зменять убеждения вполне подтверждается опытом. Например, в двадцатых годах нынешнего столетия явилось во Франции учение сен-симонистов. Сочинения Сен-Симона были усвоены немногими учениками. Они отыскивали с величайшими стараниями новых адептов и составили наконец небольшой кружок поклонников новой школы. Для ее распространения стали они издавать журнал "Le globe". Много ли приобрел он им сторонников? Почти никого. Такой же ничтожный результат имел и орган фурьеристов "Democratic pacif igue" ["Миролюбивая демократия" (фр.)]. Скажут, что учения эти не распространились потому, что здравый смысл публики отвергал эти эксцентрические теории; однако же путем отдельных трактатов и личной изустной пропагандою нашли же они себе последователей - и весьма талантливых. Возьмем пример учения, получившего большое распространение и вошедшего в жизнь многих государств, - учения о свободной торговле. Оно проложило себе путь в убеждения публики кафедрами и курсами политической экономии, прениями в палатах, личной изустной пропагандой; но где тот ежедневный журнал, которому оно было бы обязано своим успехом?
Неужели, однако, периодическая печать, почитаемая одной из главных общественных сил нашего времени, в сущности, ничтожна по своему влиянию? Неужели один предрассудок возлагает на нее такие упования и возбуждает против нее такие опасения? Нет, периодическая и особенно ежедневная печать составляет действительно огромную силу; но сила эта основана не на распространении убеждений, а на пробуждении и уяснении интересов, на возбуждении в этих интересах сознания своей силы. Газета, умевшая подметить какой-нибудь интерес, существующий в публике, и оценить его важность, пишет ряд передовых статей, которые его уясняют. Читая статью, читатель видит в ней изложение того, что он думал. Да ведь это мои мысли, восклицает он не без внутреннего удовольствия, чувствуя себя польщенным тем, что высокий газетный авторитет вторит его мыслям. Однако же по большей части читатель несколько ошибается; то, что он считает своими мыслями, были только более или менее неясные, неотчетливые, урывочные ощущения, и только после прочтения их изложения в газете уясняются они для него самого. Что случилось с одним, то случается и с сотнями, с тысячами читателей. Каждый желает поделиться уясненными ему его интересами с другими и узнает, что они не исключительно ему свойственны, а составляют мнение большинства его знакомых. Таким образом интересы публики не только уясняются, но получают сознание своей силы, возвышаются на степень общественного мнения. Газеты, следовательно, имеющие действительно общественное значение, суть как бы акушеры общественного мнения, помогающие ему явиться на свет Божий. Справедливость этого также нетрудно доказать самыми убедительными примерами. Газета, имеющая наибольшее общественное влияние, есть, без сомнения, английский "Times". Но именно она и не проповедует никаких своих мнений, а старается только искусно изложить те, которые господствуют в английском обществе о том или другом вопросе, подметить английские общественные интересы, уяснить их и, таким образом, возвести на степень общественной силы. Я позволю себе привести небольшую выписку из сочинения Кинглека о Крымской войне, в котором по случаю влияния этой газеты на характер восточной войны рассказывается история происхождения знаменитой газеты и той методы, руководствуясь которой она достигла своего влияния. В Англии существовала издавна компания, собиравшая всевозможные новости, рекламы, объявления и печатавшая их в издаваемом ею листке. "Несколько лет тому назад, - говорит Кинглек, - руководители компании заметили, что один важный разряд новостей был неполон и недостаточен. Казалось, что каждому англичанину было бы приятно знать, не отходя от своего камина, что думает масса его соотечественников о главных вопросах дня. Письма, получаемые от корреспондентов, доставляли уже некоторые средства добывать этого рода сведения, и руководителям компании казалось, что с некоторым трудом и за умеренные издержки можно удостовериться в том, какие мнения начинают входить в силу, и предвидеть направление, которое примет их поток. Говорят, что с этим намерением стали они употреблять несколько лет тому назад одно не имевшее занятий духовное лицо, одаренное тонкостью и проницательностью. На него была возложена обязанность слоняться по публичным местам и выслушивать, что думают люди о главных современных вопросах. Ему незачем было прислушиваться к крайним глупостям и еще менее - к мнениям самых умных людей. Его обязанность состояла в том, чтобы выжидать, пока он не заметит, что какая-либо общая обиходная мысль начала повторяться во многих местах и многими людьми, по всем вероятностям, никогда не видавшими друг друга. Эта общая мысль и составляла ту добычу, которую он искал и которую приносил домой к своим хозяевам. Он так искусился в этом упражнении, что, пока он служил компании, она редко бывала вводима в заблуждение, и хотя впоследствии часто бывала надуваема на охоте за сведениями этого рода, но никогда не упускала делать все от нее зависевшее в поисках за сердцем нации.
Вооружившись данными, таким образом собранными, руководители делали нужные приготовления для их распространения; но они не утверждали смело, что добытое ими мнение именно составляет общественное мнение страны. Метода их заключалась в следующем: они заставляли рассуждать ловких публицистов в пользу мнения, которое, как они думали, нация уже и без того готовилась принять; и если предположить, что полученные ими сведения были верны, то доказательства их, конечно, должны были выслушиваться весьма охотно. Те, которые уже составили себе мнение, видели его установленным и доказанным с гораздо большим искусством, нежели они сами могли бы это сделать; те же, которые еще не успели себе составить этого мнения, весьма сильно к тому побуждались, видя путь, избранный компанией, которая (как всем было известно) употребляла все старания, дабы следить за изменениями духа общества.
Отчет, который газета давала в мнении, составляемом себе публикою, был столь тесно смешан с доказательствами в пользу этого самого мнения, что тот, кто заглядывал в газету собственно для того, чтобы узнать, как думают другие, поражался при чтении силой доказательств; с другой же стороны, тот, кто воображал, что руководствуется силою логических доказательств, в сущности, только повиновался путеводителю, который сообщил ему, что общество уже пришло к соглашению, заставляя и его идти вместе с толпою. Подобно тому, как произнесение пророчества иногда составляет главный шаг к его выполнению, так и молва, утверждающая, что масса приняла известное мнение, часто производит то совпадение мыслей, которое было преждевременно объявлено уже существующим. Из действия этого двоякого процесса проистекало, конечно, что мнение английской публики было вообще в согласии с тем, что писала компания; и чем более смотрели на газету как на истинное выражение народного духа, тем обширнейшую публичность получала она...
Но, хотя компания имела в руках всю эту власть, характер ее был такого рода, что она не могла употреблять ее произвольным, капризным, пагубным образом без того, чтобы не нанести большого вреда своей странной торговле; ибо по самой своей сущности характер ее был не самовластный, а представительный: она была принуждена самим законом своего существования быть в сколь возможно теснейшем согласии со всею нацией".
И у нас есть подобный пример. Газета с наибольшим числом подписчиков, с наибольшим влиянием - без сомнения, "Московские ведомости". Проповедует ли она какое-либо новое учение, навязывает ли свои убеждения публике? В большинстве случаев - нет. Она только с верным тактом схватывает тот интерес, который уже существует в обществе, хотя, по всем вероятиям, и не имеет к своим услугам проницательного духовного лица, которое уведомляло бы ее о состоянии общественного мнения. Такое лицо даже мало бы помогло ей, потому что у нас нельзя еще подслушать общественное мнение: его надо прежде пробудить. Такому умению подметить общественные интересы обязаны "Московские ведомости" своим успехом в польском вопросе, в вопросе о классическом методе образования в средних учебных заведениях. Но те же "Московские ведомости" показывают, что там, где они удаляются от той методы, которая составляет их силу и значение, они лишаются своего влияния. "Московские ведомости" в торговой политике защищают систему свободной торговли, теорию излишества денежных знаков и т.д., и, несмотря на обширный круг читателей газеты, эти проповедуемые ими теории не прививаются; напротив того, все показывает, что фритредерство со своими суккурсалиями все более и более теряет у нас почву под ногами, что общественное мнение, весьма фритредерски настроенное лет семь тому назад, постепенно приходит к более здравому взгляду на экономические интересы России.
Где, следовательно, наш "Times" уклоняется от своего первообраза, там и действие его ничтожно. Новых убеждений или изменений старых не проведешь посредством ежедневной газеты. Итак, сила периодической прессы не самостоятельная и самобытная, а только условная, находящаяся в теснейшей зависимости от интересов, существующих в публике помимо ее. Если эти интересы не подмечены прессой, если личные убеждения редакции заслоняют от нее интересы большинства, действие газеты будет ничтожно; если она вздумает проводить идеи, противоречащие интересам публики, оно будет еще ничтожнее. Вся сила периодической печати заключается в согласовании с ними.
Ежели поэтому интересы, существующие в обществе, находятся в противоречии с интересами и целями правительства, то не может быть никакого сомнения, что правительство по необходимости должно прибегать к средствам обуздания прессы, дабы воспрепятствовать ей возбуждать эти противуобщественные или противуправительственные интересы, уяснять их публике и показывать ей их силу. Тут совершенно уместен такой же образ действия, который с крайнею строгостью наказывает простое легкомыслие, если оно может причинить неисчислимые бедствия стране. Но представим себе, что страна, ограждаемая карантином от заразы, населена племенем, не имеющим предрасположения к той эпидемической болезни, которая господствует в данное время. Уместно ли будет единственно ради сохранения общепринятого правила, для однообразия и симметрии, из подражательности иностранным карантинным постановлениям расстреливать провинившихся в нарушении карантинных правил? Не достаточно ли будет в этом случае подвергать нарушителей взысканиям на общем юридическом основании - соответствия наказания с виновностью преступника? Не очевидно ли, далее, для всякого добросовестного человека, что в русском обществе противуобщественных, противугосударственных, противуправительственных интересов вовсе не существует, а следовательно, и русская периодическая печать (по самому положению своему, независимо от ее доброй воли), будучи могущественна для добра, совершенно бессильна для зла. По отношению к ней, следовательно, случая самозащищения - необходимой обороны - не существует; и ежели какой-либо журнал провинится против постановлений о печати, то эта вина никак не может угрожать какими-либо общественными бедствиями, даже в самых малых размерах, ни теперь, ни в ближайшем будущем настолько, насколько человеческая проницательность, а следовательно, и человеческая заботливость хватать может. Следовательно, по состоянию общественного духа в России обыкновенное судебное преследование, воздавая должное юридическое возмездие провинившемуся против постановлений о печати, вполне достаточно для своей цели, - и, следовательно, система административных предостережений не коренится в нуждах и потребностях народных, а есть продукт, родившийся при другой обстановке, при других жизненных условиях, к нам из чужи занесенный.
Примеров этих достаточно, чтобы выяснить, что надо понимать под европейничаньем в учреждениях, в правительственных мероприятиях.
3. Третья форма европейничанья (и притом самая пагубная и вредная) состоит в смотрении на явления внутренней и внешней жизни России с европейской точки зрения и сквозь европейские очки. Этот взгляд, во что бы то ни стало старающийся подводить явления русской жизни под нормы жизни европейской, делая это или бессознательно (вследствие иссякновения самобытного родника русской мысли), или даже сознательно (с тем, чтобы придать этим явлениям почет и достоинство, которого они были бы будто лишены, если бы не имели европейского характера), произвел много недоумений и всяческой путаницы в области науки и неисчислимый вред на практике. Мы не будем рассматривать следствий первого рода, а обратим внимание на некоторые только примеры, в которых выказалось (или необходимо должно высказаться) вредоносное влияние этого вида европейничанья на внутренней и внешней жизни России.
В Соединенных Штатах две главные партии, на которые разделяются тамошние политики, носят названия республиканцев и демократов. Названия эти заимствованы из чуждого Америке европейского порядка вещей и поэтому вовсе не выражают сущности стремлений означенных партий. Что значит республиканская партия в стране, где нет монархии и где никто к ней даже не стремится? Что значит демократическая партия там, где все общество устроено недемократических основаниях? Собственно говоря, американские республиканцы суть защитники политической централизации, а демократы - защитники политического обособления штатов. Здесь заимствование из чуждого европейского мира не пошло, однако же, дальше названия и потому представляет лишь номенклатурную путаницу, доходящую до того, что американские демократы суть именно представители аристократических тенденций тамошнего общества. Но эта номенклатурная путаница не имела практического влияния, потому что американцы привыкли жить собственною жизнью. У нас, к несчастью, заимствование номенклатурное производит путаницу гораздо более существенную, потому что наши высшие общественные классы, привыкшие жить умственно чуждою жизнью, невольно переносят вычитанные и высмотренные ими европейские идеалы на действительную жизнь, приурочивая их к нашим общественным явлениям, тожественным по названию с европейскими, - названию, данному на основании самой поверхностной аналогии. Таким образом появились на Руси аристократия и демократия.
Самое слово "аристократ, аристократка" произошло у нас недавно, вместе с великосветскими повестями, наводнявшими одно время нашу литературу и заставлявшими биться сердца провинциальных барынь желанием заслужить это лестное название, уподобив себя, свой образ жизни и господствующий в их домах тон тому представлению, которое они соединяли со словом "аристократия". Аристократия, аристократизм в применении и к России, и к русскому обществу не означали и не означают ничего другого, как светский лоск и тон, господствующий в богатых столичных домах, ничего другого, как людей, в течение нескольких поколений успевших с значительною степенью совершенства перенять манеры прежних французских маркизов или нынешних английских лордов. Другого смысла русский аристократизм, русская аристократия не имеют. Но там, где нет внутреннего содержания, там внешность, имя, название - все. И вот появились у нас и органы мнимого общественного мнения с аристократическими тенденциями.
Как нелепы и вместе вредны такие из чужого заимствованные взгляды, можно видеть из тех выводов, к которым они приводят. Западная аристократия не есть явление, специально свойственное какому-либо из европейских государств, а институт по происхождению своему общеевропейский в полном смысле этого слова, получивший некоторую национальную окраску лишь впоследствии, когда народы, входившие в состав единой Франкской монархии, в значительной степени обособились, как об этом было говорено выше. Естественно, что такая общность происхождения вела к солидарности всех европейских аристократических интересов. Поэтому, когда Французская революция объявила у себя дома войну насмерть аристократически-феодальным учреждениям, все аристократии почувствовали себя уязвленными. Даже Англия, пользовавшаяся у себя дома свободными учреждениями, сочла необходимым собрать все свои силы для защиты аристократического принципа. Зная дух, которым во все времена руководствовалась английская политика, нельзя предполагать, чтобы одно бескорыстное негодование (возбужденное безумствами, неистовствами и преступлениями, которыми ознаменовалась Французская революция) составляло побудительную причину, заставившую Англию броситься в достопамятную двадцатилетнюю борьбу с Францией, - борьбу, которая окончилась видимым поражением Франции, в сущности же низвергла аристократический принцип не только на материке, но и в самой Англии. Солидарность всех европейских аристократий была истинною побудительного причиною той борьбы, которая составила историческое содержание конца XVIII и начала XIX века, что и подало повод французским демократам толковать о союзе аристократий и монархий против свободы и блага народов.
В соответствии этому и наш подражательный аристократизм "Вести" и ее партии не мог не прильнуть к этой всеобщей аристократической солидарности и стал требовать союза между мнимой русской аристократией с весьма не мнимым польским шляхетством и остзейским баронством. Какого бы кто ни был мнения об этом последнем - несомненно, что польское шляхетство есть исконный, коренной и злейший враг русского народа. Итак, обвинения французских демократов против союза европейских аристократий на гибель свободы и благосостояния народов не применяются ли в полной мере к той партии, которая является защитницей и покровительницей польского шляхетства, которая говорит, что польский пан ближе к ее сердцу, чем западно-русский мужик? Не проповедует ли она действительно пагубы русского народа, являясь ходатаем и защитником злейшего его врага? Вот к чему приводит подражательство; вот результаты перенесения европейских взглядов и тенденций на русскую почву.
Но если у нас есть европействующие аристократы, у нас так же точно есть и европействующие демократы. Припомним статьи, писанные из нашего демократического лагеря (вроде "Национальной бестактности"), припомним союз наших демократов с польскою справою - и мы увидим, что и демократическое европейничанье так же точно готово было предать русский народ в жертву его злейшим врагам, принимающим, чтобы вернее вредить ему, и аристократическую и демократическую личину.
Так как и аристократия и демократия составляют действительные элементы, действительные силы европейского общества, то наряду с исключительными узкими проявлениями их (в виде юнкерства и в виде демагогии, прозванной красною) с той и другой стороны не только можно указать на действительно здоровые проявления этих элементов европейской жизни (на явления, подобные аристократизму графа Бисмарка и демократизму графа Кавура или Гарибальди); но эти здоровые стороны составляют даже главнейшую силу обеих партий. Напротив того, наше аристократическое и демократическое европейничанье за неимением внутреннего содержания,должно по необходимости представлять явление, принадлежащее к разряду карикатурных. Что наше юнкерство есть явление заносное, гибридное, ублюдочное, в том, кроме газеты "Весть", едва ли кто сомневается. Чтобы заразиться им, надобно было долгое время вдыхать шляхетские или рыцарские миазмы, так сказать, наполнить ими свою душевную и умственную пустоту, чтобы произвести на свет Божий уродство, подобное теории слияния живучих аристократий наших окраин под господством мертворожденной аристократии нашего государственного ядра, - дабы сообща руководить народом и этим окольным, невозможным путем произвести государственное объединение, когда народ государственных окраин или уже составляет одно этнографическое и органическое целое с народом государственного ядра, или ничего иного не желает, как слиться с ним в такое единство, а аристократии этих окраин составляют единственное к тому препятствие. При таком невозможном союзе аристократии государственного ядра (если бы она даже существовала) ничего не оставалось бы делать, как содействовать разъединяющим целям своих союзниц.
Но если нерусское происхождение этого лжеаристократизма очевидно и никем не оспаривается, то зато нашему лжедемократизму или полнейшему проявлению его, известному под именем нигилизма, хотят во что бы то ни стало приписать русское доморощенное происхождение. Когда наши европейские друзья твердят на все лады, что русское общество и русский народ разъедены самого пагубного свойства социалистическими, материалистическими, демократическими учениями, когда, по их словам, русский демократизм угрожает благосостоянию Европы, так как прежде угрожал ей русский абсолютизм, то этому удивляться нечего, это в порядке вещей - a la guerre comme a la guerre [на войне как на войне (фр.)]. Но вот что удивительно: каким образом газета, подобная "Московским ведомостям" (обыкновенно столь здраво смотрящая на вещи), под влиянием справедливого, впрочем, недовольства нашею системою общественного образования обращает нигилизм в произведение русской почвы? Это решительно непонятно. Нигилизм - не более и не менее как одна из форм нашего европейничанья, и как ни плохи наши гимназии и наши университеты - не они, однако же, произвели эту язву, и как ни полезна, может быть, классическая система учения - не она излечит нас от этой язвы.
Что такое нигилизм? Нигилизм есть последовательный материализм и больше ничего. Материализм несколько раз уже получал большое распространение в европейском обществе: в XVII веке господствовал он в Англии, в XVIII - во Франции, откуда распространился между высшими классами прочих государств и даже России. Реакцией против этого материализма был германский идеализм, который теперь, в свою очередь, под совокупным влиянием протестантизма (отвергающего всякое положительное религиозное содержание христианства), гегелизма (доведенного до своего крайнего последовательного развития) и, наконец, успехов положительных наук дошел до полнейшего материализма и атеизма. Между тем для жившей задним умом официальной России все еще Франция по старой памяти казалась олицетворением всех антисоциальных, антирелигиозных, противонравственных учений; а скромная, глубокомысленная Германия олицетворяла собою противодействующий этим зловредным направлениям спасительный идеализм. И вот нашей системе общественного воспитания был придан исключительно немецкий характер. Не так еще давно молодым людям, отправлявшимся за границу, строго возбранялся въезд во Францию как в страну нравственно зачумленную, тогда как зараза давно уже оставила французскую почву и перешла в Германию.
Без самобытного развития, привыкши верить на слово нашим иностранным учителям и в последнее время будучи обучаемы исключительно немецкою наукою, мы заразились самоновейшим и самомоднейшим ее направлением, которое не встречало ни внутреннего, ни внешнего противодействия. К какой нации принадлежат Фохт, Молешотт, Фейербах, Бруно Бауер, Бюхнер, Макс Штирнер - эти корифеи новейшего материализма? Разве они русские или воспитанники русских гимназий, сделавшиеся нигилистами от недостаточно глубокого изучения латинских и греческих классиков? Разве русского происхождения и те учения, которые хотя и не могут быть названы чисто материалистическими, но которые, однако же, служат необходимыми подпорами материализма, как то: Дарвиново учение о происхождении видов, Гукслеевы выводы о близости человека к обезьянам, Боклево отвержение человеческой свободы на основании добытых статистикою результатов? Что привнесли русские в эту сокровищницу материалистических учений? Ничего. Самое имя нигилизма, хотя получило, по-видимому, на Руси свое происхождение, очевидно, основано на книге Макса Штирнера "Jch stelle mein Sach auf nichts" ["Я не ставлю мое дело ни во что" (нем.)], с филистерским цинизмом посвященной meinem lieben Julchen ["Моей любимой Юльхен" (нем.)].
Мы и тут повторяли, как попугаи, чужие слова и мысли, как наши деды повторяли учения энциклопедистов, а отчасти учения мистиков, как наши отцы - учения германского трансцендентального идеализма. Если эти учения, получавшие некоторое распространение в русском обществе в былые времена, не могут считаться явлениями русской жизни, то почему же приписывается это нигилизму, имеющему столь же очевидное иноземное происхождение? Или, может быть, со свойственной подражателям склонностью преувеличения мы утрировали заимствованное нами учение? К счастью или к несчастью, наши учителя не оставили нам даже и этой возможности отличиться. Когда утверждают, что человек есть прямой потомок гориллы или орангутанга, что мысль есть такое же отделение мозга, как урина - отделение почек, что считать что-либо священным - столь же нелепый обычай, как табу островитян Полинезии, то остается ли еще какая-нибудь возможность к утрировке?
Со всем тем, однако, если в нигилизме есть что-нибудь русское, то это его карикатурность. Но это свойство разделяет он и с русским аристократизмом, и с русским демократизмом, и с русским конституционализмом, одним словом - со всяким русским европейничаньем. Как бы ни были грубы, как бы ни были дики учения, но ежели они (как новейшие материализм, коммунизм или цезаризм) представляются результатом долговременного развития, попавшего на ложную дорогу, или следствием непримиримых противоречий, дошедших до взаимного отрицания различных сторон жизни, то эти учения и эти общественные явления - плод отчаяния целых поколений - имеют величавый, трагический характер. Когда же эти самые учения не вызваны внутреннею жизнью общества и не более как сбоку припека, то эта трагическая величавость заменяется карикатурностью и уродливостью. Каким же образом понять после этого странные оправдания проживательства за границею для образования детей в иностранных школах во избежание язвы нигилизма, когда из этих-то именно школ и произошел чистокровный нигилизм, по отношению к которому наш нигилизм составляет лишь слабый сколок и бледный отпечаток?
Но и нигилизм, и аристократизм, и демократизм, и конституционализм составляют только весьма частные проявления нашего европейничанья; самый общий вид его, по-видимому менее зловредный, в сущности же гораздо опаснейший их всех, есть наше балансирование перед общественным мнением Европы, которую мы признали своим судьею, перед решением которого трепещем, милость которого заискиваем. Такое отношение к иностранному общественному мнению, даже если бы оно не было радикально враждебно всему русскому, не может не лишить нас всякой свободы мысли, всякой самодеятельности. Мы уподобляемся тем франтам, которые, любя посещать общество, не имеют уверенности в светскости своих манер. Постоянно находясь под гнетом заботы, чтобы их позы, жесты, движения, походка, костюм, взгляды, разговоры отличались бонтонностью и коммильфотностью, они, даже будучи ловки и неглупы от природы, ничего не могут сделать кроме неловкостей, ничего сказать - кроме глупостей. Не то же ли самое и с нашими общественными деятелями, беспрестанно оглядывающимися и прислушивающимися к тому, что скажет Европа, признает ли действия их достойными просвещенного европеизма? Фамусов ввиду бесчестия своей дочери восклицает: что скажет княгиня Марья Алексеевна! - и этим обнаруживает всю глубину своего нравственного ничтожества. Мы возвели Европу в сан нашей общей Марьи Алексеевны, верховной решительницы достоинства наших поступков. Вместо одобрения народной совести признали мы нравственным двигателем наших действий трусливый страх перед приговорами Европы, унизительно-тщеславное удовольствие от ее похвал.
Возьмем определенный, всем известный пример. Европа обвиняет нас в честолюбивых видах на Константинополь, и мы стыдимся этого обвинения, как будто и в самом деле какого-нибудь дурного поступка. Англия завладела чуть не всеми проливами на земном шаре; неизвестно, с какой стати захватила скалу на испанской территории, господствующую над входом в Средиземное море; а по отношению к нам считается непозволительным хищничеством добиваться свободного входа в наш собственный дом, обладание которым притом сопряжено с лежащей на нас нравственной обязанностью - выгнать турок из славянской и греческой земли. Мы, конечно, можем утверждать факт, что в данное время не имеем этого намерения, как действительно не имели перед восточной войной, как, к сожалению, не имеем (без сомнения) и теперь; но становиться на европейскую точку зрения и видеть в самом желании овладеть Цареградом, выгнать турок, освободить славян какое-то посягательство на права Европы - это непростительное нравственное унижение. Я не говорю здесь о языке дип-ломации (у нее свой условный язык, своя условная политическая нравственность: ей приходится с волками жить - по-волчьи выть), а имею в виду только выражение русского общественного мнения. И французская дипломация не говорит о рейнской границе, но это не мешает французскому общественному мнению свободно выражать свои мысли и желания об этом предмете, хотя законность их подлежит гораздо большему сомнению, чем законность желаний России. Точно так же чураемся мы обвинения в панславизме, как будто честный русский человек, понимающий смысл и значение слов, им произносимых, может не быть панславистом, т. е. может не стремиться всеми силами души своей к свержению всякого ига с его славянских братии, к соединению их в одно целое, руководимое одними славянскими интересами, хотя бы они были сто раз противуположны интересам Европы и всего остального света, до которых нам нет и не должно быть никакого дела.
Америка считает между своими великими людьми одного человека, который не освободил ее от чужеземного ига (как Вашингтон), не содействовал к утверждению ее гражданской и политической свободы (как Франклин, Адаме, Джеферсон), не освободил негров (как Линкольн), а произнес только с высоты президентского кресла, что Америка принадлежит американцам, что всякое вмешательство иностранцев в американские дела сочтут Соединенные Штаты за оскорбление. Это простое и незамысловатое учение носит славное имя учения Монроэ и составляет верховный принцип внешней политики Соединенных Штатов. Подобное учение должно бы быть и славянским лозунгом; и никакой страх ни перед какой Марьей Алексеевной не должен удерживать нас от громкого его произнесения во услышание всем, кто пожелает слышать.
Но в одних ли внешних делах имеет влияние голос всегда во всем и постоянно враждебной Европы на наш образ мыслей, на наши поступки? Поверив на слово Европе, что Екатерина совершила великое политическое преступление, присоединив к России искони русские земли и тем исполнив вековое томительное желание миллионов русского народа, чуть-чуть не было совершено действительное преступление против русского народа с самыми гуманными целями и намерениями. Страх перед укором в религиозной нетерпимости со стороны Европы заставил принять сторону столь толерантных пасторов и баронов против обращавшихся в православие латышей и эстов, доказывавших тем их глубокое стремление слиться с русским народом, с которым их предки или родичи заодно клали основание Русскому государству. Но лучше остановиться на первых же примерах влияния страха перед Европой на нашу внутреннюю политику и обратиться к внешней истории, где скрывать нечего, где счеты яснее и лучше видно, что мы выиграли и что проиграли, становясь на европейскую точку зрения и надевая европейские очки, чтобы смотреть на наши дела и интересы.
После великой национальной политики императрицы Екатерины, воссоединившей запад России с востоком, придвинувшей Россию к Черному и Азовскому морям на пространстве от Днепра до Кубани, мы пришли в бескорыстный ужас от неистовств Французской революции, когда она уже сама собою приходила к концу, и в не менее бескорыстное соболезнование к неудачам бескорыстной Австрии. И вот великий Суворов украсился титулом князя Италийского, а русское оружие озарилось неувядаемой славой. Нравственный результат войны 1799 года был велик, показав, к чему способно русское войско под предводительством русского военного гения; но практически полезных результатов она не только не имела, но и не могла иметь, каков бы ни был ее исход. Наполеон без нас смирил революцию и явился охранителем и восстановителем порядка. Честолюбие его еще не успело выказаться, так что и против него не представлялось необходимости принимать заблаговременных мер. Историческая борьба между Англией и Францией, в которой последняя лишилась всех своих колоний, естественным образом вела того, кто взялся быть носителем и представителем ее судеб и стремлений, к желанию померяться со счастливою соперницею. Неисполнение условий Амьенского мира доставило к тому достаточный предлог. Высадка угрожала берегам Англии. Ее деньги и естественное желание Австрии попытаться возвратить потерянное отвлекли на эту последнюю удар, предназначавшийся Англии. Какое, казалось, нам до всего этого дело? Но мы стояли на европейской точке зрения и, уже зная, как Австрия и Англия платят за бескорыстное желание помочь им, тем не менее приступили к новому союзу с этими бескорыстными державами. Война 1805 года не имела и нравственных результатов войны 1799 года. Война 1807 года была необходимым ее продолжением. На этот раз честь России действительно требовала войны. Окончивший ее Тильзитский мир не принадлежит к числу славных миров России, но зато он был, может быть, самым выгодным когда-либо заключенным Россией трактатом. Он доставил ей Белостоцкую область, Финляндию и Бессарабию и только потому не доставил Галиции, Молдавии и Валахии, не утвердил самобытности и независимости Сербии, что Россия сама этого не захотела, смотря на все с европейской точки зрения, и с высоты европейства предпочла независимость Ольденбурга независимости Сербии и славянства. Последовавшая от такого взгляда война 1812 года имела опять великие нравственные результаты для России, могла бы иметь и великие результаты практические, если бы, помирившись с Наполеоном, предоставили Германию и Европу их собственной судьбе.
После 1815 года заняла Россия, по-видимому, царственную роль в Европе; но, имея политический центр своей деятельности не внутри, а вне себя, преследуя идеально-общеевропейские цели, Россия служила политике Меттерниха и (как громоотвод) отводила от нее заслуженную ненависть, скопляя ее на свою сторону. Меттерниху удалось воспользоваться европейской точкой зрения, на которой стояла Россия, чтобы вдвойне обморочить ее: во-первых, вселяя в нее ужас к заговорам карбонариев и к демократическим волнениям, которые (повторяю еще раз), в сущности, столько же ее касались, сколько и возмущение тайпингов; во-вторых, заставляя ее видеть демократическую революцию в священном восстании греков. Этим удалось австрийскому министру вырвать из рук России честь сделаться единственной помощницей и участницей в борьбе ее единоверцев. Эту славу разделили с ней и другие лицемерные друзья греков, эксплуатировав, что можно было, из полезных результатов священной борьбы.
Вместо того чтобы быть знаменосцем креста и свободы действительно угнетенных народов, мы сделались рыцарями легитимизма, паладинами консерватизма, хранителями священных преданий версальской бонтонности, как оно и прилично ученикам французских эмигрантов. Чем искреннее и бескорыстнее усвоивали мы себе одну из европейских точек зрения, тем глубже ненавидела нас Европа, никак не хотевшая верить нашей искренности и видевшая глубоко затаенные властолюбивые планы там, где была только задушевная преданность европейскому легитимизму и консерватизму. Эта ненависть не смущала наших консерваторов; они гордились ею, и она казалась им совершенно естественною. Как же, в самом деле, было не ненавидеть Россию, грозную защитницу и охранительницу здравых начал общественности и порядка, этому сброду демократов и революционеров всех цветов? В симпатиях же друзей порядка и всех консервативных сил они нисколько не сомневались. Наши прогрессисты также не смущались ненавистью европейского общественного мнения, также находили ее естественной, но только не гордились ею, а стыдились ее как заслуженного наказания за наши антипрогрессивные стремления.
Но вот настала Восточная война. Полезные действия ее у нас превозносятся применительно к пословице: "Гром не ударит, русский мужик не перекрестится". Но едва ли не справедливее приписать те благодетельные внутренние реформы, которые последовали за Парижским миром, не военной неудаче, а единственно благому почину императора Александра, который, без сомнения, предпринял бы их так же точно и при всяком другом исходе Восточной войны. Война эта, однако же, не осталась без действительно благодетельных последствий. Она показала нам, что ненавидела нас не какая-либо европейская партия, а, напротив того, - что, каковы бы ни были разделяющие Европу интересы, все они соединяются в общем враждебном чувстве к России. В этом клерикалы подают руку либералам, католики - протестантам, консерваторы - прогрессистам, аристократы - демократам, монархисты - анархистам, красные - белым, легитимисты и орлеанисты - бонапартистам. Прислушайтесь хоть к толкам во французском законодательном собрании о внешней политике империи. Та или другая оппозиционная партия находит слова осуждения и для итальянской, американской, и для германской политики французского правительства; но все партии согласны и между собою, и с императорским правительством в оценке его восточной политики, поскольку она была враждебна России. Та общая (поглощающая все различия партий и интересов) ненависть к России, которую и словом и делом обнаружила Европа, начала наконец открывать нам глаза. К сожалению, это отрезвляющее действие восточной войны не было довольно сильно, потому что ему не помогало хотя сколько-нибудь свободное публичное слово.
Всякое оскорбительное слово о России было тщательно не допускаемо до нашего слуха, точно до слуха молодой девушки, девственную чистоту и деликатность которой могло бы нарушить все непристойное и грубое. От официальной защиты русского интереса все еще продолжало веять казенщиной, которая нам претила. Мы так привыкли к официальной лжи, что нам виделась и слышалась ложь даже там, где была одна святая истина. Большинство образованных людей не могло еще отстать от старой привычки смотреть европейскими глазами на все наши дела и считало себя весьма проницательным, думая про себя, что Европа ополчилась на нас, дабы наказать нашу нестерпимую гордыню. Нашу гордыню - любопытно было бы посмотреть на эту диковину! В чем, когда и где проявлялась она? Еще после Восточной войны ходила по рукам рукопись, справедливо или нет приписываемая профессору Грановскому, где именно представлялась Восточная война справедливым возмездием за нашу политическую гордыню, хотя, в сущности, она была произведена выходившими из границ политическим смирением и скромностью. Я не смею утверждать, чтобы означенная рукопись была действительно произведением знаменитого профессора; но ежели она и подложная, то при более национальном направлении общественного мнения, конечно, никто бы не вздумал приписывать перу всеми уважаемого лица взглядов такого рода.
Чтобы еще более раскрыть русские глаза на действительное отношение европейского общественного мнения к России, нужно было другое событие: вмешательство Европы в польские дела. То, чего не могла совершить Восточная война, совершило вмешательство Европы в польские дела, несмотря на то, что это вмешательство далеко не имело ни того оскорбительного характера, ни тех тяжелых последствий, как события 1853,1854,1855 и 1856 годов. Но на помощь раскрывающим глаза событиям явились тут - зарождавшиеся уже гласность и общественное мнение.
Все перечисленные здесь и поясненные примерами виды европейничанья суть, конечно, только симптомы болезни, которую можно назвать слабостью и немощью народного духа в высших образованных слоях русского общества. Но, будучи симптомами болезни, они составляют вместе и родотворную причину болезни, от которой она ведет свое происхождение и которая беспрестанно ее поддерживает. Болезнь эта в целом препятствует осуществлению великих судеб русского народа и может наконец (несмотря на все видимое государственное могущество), иссушив самобытный родник народного духа, лишить историческую жизнь русского народа внутренней зиждительной силы, а следовательно, сделать бесполезным, излишним самое его существование, ибо все лишенное внутреннего содержания составляет лишь исторический хлам, который собирается и в огонь вметается в день исторического суда. Какая же сила излечит нас от постигшего нас недуга и, упразднив в нем все, искажающее наш народный облик, обратит и эту болезнь к росту, как обратила уже татарское данничество и закрепощение народа? И прямое действие власти, и сила слова кажутся нам для сего недостаточными. Оскудение духа может излечиться только поднятием и возбуждением духа, которое заставило бы встрепенуться все слои русского общества, привело бы их в живое общение, восполнило бы недостаток его там, где он иссякает в подражательности и слепом благоговении перед чуждыми идеалами, из того сокрытого родника, откуда он не раз бил полноводным ключом, как во дни Минина, и начинал бить в более близкие к нам годины испытаний 1812 и 1863 годов. Для избавления от духовного плена и рабства надобен тесный союз со всеми плененными и порабощенными братьями, необходима борьба, которая, сорвав все личины, поставила бы врагов лицом к лицу и заставила бы возненавидеть идолослужение и поклонение своим открыто объявленным врагам и противникам. Совершить это в силе только суровая школа событий, только грозный опыт истории. Эти целительные события, от которых придется (хотим ли или не хотим) принять спасительные уроки, уже восходят на историческом горизонте и зовутся восточным вопросом.
Глас Божий: "Сбирайтесь на праведный суд,
Сбирайтесь к Востоку, народы!"
И, слепо свершая назначенный труд,
Народы земными путями текут,
Спешат через бурные воды.
Восточный вопрос не принадлежит к числу тех, которые подлежат решению дипломации. Мелкую текущую дребедень событий предоставляет история канцелярскому производству дипломации, но свои великие вселенские решения, которые становятся законом жизни народов на целые века, провозглашает она сама без всяких посредников, окруженная громами и молнией, как Саваоф с вершины Синая. Доказывать этого не надобно. Во всеобщем сознании важность, приписываемая восточному вопросу, такова, что никто и не думает втискивать его в узкие рамки дипломации, никому не приходит даже в голову предлагать конгресс для его решения; сама дипломация, берущаяся за многое, чувствует, что он ей не по плечу, и только старается отодвинуть самый приступ к его решению, чтобы дать время всем пользоваться настоящим перед страшным историческим кризисом, который на долгое время поглотит собою все внимание, все усилия народов, отодвинув на задний план все другие дела и заботы. Действуя таким образом, она, конечно, исполняет свою обязанность, состоящую в том, чтобы по мере сил своих сглаживать пути исторического движения и если не предотвращать, то замедлять и ослаблять столкновения.
Это относительное бессилие дипломации, эта невозможность решать важнейшие международные вопросы путем мирных переговоров считается многими признаком несовершенства того состояния, в котором еще находятся человеческие общества. Естественное и законное стремление к мирному развитию все более и более привлекает симпатии народов к биржевому взгляду на политику. Но если бури и грозы необходимы в физическом порядке природы, то не менее необходимы и прямые столкновения народов, которые вырывают судьбы их из сферы тесных, узкорациональных взглядов политических личностей (по необходимости судящих о потребностях исторического движения с точки зрения интересов минуты при весьма неполном понимании его сущности) и передают непосредственному руководству мироправительного исторического Промысла. Если бы великие вопросы, служившие причиною самых тяжелых, самых бурных исторических кризисов, решались путем переговоров с точки зрения самых искусных, самых тонких политиков и дипломатов своего времени, как были бы жалки исторические результаты этих благонамеренных усилий, которые (при всей их благонамеренности, при всей человеческой мудрости, ими руководящей) не могли же бы предугадывать потребностей будущего, не могли бы оценить плодотворного влияния таких событий, которые с точки зрения своего времени нередко считались и должны были считаться вредными и гибельными. В том, что мировые решения судеб человечества почти совершенно изъяты от влияния узкой и мелкой политической мудрости деятелей, современных каждому великому историческому перевороту, должно, напротив того, видеть один из самых благодетельных законов, управляющих историческим движением.
Но если восточный вопрос по всеобщему сознанию перерастает размеры вопроса дипломатического, то, с другой стороны, не правы и те, которые, через меру расширяя его пределы, тем самым лишают его глубины исторического содержания. Говоря это, я имею в виду мнение, выраженное нашим известным историком Соловьевым, который видит в восточном вопросе один из фазисов исконной борьбы между Европой и Азией, из которых первая олицетворяет собою благотворное и животворное влияние моря, а вторая - мертвящее влияние степи, и обе суть как бы исторические Ормузд и Ариман, борьба между которыми составляет существеннейшее содержание истории. Для применения этого взгляда к восточному вопросу понадобились, конечно, измена Ормузда-Европы своим собственным целям, повторение в обширнейшем размере измены Спарты общему делу Греции, которая привела к Анталкидову миру. Мнение это, кажется мне, не составляет исключительного взгляда г. профессора Соловьева: оно с большею или меньшею полнотою и отчетливостью разделяется теми, которые желают примирить самобытную историческую роль России и славянства с их европейским характером, - в противность коренной противоположности между интересами славянского и романо-германского мира, в противность с самим (проявляющимся в слове и в деле) сознанием Европы в узком и единственно точном значении этого слова.
Против этого взгляда, кажется мне, можно привести несколько совершенно неопровержимых доводов.
1. Борьбы между Европой и Азией никогда не существовало, да и существовать не могло, потому что Европа, а еще более Азия никогда не сознавали себя чем-либо целым, могущим вступать в борьбу, - как, однако же, сознавали себя не только борющиеся между собою государства, но и целые группы государств и народов, связанных между собою политическим и культурно-историческим единством.
2. Никогда не было войны, в которой бы даже случайно и бессознательно все народы Европы ополчались против всех народов Азии - или наоборот.
3. Европа и Азия суть: или понятия географические, или понятия этнографические, или понятия культурно-исторические. Как понятия географические и притом весьма неестественные, они ни в какую борьбу между собою вступать не могли. Как понятия этнографические они могли бы соответствовать только: Европа - племени арийскому, а Азия - племенам семитическому, туранскому и другим. Но, не говоря уже о том, что энтографическое деление не совпадает с делением географическим, как ни расширяй и ни суживай этого последнего, при этнографическом смысле понятий Европа и Азия пришлось бы видеть в одном и том же племени то Европу, то Азию, смотря по тому, с кем пришлось бы ему бороться. Так, если принять племя иранское за представителя Азии при борьбе его с Грецией, то пришлось бы видеть в нем представителя Европы при борьбе с тураном и со скифами, истинными представителями степи. Как понятие культурно-историческое, - Европа в выше обозначенных нами пределах, с которыми едва ли согласен автор разбираемого теперь мнения, действительно составляет самостоя