно?
Бурмистр. Нечего мне тебе сказывать! Я уж пел тебе свою песню-то:
колькие годы теперь, жеребец этакой, в Питере живет; баловства, может,
невесть сколько за собой имеет, а тут по деревне, что маненько вышло, так и
стерпеть того не хочешь, да что ты за король-Могол такой великий?
Ананий Яковлев. Великий, коли сам себя знаю!.. И тебе меня не учить,
как понимать себя.
Бурмистр. Не по своей воле тя учат, а барское приказание на то я
имею... (Обращаясь к мужикам.) Барин, теперича, приказал с ответом всей
вотчины, чтобы волоса с главы его бабы не пало, а он тогда, только что из
горницы еще пришедши, бил ее не на живот, а на смерть, и теперь ни пищи, ни
питья не дает; она, молока лишимшись, младенца не имеет прокормить чем: так
барин за все то, может, первей, чем с него, с нас спросит, и вы все
единственно, как и я же, отвечать за то будете.
Между мужиками говор.
Федор Петров. Почто ж мы отвечать за то будем, коли ничем тому не
причиной?
Выборный. Господин, значит, помилуйте! Сам волен теперь: что прикажут,
то мы и сделаем.
Кривой мужик. Известно, что - господская воля.
Рябой мужик. Не уйдешь от нее тоже, паря, никуда.
Давыд Иванов. Кабы мы теперь супротивники, что ли, какие были, ну так
то бы дело было.
Молодой парень. У нас тоже просто насчет того; тогда меня на миру
отбаловали, и сам не ведаю за что.
Давыд Иванов. Как же, голова, помилуй! Хошь бы и насчет Ананья
Яковлича, какая воля барская есть, разе мы знаем то...
Ананий Яковлев. Какая ж тут воля барская?.. Ах, вы, окаянный, дикий
народ; миром еще себя имянуют!.. Коль я вам, теперича, на суд ваш дурацкий
предан, какая же и чья тут воля может быть?.. Али пословица-то, видно,
справедливотка, что мирской разум везде ныне из кабака пошел, так я вам,
лопалам, три бочки выкачу, только говори, помня бога и в правиле.
Федор Петров. Что ж мы сказали не в правиле... Это, братец, одна только
напраслина твоя... Как вон, ну, на миру говорят о земельке, что ли, али по
податной части, известно, мужичка кажиннова дело - всякий скажет, а тут,
теперича, в эком случае, ничего мы того не знаем, и что ж мы сказать можем.
Ананий Яковлев. Нет, ты, старый человек, должен был бы сказать, и не
то, что в ихней шайке быть, а остановить бы душегуба этого, да и другим тоже
внушить, коли хоша маненько себя поумней и почестней других полагаешь.
Федор Петров. Мне тоже, Ананий Яковлич, не распинаться стать из-за
тебя... Я сам, выходит, человек подначальный.
Ананий Яковлев. Вижу я, что вы все одинаковы Иуды-то предатели... Тебе
вон только словом намекнули на твое дело прошлое и забытое, так ты и то со
стыда-то всю рожу в бороду спрятал... Какой-нибудь пискун выборный про
сестру свою посконную, и то от себя отпихивает, - за что ж вы меня-то опосля
того почитаете? Али всамотка совсем к подлецу Давыдке применить хотите, коли
в дом мой приходите и этакой смертельной обидой меня язвите? Души моей
больше не хватает переносить того: я наперед вам говорю, - кому голова своя
дорога, так убирайся отседова... топор у меня вострый!
Федор Петров. Как же это можно, братец, топором ты нам грозишь?..
Дураками и лопалами нас облаял да топором еще грозишь, - за что это?
Бурмистр. А за то, что вам мало еще, право! Хорошенько их, Анашка!