Моя тайна, или Книга бесед о презрении к миру
Перевод с латинского М. Гершензона
Франческо Петрарка. Лирика. Автобиографическая проза.
М., "Правда", 1989
OCR Бычков М.Н.
Часто и с сокрушением я размышляю о том, как я вошел в эту жизнь и как мне придется уйти из нее. И вот случилось недавно, когда я лежал не объятый сном, - хотя обыкновенно больной дух бывает внезапно охвачен дремотой, - а томимый страхом и в вольном сознании, я увидал пред собою женщину неописуемого сияния и блеска. Что это была дева, - обнаруживали ее одежда и лицо. Неведомо как она вошла, и я, ошеломленный необычным светом, не смел поднять глаза навстречу лучам, которые струило солнце ее очей. Войдя, она сказала: "Не трепещи, и пусть невиданное явление не смущает тебя. Я сжалилась над твоим блужданием и издалека сошла сюда, чтобы еще вовремя подать тебе помощь. Довольно, слишком довольно был доныне прикован к земле твой отуманенный взор. Если эта смертная юдоль так сильно прельщает твои глаза, что же, ты думаешь, будет, когда ты поднимешь их на вечное?" Выслушав эти слова, еще не оправившись от страха, я едва выговорил в ответ дрожащим голосом стих Марона:
Как величать тебя, дева? Твой вид не подобен обличью
Дщерей земли, ни твой голос - их голосу... {*}
{* Здесь и далее стихи в переводе Вяч. Иванова.}
"Я - та, - отвечала она, - которую ты с изысканным изяществом воспел в нашей "Африке", кому ты, не уступая диркейскому Амфиону, с удивительным искусством и руками истинного поэта воздвиг лучезарное и прекрасное жилище на крайнем западе, на вершине Атласа. Итак, слушай спокойно и не страшись, видя ту лицом к лицу, которая тебе давно коротко знакома, что ты доказал своей сладкогласною песнью". Едва она кончила речь, я, соображая все признаки, сразу понял, что говорящая должна быть самой Истиной, ибо я вспомнил, что именно ее дворец на вершине Атласа я описал. Но не знал я, из какой страны она явилась, однако был уверен, что она могла прийти только с неба. Поэтому, горячо желая увидеть ее, я поднял глаза, но - увы! - человеческий взор не мог вынести небесного света, и я снова потупил глаза. Она, заметив это, после краткого молчания начала опять и опять заговаривать со мною и ничтожными вопросами принудила меня к долгой беседе с нею. Я понял, что это мне вдвойне полезно, так как, во-первых, я становился немного более сведущим, во-вторых, самая беседа успокаивала меня, так что я постепенно получил возможность прямо смотреть на это лицо, которое вначале устрашило меня своим чрезмерным блеском; и которое теперь я мог созерцать без смятения. Объятый дивным очарованием, я не сводил с нее глаз. Когда же я стал озираться, чтобы узнать, привела ли она кого-нибудь с собою или совершенно одна проникла в мое глухое уединение, я увидал рядом с нею престарелого и почтенного мужа величественной наружности.
Не было надобности спрашивать его имя: его благочестивый вид, скромное чело, серьезный взгляд, размеренный шаг, священная одежда и в то же время римское красноречие достаточно ясно обнаруживали в нем преславного отца Августина. К тому же в его облике было нечто столь чарующее и внушительное, чуждое всем другим людям, что я не посмел расспрашивать. Однако я не остался бы безмолвным, я подбирал уже слова вопроса, и они уже готовы были сорваться с моих губ, как вдруг я услыхал из уст Истины то сладкозвучное для меня имя. Обернувшись к нему и прерывая его глубокую задумчивость, она сказала: "Дорогой мне из тысяч Августин, ты знаешь, что этот человек тебе предан, и не тайна для тебя, сколь опасною и долгой болезнью он одержим, которая тем ближе к смерти, чем менее сам больной осознает свой недуг. Поэтому необходимо теперь принять меры к сохранению жизни этого полуживого, каковое дело благочестия никто из людей не может исполнить лучше, чем ты. Ибо он всегда страстно любил твое имя, а всякое учение имеет то свойство, что оно гораздо легче внедряется в душу слушателя любимым наставником; и если нынешнее твое блаженство не заставило тебя забыть бедствия, пережитые тобою в то время, когда ты был заключен в темнице плоти, - ведь и ты перенес многое, подобное тому, что он терпит; а если так, то ты - наилучший целитель изведанных тобою страстей. Поэтому, хотя безмолвное размышление приятнее всех других вещей, прошу тебя - прерви это молчание твоим святым, мне необыкновенно приятным голосом и попытайся, не удастся ли тебе каким-либо способом ослабить столь тяжкий недуг". На это он: "Ты - моя вожатая. Ты - моя советница, утешительница, госпожа и наставница; зачем же Ты велишь мне говорить, когда сама присутствуешь здесь?" А она: "Пусть ухо смертного поразит человеческая речь: ее он снесет спокойнее. Но дабы он считал сказанным мною то, что от тебя услышит, я буду лично присутствовать". - "Как любовь к больному, - сказал он, - так и почтение к повелевающей заставляют меня повиноваться". Тут, ласково взглянув на меня и отечески обняв, он повел меня в самую уединенную часть дома, причем Истина шла несколько впереди. Там мы все трое сели, и началась долгая беседа с той и другой стороны. Истина же молча взвешивала наши слова, и других свидетелей не было. Так как предмет разрастался, то беседа затянулась на три дня; и хотя в ней было сказано многое против нравов нашего века и о грехах, общих всем смертным, так что эти упреки были обращены, казалось, не столько ко мне, сколько ко всему человеческому роду, однако я глубже запечатлел в своей памяти то, что являлось личным призывом ко мне. Потому-то я и решил столь задушевную беседу воспроизвести письменно, для того чтобы она не исчезла, и ею-то наполнил эту книжку. Не то чтобы я хотел умножить ею число моих сочинений или искал от нее славы, - нет, высшую цель лелеет мой ум: хочу, чтобы ту сладость, которую я однажды вкусил в беседе, я мог так часто вкушать при чтении, как только пожелаю.
И потому ты, моя книжечка, должна избегать людских сборищ и, верная своему имени, довольствоваться моим обществом, ибо ты - моя тайна и так будешь называться, и в часы возвышенных размышлений ты будешь втихомолку напоминать мне все то, что ты запомнишь из сказанного втихомолку. А для того, чтобы не употреблять слишком часто, как говорит Туллий, "сказал я", "сказал он" и чтобы придать беседе такой вид, как будто она ведется тут же присутствующими, я разделил мысли моего славного собеседника и мои не местоимениями, а нашими именами; этот литературный прием я заимствовал у любимого мною Цицерона, который сам перенял его у Платона. Но чтобы не отвлекаться более, вот какими словами он первый заговорил со мною.
Что скажешь, человече? О чем грезишь? Чего ждешь? Или не помнишь, что ты смертен?
Конечно, помню, и всякий раз мысль эта наводит на мою душу смятение.
О, когда б ты в самом деле помнил это, как ты говоришь, и заботился бы о себе! Этим ты значительно облегчил бы и мой труд, ибо неопровержимо верно, что для того, чтобы презирать соблазны этой жизни и сохранять душу спокойною среди стольких мирских бурь, нельзя найти средства более действительного, нежели сознание собственной ничтожности и постоянная мысль о смерти, при условии, что эта последняя не скользила бы поверху, а внедрилась до мозга костей. Я сильно опасаюсь, что в этом деле, как я замечал у многих, ты сам себя обманываешь.
Каким образом, скажи? Мне очень понятны твои слова.
Ибо из всех ваших дел, о смертные, ни одно не возбуждает; во мне такого удивления и содрогания, как то, что вы умышленно поддерживаете ваши бедствия, притворяетесь, будто не видите грозящей опасности, и гоните от себя эту мысль, когда она невольно навязывается.
Как так?
Думаешь ли ты, что сыщется такой сумасброд, который! будучи постигнут опасной болезнью, не желал бы страстно здоровья?
Я никого не считаю столь безумным.
Что же? Думаешь ли ты, что кто-нибудь может быть так нерадив и вял духом, чтобы, желая чего-нибудь всей душою, не добиваться этого всеми силами?
И этого не думаю.
Раз мы с тобою согласны насчет этих двух вещей, мы должны быть согласны и насчет третьей.
Что же это за третья вещь?
Что как тот, кто, в глубоком и сосредоточенном размышлении сознав себя несчастным, желает не быть несчастным и у кого зародилось такое желание, старается осуществить его, - так тот, кто добивается этого, может и достигнуть. Ибо опытом дознано, что единственной помехою для этого третьего является отсутствие второго, как единственной помехою для второго является отсутствие первого. Таким образом, прежде всего должно существовать то первое, которое есть как бы корень человеческого спасения; вы же, безрассудные, и ты, столь изобретательный на собственную гибель, вы стараетесь вырвать из вашей груди этот спасительный корень всеми арканами земных приманок, что, как я сказал, удивляет и ужасает меня, и потому справедливо терпите двойную кару: и тот корень оказывается исторгнутым, и все остальное становится невозможным.
Спор этот, как я подозреваю, слишком долог и требует многих слов. Поэтому, если угодно, отложим его на другое время и остановимся несколько на предшествующей, пока я смогу увереннее подвигаться к дальнейшему.
Необходимо считаться с твоей медлительностью; поэтому останавливайся всякий раз, когда найдешь нужным.
Я не улавливаю той последовательности, о которой шла речь.
Что здесь темного и какое сомнение явилось у тебя теперь?
Потому что есть множество вещей, которых мы страстно желаем и усердно добиваемся, но к которым никакое усилие, никакое рвение не приблизили и не приблизят нас.
Не спорю, что это верно относительно других вещей, но в отношении того, о чем идет спор, это противоречит истине.
Почему?
Потому что, раз человек желает избавиться от своего жалкого состояния, и желает искренно и сильно, - такое желание не может оказаться безуспешным.
О, что я слышу! Ведь очень мало есть людей, которые бы не чувствовали, что им многого недостает, и которые бы не сознавали себя из-за этого несчастными; насколько это верно, может понять всякий, обратив взор на самого себя. Отсюда следует, что совершенная полнота благ делает человека счастливым, если же одного из них недостает, человек в этом пункте чувствует себя несчастным. Общеизвестно, что все люди желают, но лишь немногие смогли сбросить с себя этот груз своего бедствия. Ибо сколь многих терзают непрестанною скорбью либо телесная немощь, либо смерть близких, либо заключение в темнице, либо изгнание, либо бедность? И мало ли еще существует подобных напастей, которые было бы так же долго перечислять, как их трудно и горько переносить: все они, хотя крайне тягостные для тех, кто их терпит, однако, как видишь, человеку не дано стряхнуть их с себя. Таким образом, по моему мнению, невозможно сомневаться, что многие несчастны помимо и против своей воли.
Приходится вернуть тебя далеко назад и, как обыкновенно поступают с ветреными и отсталыми подростками, то и дело повторять весь ряд доводов с самого начала. Я считал тебя человеком более зрелого ума и не думал, что ты нуждаешься в столь ребяческих напоминаниях. И точно, если бы ты закрепил в своей памяти те верные и в высшей степени ценные изречения философов, которые ты неоднократно перечитывал вместе со мною, если бы далее - скажу с твоего позволения - ты старался не для других и в чтении стольких книг искал руководства для своей жизни, а не средства стяжать мимолетную хвалу толпы и повода к пустому тщеславию, - не стал бы говорить так нелепо и невежественно.
Не знаю, к чему ты ведешь, но уже теперь краска стыда залила мое лицо, и я испытываю то же, что школьники, когда учителя их бранят. Ибо как они, еще прежде чем услышат название совершенного ими проступка, помня за собою многие вины, робеют при первых словах укора, так я, сознавая свое невежество и свои многочисленные заблуждения, хотя еще и не понимаю, куда клонится твоя речь, покраснел прежде, чем ты кончил, потому что знаю, что нет вины, которой нельзя было бы поставить мне в упрек. Итак, прошу тебя, скажи мне яснее, в чем ты укоряешь меня так строго?
Еще во многом другом, кроме того, о чем скажу сейчас; но прежде всего меня возмущает твое предположение, что кто-нибудь может быть или сделаться несчастным против своей воли.
Я перестал краснеть, ибо что можно придумать более истинного, нежели эта истина? Или кто так несведущ в человеческих делах или так далек от всякого общения со смертными, чтобы не знать, что нужда, страдания, бесчестье, наконец, болезни и смерть и прочие напасти такого рода, которые считаются тягчайшими, большею частью постигают людей против их воли, но никогда по их желанию? Откуда явствует, что очень легко знать и ненавидеть собственное несчастье, а вовсе не свергнуть его, ибо первые два - в нашей власти, третье же - во власти судьбы.
Скромностью ты искупил свое заблуждение, но за бесстыдство я сержусь еще больше, чем за заблуждение. Как мог ты забыть все эти заявления философов и святых, что те невзгоды, которые ты давеча перечислил, никого не могут сделать несчастным? Ибо если одна только добродетель делает душу счастливой, - что доказали и Марк Туллий, и многие другие часто самыми вескими доводами, - то совершенно ясно, что ничто другое не удаляет человека от счастья, кроме того, что противоположно добродетели, а каково оно, это ты можешь вспомнить и без моего указания, если ты не закоснел окончательно.
Конечно, помню. Ты хочешь вернуть меня к предписаниям; стоиков, которые противоположны общепринятым мнениям и стоят к отрешенной истине ближе, чем к опыту.
О несчастнейший из всех, раз ты ищешь пути к познанию истины чрез сумасбродства черни и надеешься достигнуть света, следуя за слепыми вожатыми! Ты должен избегать торной дороги, утоптанной толпою, и, алкая высшего, избрать путь, отмеченный следами лишь очень немногих, дабы ты удостоился услышать о себе известный стих поэта:
Новою доблестью, отрок, расти! Так взыдешь к светилам.
О, если бы я достиг этого еще до моей смерти! Но продолжай, прошу тебя, ибо я не совсем потерял стыд и не сомневаюсь, что положение стоиков следует предпочесть заблуждениям толпы; но я жду, что ты хочешь доказать мне этим.
Раз мы согласились насчет того, что быть или стать несчастным можно только чрез порок, - какие еще нужны; слова?
Мне кажется, что я видел многих, - и я сам из того числа, - которых ничто не тяготит в такой степени, как невозможность свергнуть с себя иго своих пороков, хотя они всю жизнь стремятся к этому с величайшими усилиями. Поэтому, не оспаривая положения стоиков, можно утверждать, что многие глубоко несчастны помимо своей воли, терзаясь и желая противного.
Мы несколько заблудились, но уже незаметно возвращаемся к нашей исходной точке, если только ты не забыл, с чего мы начали.
Едва было не забыл, но теперь начинаю припоминать.
Я задался целью доказать тебе, что для того, чтобы выбраться из тесноты этой смертной юдоли и подняться выше, как бы первой ступенью является размышление о смерти и о жалкой доле человека, второе же - страстное желание и старание подняться; при наличности этих условий, обещал я, легко достигнуть той цели, к которой направлено наше стремление. Или ты и теперь убежден в противном?
Я не осмелился бы сказать, что убежден в противном, ибо с самой юности я возымел о тебе столь высокое мнение, что каждый раз, как взгляды наши расходились, мне было ясно, что заблуждаюсь я.
Прекрати, пожалуйста, лесть; но так как я вижу, что ты привык соглашаться с моими словами не столько по убеждению, сколько из уважения, то даю тебе право говорить все, что тебе заблагорассудится.
Хоть и с трепетом, но воспользуюсь твоим разрешением. Не буду говорить о прочих людях; но беру в свидетели присутствующую здесь, которая неизменно была свидетельницей всех моих поступков, и тебя самого, как часто я размышлял о моем жалком положении и о смерти и сколькими слезами я пытался смыть с себя грязь моей греховности, - но эти попытки, - как видишь, доныне оставались бесплодными, о чем я не могу говорить без слез. Это одно и побуждает меня оспаривать истинность твоего положения, будто ни один человек не впал в жалкое состояние иначе, как по своей воле, что несчастен лишь тот, кто хочет быть несчастным, - ибо мой собственный печальный опыт убеждает меня в противном.
Это старая жалоба, и ей никогда не будет конца; и хотя я уже не раз тщетно пытался убедить тебя, я не перестану настаивать, что никто не может ни стать, ни быть несчастным помимо своей воли, но, как я сказал вначале, людям присуща болезненная и пагубная Страсть обманывать себя, вреднее которой нет ничего в жизни. Вы справедливо боитесь коварства ваших слуг, во-первых, потому, что доверие к обманывающему не позволяет возникнуть спасительной недоверчивости, во-вторых, потому, что его льстивый голос непрерывно ласкает ваш слух, - два условия, которые в отношении других людей, по-видимому, отсутствуют; насколько же более вы должны были бы опасаться вашей собственной хитрости, где и любовь, и доверие, и близость чрезвычайно велики, ибо всякий ценит себя выше, нежели он стоит, и любит себя больше, нежели должно, и, следовательно, обманутый никогда не отделяется от обманывающего?
Ты часто употреблял сегодня эти слова, но я, насколько; помню, никогда не обманывал себя; пусть бы только другие меня не обманывали!
Сейчас ты всего более обманываешь себя, хвалясь, будто никогда этого не делал. Но я не столь низкого мнения о твоем природном уме; я уверен, - размыслив, внимательно, ты сам поймешь, что никто не впадает в несчастие иначе, как по своей воле, а ведь спор между нами только об этом. Итак, скажи мне, пожалуйста, - но подумай, прежде чем ответить, и напряги свой дух жаждою не спора, а истины, - скажи мне, думаешь ли ты, что кто-нибудь грешил по принуждению? Ведь мудрецы утверждают, что грех - добровольное деяние до такой степени, что где отсутствует воля, там нет и греха; а ты уже раньше согласился со мною, что без греха никто не бывает несчастлив.
Вижу, что на последних шагах я постепенно уклонился от наших предпосылок, и вынужден признать, что начало моего несчастия коренилось в моей собственной воле; чувствую это в себе и по сходству предполагаю это относительно других. Но теперь и ты согласись со мною в одном.
В чем же я должен согласиться?
Если верно, что никто не падает иначе, как по своей воле, то мы должны считать верным и то, что многие, поскользнувшись по своей воле, остаются лежать уже не по своей воле; это я готов с уверенностью утверждать о себе самом и полагаю, что это ниспослано мне в кару, дабы я при всем желании не мог встать, ибо не хотел стоять, когда мог.
Хотя это мнение не совсем нелепо, но раз ты сознал свою ошибку в первом случае, ты неизбежно должен будешь признать, что ошибся и во втором.
Стало быть, ты утверждаешь, что упасть и лежать - одно и то же?
Напротив, это - различные вещи; однако глаголы "желал" и "желаю", хоть и различны по времени, по сути своей и в душе желающего тождественны.
Чувствую, какою сетью ты пытаешься меня опутать; но из двух борцов тот, который стяжал победу ловкостью, - не сильнейший, а только хитрейший.
Мы говорим пред лицом Истины, которой любезна во всем простота, а лукавство противно; и для того, чтобы ты ясно видел это, мы будем отныне продолжать с наивозможной простотою.
Я ничего не мог бы услышать более приятного. Итак, скажи мне, - так как речь шла обо мне, - какими доводами ты докажешь мне, что мое несчастие, которого я не отрицаю, еще и сейчас существует по моей воле, тогда как я, напротив, чувствую, что ничто так не терзает меня, ничто в такой степени не противоречит моему желанию, и, однако, дальше не могу; ступить ни шагу?
Если только ты будешь твердо держаться того, что условлено между нами, я покажу тебе, что ты должен был употребить другие слова.
О каком уговоре ты напоминаешь и какие советуешь мне употреблять слова?
Мы условились отвергнуть все козни обмана и с полной искренностью добиваться истины. Что же касается слов, которые ты должен употреблять, то я хотел бы, чтобы ты признался, что вместо слов "не мог" следовало бы сказать "не пожелал".
Мы никогда не кончим, потому что я никогда не признаюсь в этом. Сам я знаю, и ты мне свидетель, сколько раз я хотел и не мог, сколько слез я пролил бесплодно.
Могу свидетельствовать о многих твоих слезах, но о твоей доброй воле - нисколько.
Зову в свидетели небо (из людей, я думаю, никто того не знает), сколько я выстрадал и как страстно желал подняться, если бы только это было возможно.
Умолкни, ибо раньше смешается небо с землею, раньше звезды упадут с неба и восстанут друг на друга ныне дружественные стихии, чем Истина, которая здесь творит суд между мной и тобою, даст себя обмануть.
Что же ты хочешь сказать?
Что сознание часто исторгало у тебя слезы, но воли твоей не меняло.
Сколько раз я повторял, что сделать больше было мне не под силу.
И сколько раз я отвечал, что ты скорее не хотел. Однако я не удивляюсь, что ты блуждаешь теперь по окольным дорогам, на которых я сам мыкался в былое время, когда замышлял вступить на новый путь жизни. Я рвал на себе волосы, бил себя по лбу, ломал пальцы, наконец, обхватив колена руками, наполнял небо и воздух невыразимо горькими вздохами и орошал землю обильными слезами; и однако, среди всей этой горести я оставался тем же, чем был, пока наконец глубокое раздумье не представило мне воочию всю бедственность моего положения. Итак, лишь только я вполне пожелал, я тотчас и смог и с чудесной, благодатной быстротой превратился в другого Августина, чью историю, если не ошибаюсь, ты знаешь по моей Исповеди.
Конечно, знаю и никогда не забуду той спасительной смоковницы, в тени которой совершилось это чудо.
Так и следует; ибо ни мирт, ни плющ, ни Фебом, как говорят, любимый лавр (хотя к нему влечется весь сонм поэтов и более всех ты сам, который один в свой век удостоился носить венок, сплетенный из его листвы) не должны быть милее; твоей душе, готовящейся наконец после стольких бурь прибиться в гавань, нежели воспоминание об этой смоковнице, которое знаменует для тебя верную надежду на исправление и прощение.
Не возражаю, продолжай, пожалуйста.
Я продолжаю, с чего начал, - что с тобою доныне случилось то же, что со многими, к которым быть может применен стих Вергилия:
Дух, как твердыня, незыблем; бессильные катятся слезы.
Я мог бы собрать много примеров, но удовольствовался одним, тебе столь знакомым.
И правильно, ибо не нужно было многих примеров, и никакой другой не запечатлелся бы глубже в моей груди, тем более что при всем различии, какое обыкновенно существует между терпящим кораблекрушение и сидящим в безопасной гавани или между счастливым и несчастным, я узнаю среди моих треволнений некоторый след твоего смятения. Оттого каждый раз, когда я читаю твою Исповедь, обуреваемый двумя противоположными чувствами, именно надеждою и страхом, я испытываю - иногда не без слез - такое чувство, будто читаю историю не чужого, а моего собственного странствования. А теперь, после того как я совершенно отказался от желания спорить, продолжай, как найдешь нужным, ибо я готов следовать за тобою, а не идти наперекор.
Не этого я требую; ибо, если, по словам одного великого ученого, "в чрезмерном препирательстве истина тонет", то умеренный спор многих часто приводит к истине. Поэтому не следует, по примеру ленивых и вялых умов, без разбора соглашаться со всем, ни равно с горячностью противиться очевидной истине, что явно свидетельствует о сварливом характере.
Понимаю, и одобряю, и буду пользоваться твоим советом; продолжай.
Итак, признаешь ли ты за истину и за дальнейший шаг вперед высказанную мною мысль о том, что полное сознание своего бедственного положения рождает полную готовность подняться, раз уж хочет лишь тот, кто может?
Я уже решил верить тебе во всем.
Чувствую, что ты и теперь еще что-то скрываешь; скажи откровенно, в чем дело.
Я только дивлюсь, как это я до сих пор не желал того, чего, как мне казалось, я всегда желал единственно.
Ты все еще сомневаешься; но чтобы наконец прекратить этот разговор, я признаю, что ты действительно иногда желал.
Итак, что же?
Не приходит ли тебе на память стих Овидия?
Мало желать: за дело примись, чтоб свершилось желанье.
Понимаю; но мне казалось, что я желал страстно.
Ты ошибался.
Верю.
А для того, чтобы ты верил твердо, допроси сам свою совесть: она наилучший свидетель добродетели, непогрешимый и точный оценщик дел и помышлений; она скажет тебе, что ты никогда не стремился к спасению как следует, но равнодушнее и спокойнее, чем того требовало сознание стольких грозящих опасностей.
Я начинаю, как ты велишь, допрашивать мою совесть.
Что же ты там находишь?
Что ты говоришь правду.
Ты начинаешь просыпаться, значит, мы несколько подвинулись вперед. Твое положение сразу улучшится, лишь только ты поймешь, как плохо оно было раньше.
Если достаточно только осознать это, то мое положение, надеюсь, вскоре не только улучшится, но станет даже превосходным, ибо я никогда ничего не понимал лучше, нежели то, что я никогда не желал свободы и конца моих бедствий достаточно страстно. Но довольно ли проникнуться желанием?
Для чего?
Для того чтобы мне больше ничего не нужно было делать.
Ты ставишь невозможное условие, чтобы тот, кто страстно делает желаемого, оставался погруженным в дремоту.
Если так, то какая польза в самом желании?
Конечно, путь ведет чрез многие трудности, но уж и влечение к добродетели есть само по себе добрая часть добродетели.
Ты даешь мне основание для большой надежды.
Для того я и беседую с тобою, чтобы научить тебя надеяться и бояться.
Почему бояться?
Скорее, почему надеяться?
Потому что если до сих пор я прилагал немалые усилия для того, чтобы не быть совсем дурным, то ты открываешь мне путь стать вполне хорошим.
Но насколько труден этот путь, о том ты, быть может, не догадываешься.
Какой новый страх ты хочешь внушить мне?
Помни, что это самое "желать" всего лишь один глагол, но содержит оно в себе бесчисленные вещи.
Ты повергаешь меня в смятение.
Не говоря уже о том, из чего это желание состоит, сколь многое должно быть истреблено для того, чтобы оно могло возникнуть!
Не понимаю, что ты хочешь сказать.
Это желание ни в ком не может созреть вполне, пока он не искоренил в себе все другие свои желания; а ты понимаешь, как многочисленны и разнообразны вещи, которых человек желает в своей жизни; и все это ты должен предварительно: презреть, - только тогда ты можешь взалкать высшего блаженства, ибо мало любит его тот, кто одновременно и не ради него любит еще что-нибудь другое.
Я знаю эту истину.
А как мало найдется людей, которые подавили в себе все страсти - их же не только подавить, но даже перечислить - долгий труд, - которые наложили на свою душу узду разума, которые вправе сказать: у меня нет более ничего общего с телом, все, что считается приятным, - мерзость для меня, я жажду высшего счастья!
Такие люди чрезвычайно редки; теперь я понимаю трудность, которою ты мне грозил.
И вот когда исчезнут страсти, то желание будет полно и свободно от помех; ибо насколько собственное благородство влечет душу к небу, настолько же по необходимости тянут ее вниз бремя плоти и земные приманки, так что вы одновременно и стремитесь ввысь, и желаете оставаться внизу, и не достигаете ни того, ни другого, разрываясь в обе стороны.
Что же, по твоему мнению, надо сделать, чтобы душа, разбив земные оковы, целиком вознеслась горе?
К этой цели безошибочно ведет то размышление, о котором я упомянул вначале, да непрестанная мысль о нашей смертности.
Если я и здесь не обманываю себя, ни один человек не терзается этими заботами чаще меня.
Новый спор и новая докука!
Как? Разве я и в этом случае лгу?
Я предпочел бы выразиться вежливее.
Но в том же смысле?
Да, не в ином.
Значит, я не помышляю о смерти?
По крайней мере очень редко, и притом так вяло, что эта мысль не проникает до дна твоего злополучия.
Я был убежден в противном.
Обращай внимание не на то, в чем ты был уверен, а на то, в чем должен был быть уверен.
Обещаю отныне более никогда не верить себе, если ты докажешь мне, что я и в этом случае верил себе ошибочно.
Я докажу тебе это очень легко, если только ты решишь искренне признаваться в правде, и сошлюсь в этом деле и свидетеля, которого недалеко искать.
На кого же?
На твою совесть.
Она утверждает противное.
Где поставлен неясный вопрос, там ответ свидетеля вряд ли может быть точным.
Какое это имеет отношение к делу?
Поистине, большое; и для того, чтобы ты ясно понял это, слушай внимательно: нет такого безумца - разве это уже сов сем сумасшедший, - который бы не сознавал подчас бренности своего существования и который, будучи спрошен, не отвечал бы, что он смертен и обитает бренное тело, потому что об этом свидетельствуют и телесные боли, и лихорадочные припадки, а прожить совершенно свободным от них дано ли кому-нибудь по милости Господа? К тому же и похороны друзей, беспрестанно проходящие пред вашими глазами, вселяют страх в душу созерцающих, ибо, провожая к могиле кого-нибудь из своих сверстников, человек неизбежно содрогается при мысли о бездне, куда смертью внезапно свергнут