Надо бы у него эти писания отобрать, Евгений Иваныч, мне кажется, что это также одна из причин...
Семенов. Ну-ну, отобрать! Пусть себе пишет. Он интересно пишет, потом почитаете, я читал. Рубашку надели?
Иван Петрович. Пришлось.
Семенов. Как заснет, снимите тихонько, а то неприятно будет, как в рубашке проснется. Он ведь ничего помнить не будет. Пусть, пусть себе пишет, вы ему не мешайте, бумаги дайте побольше. На галлюцинации не жалуется?
Иван Петрович. Пока еще нет.
Семенов. Ну и слава богу. Пусть пишет, ему есть о чем поговорить. Перьев ему дайте побольше, коробку дайте, он перья-то ломает, когда пишет. Все подчеркивает, все подчеркивает! Вас ругает?
Иван Петрович. Случается.
Семенов. Ну-ну, он и меня поносит, пишет: а если вас, Евгений Иваныч, в халат одеть, то кто будет сумасшедший: вы или я?
Иван Петрович. Да. Несчастный человек. То есть никаких симпатий он мне не внушает, но...
Из двери выходит, осторожно прикрывая ее за собой, сиделка Маша. На нее смотрят.
Маша. Здравствуйте, Евгений Иванович.
Семенов. Здравствуйте, Маша.
Маша. Иван Петрович, вас Антон Игнатьич просит, проснулся.
Иван Петрович. Сейчас. Может быть, вам будет угодно, Евгений Иванович?
Семенов. Нет уж, что его тревожить. Идите.
Иван Петрович следом за сиделкой входит в камеру. Некоторое время все смотрят на запертую дверь. Там тихо.
Превосходная женщина эта Маша, моя любимица.
Третий врач. Дверей только никогда не замыкает. Оставить ее распоряжаться, так ни одного больного не останется, разбегутся. Я жаловаться вам хотел, Евгений Иваныч.
Семенов. Ну-ну, жаловаться! Другие запрут, а и убежит, так поймаем. Превосходная женщина, Сергей Сергеевич, вы вот к ней присмотритесь, вам это внове. Не знаю, что в ней есть такое, но чудесно действует на больных, да и здоровых оздоровляет! Этакий прирожденный талант здоровья, душевный озон. (Садится и вынимает папиросу. Ассистенты стоят.) Что же вы не курите, господа?
Прямой. Я только что... (Закуривает.)
Семенов. Я бы на ней женился, до того она мне нравится; пусть книжками моими печку подтапливает, она и это может.
Третий врач. Это она может.
Прямой (улыбаясь почтительно). Что ж, вы холостой, Евгений Иваныч, женитесь.
Семенов. Не пойдет, за меня ни одна женщина не пойдет, я на старую собаку, говорят, похож.
Прямой. А как ваше мнение, профессор, это очень интересует меня: доктор Керженцев действительно ненормален или же только симулянт, как он теперь уверяет? Как поклонника Савелова, случай этот в свое время меня чрезвычайно взволновал, и ваше авторитетное мнение, Евгений Иваныч...
Семенов (качнув головой в сторону камеры). Видали?
Прямой. Да, но этот припадок ничего еще не доказывает. Бывают случаи...
Семенов. И не доказывает, и доказывает. Что говорить? Я этого Керженцева Антона Игнатьевича знаю пять лет, лично знаком, и человек он всегда был странный...
Прямой. Но это еще не сумасшествие?
Семенов. Это еще не сумасшествие, вон и про меня рассказывают, что я странный; да и кто не странный-то?
Из камеры выходит Иван Петрович, на него смотрят.
Иван Петрович (улыбаясь). Просит снять рубашку, обещается, что не будет.
Семенов. Нет, рано еще. Был он у меня - мы про вашего Керженцева говорим - и перед самым почти убийством, советовался о здоровье; кажется, хитрил. И что вам сказать? По моему мнению, ему действительно каторгу надо, хорошую каторгу лет на пятнадцать. Пусть проветрится, кислородцем подышит!
Иван Петрович (смеется). Да, кислород.
Третий врач. Не в монастырь же его!
Семенов. В монастырь не в монастырь, а к людям припустить его надо, он и сам каторги просит. Так я и мнение свое ставлю. Понастроил капканов, да сам в них и сидит; пожалуй, и не на шутку свихнется. А жалко будет человека.
Прямой (задумавшись). А страшная это вещь - голова. Стоит немного покачнуться и... Так иногда и про себя подумаешь: а кто я сам-то, если хорошенько рассмотреть? А?
Семенов (встает и ласково треплет Прямого по плечу). Ну-ну, молодой человек! Не так страшно! Кто про себя думает, что он сумасшедший, тот еще здоровый, а сойдет, тогда и думать перестанет. Все равно как смерть: страшна, пока жив. Вот мы, которые постарше, должно быть, давно уж с ума посошли, ничего не боимся. Посмотрите на Ивана Петровича!
Прямой (улыбается). Все-таки беспокойно, Евгений Иваныч. Непрочная механика.
Издали доносится какой-то неопределенный, неприятный звук, похожий на нытье. Одна из сиделок быстро уходит.
Что это?
Иван Петрович (третьему врачу). Опять, вероятно, ваш Корнилов, чтоб ему пусто было. Всех измучил.
Третий врач. Мне идти. До свидания, Евгений Иваныч.
Семенов. Я сам к нему зайду, посмотрю.
Третий врач. Да что, плох, едва ли неделю выдержит. Горит! Так я буду вас ждать, Евгений Иваныч. (Уходит.)
Прямой. А что Керженцев пишет, Евгений Иваныч? Я не из любопытства...
Семенов. А пишет он хорошо, вертляво: и туда может, и сюда может - хорошо пишет! И когда доказывает, что здоровый, так и видишь сумасшедшего in optima forma {В лучшем виде (лат.).}, а начнет доказывать, что сумасшедший,- хоть на кафедру сажай лекции читать молодым докторам, такой здоровый. Ах, господа вы мои молоденькие, не в том дело, что пишет, а в том, что - человек я есмь! Человек!
Маша. Иван Петрович, больной заснул, можно служителей отпустить?
Семенов. Отпустите, Маша, отпустите, сами только не уходите. Не обижает он вас?
Маша. Нет, Евгений Иваныч, не обижает. (Уходит.)
Вскоре из камеры выходят два дюжих служителя, стараются идти тихо, но не могут, стучат. Слышнее кричит Корнилов.
Семенов. Так-то. А жалко, что у меня вид собачий, женился бы я на Маше; да и ценз я давно потерял. (Смеется.) Однако как соловей наш заливается, надо идти! Иван Петрович, пойдемте-ка, вы мне еще про Керженцева расскажете. До свидания, Сергей Сергеевич.
Прямой. До свидания, Евгений Иванович.
Семенов и Иван Петрович медленно уходят по коридору. Иван Петрович рассказывает. Доктор Прямой стоит, опустив голову, думает. Рассеянно ищет карман под белым балахоном, достает портсигар, папиросу, но не закуривает - забыл.
Камера, где находится Керженцев. Обстановка казенная, единственное большое окно за решеткой; дверь при каждом входе и выходе запирается на ключ, не всегда делает это, хотя и обязана, больничная сиделка Маша. Довольно много книг, которые выписал из дому, но не читает, доктор Керженцев. Шахматы, в которые он играет часто, сам с собою разыгрывая сложные, многодневные партии. Керженцев в больничном халате. За время пребывания в больнице он похудел, волосы сильно отросли, но в порядке; от бессонницы глаза Керженцева имеют несколько возбужденный вид. В настоящую минуту он пишет свое объяснение экспертам-психиатрам. Сумерки, в камере уже темновато, но на Керженцева из окна падает последний синеватый свет. Становится трудно писать от темноты. Керженцев встает и поворачивает выключатель: вспыхивает сперва верхняя, на потолке, лампочка, потом та, что на столе, под зеленым абажурчиком. Снова пишет, сосредоточенно и угрюмо, шепотом считает исписанные листы. Тихо входит сиделка Маша. Белый казенный балахон ее очень чист, и вся она со своими точными и бесшумными движениями производит впечатление чистоты, порядка, ласковой и спокойной доброты. Оправляет постель, что-то тихо делает.
Керженцев (не оборачиваясь). Маша!
Маша. Что, Антон Игнатьич?
Керженцев. Хлораламиду в аптеке отпустили?
Маша. Отпустили, я сейчас принесу, когда за чаем пойду.
Керженцев (переставая писать, оборачивается). По моему рецепту?
Маша. По вашему. Иван Петрович посмотрел, ничего не сказал, подписал. Головой только покачал.
Керженцев. Головой покачал? Что же это значит: много, по его мнению, доза велика? Неуч!
Маша-. Не бранитесь, Антон Игнатьич, не надо, миленький.
Керженцев. А вы ему сказали, какая у меня бессонница, что я ни одной ночи как следует не спал?
Маша. Сказала. Он знает.
Керженцев. Неучи! Невежды! Тюремщики! Ставят человека в такие условия, что вполне здоровый может сойти с ума, и называют это испытанием, научной проверкой! (Ходит по камере.) Ослы! Маша, нынче ночью этот ваш Корнилов опять орал. Припадок?
Маша. Да, припадок, очень сильный, Антон Игнатьич, насилу успокоился.
Керженцев. Невыносимо! Рубашку надевали?
Маша. Да.
Керженцев. Невыносимо! Он воет по целым часам, и никто не может его остановить! Это ужасно, Маша, когда человек перестает говорить и воет: человеческая гортань, Маша, не приспособлена к вытью, и оттого эти полузвериные звуки и вопли так ужасны. Хочется самому стать на четвереньки и выть. Маша, а вам, когда вы слышите это, не хочется самой завыть?
Маша. Нет, миленький, что вы! Я ж здоровая.
Керженцев. Здоровая! Да. Вы очень странный человек, Маша... Куда вы?
Маша. Я никуда, я здесь.
Керженцев. Побудьте со мной. Вы очень странный человек, Маша. Вот уже два месяца я приглядываюсь к вам, изучаю вас и никак не могу понять, откуда у вас эта дьявольская твердость, непоколебимость духа. Да. Вы что-то знаете, Маша, но что? Среди сумасшедших, воющих, ползающих, в этих клетках, где каждая частица воздуха заражена безумием, вы ходите так спокойно, словно это... луг с цветами! Поймите, Маша, что это опаснее, чем жить в клетке с тиграми и львами, с ядовитейшими змеями!
Маша. Меня никто не тронет. Я здесь уже пять лет, а меня никто даже не ударил, даже не обругал.
Керженцев. Не в том дело, Маша! Зараза, яд - понимаете? - вот в чем дело! Ваши все доктора уже наполовину сумасшедшие, а вы дико, вы категорически здоровы! Вы ласковы с нами, как с телятами, и ваши глаза так ясны, так глубоко и непостижимо ясны, как будто и вовсе нет в мире безумия, никто не воет, а только поют песенки. Почему в ваших глазах нет тоски? Вы что-то знаете, Маша, вы что-то драгоценное знаете, Маша, единственное, спасительное, но что? Но что?
Маша. Ничего я не знаю, миленький. Живу, как бог велел, а что мне знать?
Керженцев (смеется сердито). Ну да, конечно, как бог велел.
Маша. И все так живут, не одна я.
Керженцев (смеется еще сердитее). Ну конечно, и все так живут! Нет, Маша, ничего вы не знаете, это ложь, и я напрасно цепляюсь за вас. Вы хуже соломинки. (Садится.) Послушайте, Маша, вы бывали когда-нибудь в театре?
Маша. Нет, Антон Игнатьич, никогда не была.
Керженцев. Так. И вы неграмотны, вы не прочли ни одной книги. Маша, а евангелие вы хорошо знаете?
Маша. Нет, Антон Игнатьич, откуда ж знать. Только то и знаю, что в церкви читается, да и то разве много запомнишь! Я в церкви люблю бывать, да не приходится, некогда, работы много, дай бог только на минутку вскочить, лоб перекрестить. Я, Антон Игнатьич, в церковь норовлю попасть, когда батюшка говорит: и всех вас, православных христиан! Услышу это, вздохну, вот я и рада.
Керженцев. Вот она и рада! Она ничего не знает, и она рада, и в глазах у нее нет тоски, от которой умирают. Чепуха! Низшая форма или... что или? Чепуха! Маша, а вы знаете, что Земля, на которой вот мы сейчас с вами, что эта Земля крутится?
Маша (равнодушно). Нет, голубчик, не знаю.
Керженцев. Вертится, Маша, вертится, и мы вертимся с нею! Нет, вы что-то знаете, Маша, вы что-то знаете, о чем не хотите сказать. Зачем бог дал язык только дьяволам своим, а ангелы бессловесны? Может быть, вы ангел, Маша? Но вы бессловесны - вы отчаянно не пара доктору Керженцеву! Маша, голубчик, вы знаете, что я скоро действительно сойду с ума?
Маша. Нет, не сойдете.
Керженцев. Да? А скажите, Маша, но только по чистой совести,- за обман вас накажет бог! - скажите по чистой совести: я сумасшедший или нет?
Маша. Вы же сами знаете, что нет...
Керженцев. Ничего я сам не знаю! Сам! Я вас спрашиваю!
Маша. Конечно же не сумасшедший.
Керженцев. А убил-то я? Это что же?
Маша. Значит, так хотели. Была ваша воля убить, вот и убили вы.
Керженцев. Что же это? Грех, по-вашему?
Маша (несколько сердито). Не знаю, миленький, спросите тех, кто знает. Я людям не судья. Мне-то легко сказать: грех, вертанула языком, вот и готово, а для вас это будет наказание... Нет, пусть другие наказывают, кому охота, а я никого наказывать не могу. Нет.
Керженцев. А бог, Маша? Скажи мне про бога, ты знаешь.
Маша. Что вы, Антон Игнатьич, как же я смею про бога знать? Про бога никто не смеет знать, не было еще такой головы отчаянной. Не принести вам чайку, Антон Игнатьич? С молочком?
Керженцев. С молочком, с молочком... Нет, Маша, напрасно вы тогда вынули меня из полотенца, глупо вы сделали, мой ангел. На кой черт я здесь? Нет, на кой черт я здесь? Был бы я мертвый, и было бы мне спокойно... Ах, хоть бы минута спокойствия! Мне изменили, Маша! Мне подло изменили, как только изменяют женщины, холопы и... мысли! Меня предали, Маша, и я погиб.
Маша. Кто же вам изменил, Антон Игнатьич?
Керженцев (ударяя себя по лбу). Вот. Мысль! Мысль, Маша, вот кто мне изменил. Вы видали когда-нибудь змею, пьяную змею, остервеневшую от яда? И вот в комнате много людей, и двери заперты, и на окнах решетки - и вот она ползает между людей, взбирается по ногам, кусает в губы, в голову, в глаза!.. Маша!
Маша. Что, голубчик, вам нехорошо?
Керженцев. Маша!.. (Садится, зажав голову руками.)
Маша подходит и осторожно гладит его по волосам.
Маша!
Маша. Что, миленький?
Керженцев. Маша!.. Я был силен на земле, и крепко стояли на ней мои ноги - и что же теперь? Маша, я погиб! Я никогда не узнаю о себе правды. Кто я? Притворялся ли я сумасшедшим, чтобы убить,- или я действительно был сумасшедший, только потому и убил? Маша!..
Маша (осторожно и ласково отводит его руки от головы, гладит волосы). Прилягте на постельку, голубчик... Ах, миленький, и до чего же мне вас жалко! Ничего, ничего, все пройдет, и мысли ваши прояснятся, все пройдет... Прилягте на постельку, отдохните, а я около посижу. Ишь, сколько волос-то седеньких, голубчик вы мой, Антошенька...
Керженцев. Ты не уходи.
Маша. Нет, мне некуда идти. Прилягте.
Керженцев. Дай мне платок.
Маша. Нате, голубчик, это мой, да он чистенький, сегодня только выдали. Вытрите слезки, вытрите. Прилечь вам надо, прилягте.
Керженцев (опустив голову, глядя в пол, переходит на постель, ложится навзничь, глаза закрыты). Маша!
Маша. Я здесь. Я стул себе взять хочу. Вот и я. Ничего, что я руку вам на лоб положу?
Керженцев. Хорошо. Рука у тебя холодная, мне приятно.
Маша. А легкая рука?
Керженцев. Легкая. Смешная ты, Маша.
Маша. Рука у меня легкая. Прежде, до сиделок, я в няньках ходила, так вот не спит, бывало, младенчик, беспокоится, а положу я руку, он и заснет с улыбочкой. Рука у меня легкая, добрая.
Керженцев. Расскажи мне что-нибудь. Ты что-то знаешь, Маша: расскажи мне, что ты знаешь. Ты не думай, я спать не хочу, я так глаза закрыл.
Маша. Что я знаю, голубчик? Это вы все знаете, а я что ж могу знать? Глупая я. Ну вот, слушайте. Раз это, девчонкой я была, случился у нас такой случай, что отбился от матери теленочек. И как она его, глупая, упустила! А уж к вечеру это было, и говорит мне отец: Машка, я направо пойду искать, а ты налево иди, нет ли в корчагинском лесу, покликай. Вот и пошла я, миленький, и только что к лесу подхожу, глядь, волк-то из кустов и шасть!
Керженцев, открыв глаза, смотрит на Машу и смеется.
Что вы смеетесь?
Керженцев. Вы мне, Маша, как маленькому - про волка рассказываете! Что ж, очень страшный был волк?
Маша. Очень страшный. Только вы не смейтесь, я не все еще досказала...
Керженцев. Ну, довольно, Маша. Спасибо. Мне надо писать. (Встает.)
Маша (отодвигая стул и поправляя постель). Ну, пишите себе. А чаю вам сейчас принести?
Керженцев. Да, пожалуйста.
Маша. С молоком?
Керженцев. Да, с молоком. Хлораламид не забудьте, Маша.
Входит, почти столкнувшись с Машей, доктор Иван Петрович.
Иван Петрович. Здравствуйте, Антон Игнатьич, добрый вечер. Послушайте, Маша, вы почему дверь не закрываете?
Маша. А разве я не закрыла? А я думала...
Иван Петрович. "А я думала..." Вы смотрите, Маша! Я последний раз вам говорю...
Керженцев. Я не убегу, коллега.
Иван Петрович. Не в том дело, а порядок, мы здесь сами на положении подчиненных. Ступайте, Маша. Ну, как мы себя чувствуем?
Керженцев. Чувствуем мы себя скверно, в соответствии с нашим положением.
Иван Петрович. То есть? А вид у вас свежий. Бессонница?
Керженцев. Да. Вчера мне целую ночь не давал спать Корнилов... так, кажется, его фамилия?
Иван Петрович. А что, выл? Да, сильный припадок. Сумасшедший дом, батенька, ничего не попишешь, или желтый дом, как говорится. А вид у вас свежий.
Керженцев. А у вас, Иван Петрович, очень не свежий.
Иван Петрович. Замотался. Эх, времени нет, а то игранул бы с вами в шахматы, вы ведь Ласкер!
Керженцев. Для испытания?
Иван Петрович. То есть? Нет, какое там - для невинного отдохновения, батенька. Да что вас испытывать? Вы сами знаете, что вы здоровехоньки. Будь бы моя власть, нимало не медля отправил бы вас на каторгу. (Смеется.) Каторгу вам надо, батенька, каторгу, а не хлораламид!
Керженцев. Так. А почему, коллега, говоря это, вы не смотрите мне в глаза?
Иван Петрович. То есть как в глаза? А куда же я смотрю? В глаза!
Керженцев. Вы лжете, Иван Петрович!
Иван Петрович. Ну-ну!
Керженцев. Ложь!
Иван Петрович. Ну-ну! Да и сердитый же вы человек, Антон Игнатьич,- чуть что, сейчас же браниться. Нехорошо, батенька. Да и чего ради стану я врать?
Керженцев. По привычке.
Иван Петрович. Ну вот. Опять! (Смеется.)
Керженцев (угрюмо смотрит на него). А вы, Иван Петрович, на сколько бы лет засадили меня?
Иван Петрович. То есть на каторгу? Да лет бы на пятнадцать, так я думаю. Много? Тогда можно и на десять, хватит для вас. Сами же хотите каторги, ну вот и отхватайте годков десяточек.
Керженцев. Сам хочу! Хорошо, хочу. Значит, в каторгу? А? (Хмыкает угрюмо.) Значит, пусть господин Керженцев обрастает волосами, как обезьяна, а? А вот это, значит (стукает себя по лбу),- к черту, да?
Иван Петрович. То есть? Ну, да и свирепый же вы субъект, Антон Игнатьич,- очень! Ну-ну, не стоит. А я к вам вот зачем, дорогой мой: сегодня у вас будет гость, вернее, гостья... не волнуйтесь! А? Не стоит!
Керженцев. Я не волнуюсь.
Иван Петрович. Вот и прекрасно, что не волнуетесь: ей-богу, нет на свете ничего такого, из-за чего стоило бы копья ломать! Нынче ты, а завтра я, как говорится...
Входит Maша и ставит стакан с чаем.
Маша, барыня там?
Маша. Там, в коридоре.
Иван Петрович. Ага! Ступайте. Так вот...
Керженцев. Савелова?
Иван Петрович. Да, Савелова, Татьяна Николаевна. Вы не волнуйтесь, дорогой мой, не стоит, хотя, конечно, я бы барыню не пустил: и не по правилам это, и действительно тяжелое испытание, то есть в смысле нервов. Ну, у барыни есть, очевидно, связи, начальство ей разрешило, а мы что? - мы люди подчиненные. Но если вы не хотите, то ваша воля будет исполнена: то есть барыньку отошлем назад, откуда пришла. Так как же, Антон Игнатьич? Сможете выдержать эту марку?
Керженцев. Смогу. Попросите сюда Татьяну Николаевну.
Иван Петрович. Ну и прекрасно. И еще вот что, дорогой мой: при свидании будет присутствовать служитель... Я понимаю, как это неприятно, но порядок, правило, ничего не попишешь. Так вы уж не буяньте, Антон Игнатьич, не гоните его. Я ж вам нарочно такого остолопа дал, что ни бе ни ме не понимает! Можете спокойно говорить.
Керженцев. Хорошо. Просите.
Иван Петрович. Бон вояж, коллега, до свидания. Не волнуйтесь.
Выходит. Керженцев некоторое время один. Быстро смотрится в маленькое зеркальце и поправляет волосы; подтягивается, чтобы казаться спокойным. Входят Татьяна Николаевна и служитель, последний становится около двери, ничего не выражает, лишь изредка конфузливо и виновато почесывает нос. Татьяна Николаевна в трауре, руки в перчатках - видимо, боится, что Керженцев протянет руку.
Татьяна Николаевна. Здравствуйте, Антон Игнатьич.
(Громче.) Здравствуйте, Антон Игнатьич.
Керженцев. Здравствуйте.
Татьяна Николаевна. Мне можно сесть?
Керженцев. Да. Зачем пришли?
Татьяна Николаевна. Я сейчас скажу. Как вы себя чувствуете?
Керженцев. Хорошо. Зачем вы пришли? Я вас не звал, и я не хотел вас видеть. Если вы трауром и всем вашим... печальным видом хотите пробудить во мне совесть или раскаяние, то это был напрасный труд, Татьяна Николаевна. Как ни драгоценно ваше мнение о совершенном мной поступке, но я ценю только свое мнение. Я уважаю только себя, Татьяна Николаевна,- в этом отношении я не изменился.
Татьяна Николаевна. Нет, я не за этим... Антон Игнатьич! Вы должны простить меня, я пришла просить у вас прощения.
Керженцев (удивленно). В чем?
Татьяна Николаевна. Простите меня... Он слушает нас, и мне неловко говорить... Теперь моя жизнь кончена, Антон Игнатьич, ее унес в могилу Алексей, но я не могу и не должна молчать о том, что я поняла... Он нас слушает.
Керженцев. Он ничего не понимает. Говорите.
Татьяна Николаевна. Я поняла, что я одна была во всем виновата - без умысла, конечно, виновата, по-женски, но только я одна. Я как-то забыла, просто мне в голову не приходило, что вы можете еще любить меня, и я своей дружбой... правда, я любила быть с вами... Но это я довела вас до болезни. Простите меня.
Керженцев. До болезни? Вы думаете, что я был болен?
Татьяна Николаевна. Да. Когда в тот день я увидела вас таким... страшным, таким... не человеком, я, кажется, тогда же поняла, что вы сами только жертва чего-то. И... это не похоже на правду, но, кажется, еще в ту минуту, когда вы подняли руку, чтобы убить... моего Алексея, я уже простила вас. Простите и вы меня. (Тихо плачет, поднимает вуаль и под вуалью вытирает слезы.) Простите, Антон Игнатьич.
Керженцев (молча ходит по комнате, останавливается). Татьяна Николаевна, послушайте! Я не был сумасшедшим. Это... ужасно!
Татьяна Николаевна молчит.
Вероятно, то, что я сделал, хуже, чем если бы я просто, ну как другие, убил Алексея... Константиновича, но я не был сумасшедшим. Татьяна Николаевна, послушайте! Я что-то хотел преодолеть, я хотел подняться на какую-то вершину воли и свободной мысли... если только это правда. Какой ужас! Я ничего не знаю. Мне изменили, понимаете? Моя мысль, которая была моим единственным другом, любовницей, защитой от жизни; моя мысль, в которую одну только я верил, как другие верят в бога,- она, моя мысль, стала моим врагом, моим убийцей! Посмотрите на эту голову - в ней ужас невероятный! (Ходит.)
Татьяна Николаевна (внимательно и со страхом смотрит на него). Я вас не понимаю. Что вы говорите?
Керженцев. При всей силе моего ума, думая, как... паровой молот, я теперь не могу решить: был ли я сумасшедший или здоровый. Грань потеряна. О, подлая мысль,- она может доказать и то, и другое, а что же есть на свете, кроме моей мысли? Может быть, со стороны даже видно, что я не сумасшедший, но я этого никогда не узнаю. Никогда! Кому мне поверить? Одни мне лгут, другие ничего не знают, а третьих я, кажется, сам свожу с ума. Кто мне скажет? Кто скажет? (Садится и зажимает голову обеими руками.)
Татьяна Николаевна. Нет, вы были сумасшедший.
Керженцев (вставая). Татьяна Николаевна!
Татьяна Николаевна. Нет, вы были сумасшедший. Я не пришла бы к вам, если бы вы были здоровый. Вы сумасшедший. Я видела, как вы убивали, как вы поднимали руку... вы сумасшедший!
Керженцев. Нет! Это было... исступление.
Татьяна Николаевна. Зачем же тогда вы били еще и еще? Он уже лежал, он уже был... мертвый, а вы все били, били! И у вас были такие глаза!
Керженцев. Это неправда: я ударил только раз!
Татьяна Николаевна. Ага! Вы забыли! Нет, не раз, вы ударили много, вы были как зверь, вы сумасшедший!
Керженцев. Да, я забыл. Как мог забыть? Татьяна Николаевна, слушайте, это было исступление, ведь это бывает же! Но первый удар...
Татьяна Николаевна (кричит). Нет! Отойдите! У вас и сейчас такие глаза... Отойдите!
Служитель шевелится и делает шаг вперед.
Керженцев. Я отошел. Это неправда. У меня такие глаза оттого, что у меня бессонница, оттого, что я невыносимо страдаю. Но умоляю вас, я когда-то любил тебя, и ты человек, ты пришла простить меня...
Татьяна Николаевна. Не подходите!
Керженцев. Нет, нет, я не подхожу. Послушайте... послушай! Нет, я не подхожу. Скажите, скажи... ты человек, ты благородный человек, и. я тебе поверю. Скажи! Напряги весь твой ум и скажи мне спокойно, я поверю, скажи, что я не сумасшедший.
Татьяна Николаевна. Стойте там!
Керженцев. Я здесь. Я только хочу стать на колени. Помилуй меня, скажи! Подумай, Таня, как я ужасающе, как невероятно одинок! Не прощай меня, не надо, я не стою этого, но скажи правду. Ты же одна знаешь меня, они меня не знают. Хочешь, я дам тебе клятву, что если ты скажешь,- я убью себя сам, сам отомщу за Алексея, пойду к нему...
Татьяна Николаевна. К нему? Вы?! Нет, вы - сумасшедший. Да, да. Я вас боюсь!
Керженцев. Таня!
Та тьяна Николаевна. Встаньте!
Керженцев. Хорошо, я встал. Ты видишь, как я послушен. Разве сумасшедшие бывают так послушны? Спроси его!
Татьяна Николаевна. Говорите мне "вы".
Керженцев. Хорошо. Да, конечно, я не имею права, я забылся, и я понимаю, что вы сейчас ненавидите меня, ненавидите за то, что я здоровый, но во имя правды - скажите!
Татьяна Николаевна. Нет.
Керженцев. Во имя... убитого!
Татьяна Николаевна. Нет, нет! Я ухожу. Прощайте! Пусть вас судят люди, пусть вас судит бог, но я вас... прощаю! Это я довела вас до сумасшествия, и я ухожу. Простите меня.
Керженцев. Постойте! Не уходите же! Так нельзя уходить!
Татьяна Николаевна. Не трогайте меня рукой! Вы слышите!
Керженцев. Нет, нет, я нечаянно, я отошел. Будем серьезны, Татьяна Николаевна, будем совсем как серьезные люди. Садитесь... или не хотите? Ну, хорошо, я тоже буду стоять. Так вот в чем дело: я, видите ли, одинок. Я одинок ужасно, как никто в мире. Честное слово! Видите ли, наступает ночь, и меня охватывает бешеный ужас. Да, да, одиночество!.. Великое и грозное одиночество, когда кругом ничего, зияющая пустота, понимаете? Не уходите же!
Татьяна Николаевна. Прощайте!
Керженцев. Одно только слово, я сейчас. Одно только слово! Одиночество мое!.. Нет, я больше не буду про одиночество! Скажите же, что вы поняли, скажите... но вы не смеете уходить так!
Татьяна Николаевна. Прощайте.
Быстро выходит. Керженцев бросается за нею, но служитель загораживает ему дорогу. В следующую минуту с привычной ловкостью он выскальзывает сам и закрывает дверь перед Керженцевым.
Керженцев (бешено стучится кулаками, кричит). Откройте! Я сломаю дверь! Татьяна Николаевна! Откройте! (Отходит от двери и молча хватается за голову, вцепляется руками в волосы. Так стоит.)
Впервые опубликовано отдельной книгой (без указания издательства), СПб, 1914.
Андреев задумал драму "Мысль" - по мотивам своего раннего одноименного рассказа - в конце октября 1913 г. "Помните ли Вы у меня рассказ "Мысль" - о некоем докторе Керженцеве, который притворился сумасшедшим, чтобы убить, а потом сам разобрать не может, притворялся ли он или действительно он сумасшедший? - писал он Немировичу-Данченко 31 октября 1913 г.- Явилась у меня шальная идея: сделать из этого драму (...). "Мысль" - это не инсценировка, а совсем самостоятельная работа, т[ак] к[ак] рассказ написан без лиц и без диалога... Я чувствую возможность дать еще более, чем в "Екатерине Ивановне", нечто весьма правдивое, серьезное и важное. Никаких поз, игры, нарочничанья, заигрывания с залом, никаких эффектов" (Архив Музея МХАТ, ф. Н.-Д., ед. хр. 3146/13).
Захваченный новым замыслом, Андреев, по его собственному признанию "с бешенством" принялся за работу и написал пьесу менее чем за полторы недели. Уже 8 ноября он сообщил Немировичу-Данченко о том, что "Мысль" завершена и что в театр немедленно будет отправлен готовый экземпляр. А за два дня до того он поделился с режиссером своими личными впечатлениями от написанного: "То, что вышло, мне нравится. Нет типов, ни сценических, ни литературных, а есть просто живые люди <...>. И есть большая внутренняя драматичность, неослабевающее напряжение; и есть какая-то большая правда и большая серьезность" (Архив Музея МХАТ, ф. Н.-Д., ед. хр. 3146/14).
В Художественном театре пьеса была встречена в целом благожелательно, хотя высказывались опасения по поводу чрезмерной "мрачности" ее содержания. Андреев пытался рассеять эти сомнения. "Касательно мрачности и могущих быть упреков за нее - не стану уверять, что это совсем невозможно,- писал он Немировичу-Данченко 17 ноября 1913 г.- Во многих головах, как кол дубовый, засела мысль о какой-то бодрости и жизнерадостности - но в чем таковые заключаются, никто из вопиющих и сам не знает... Ибо вся эта внешне бодрая литература по существу своему есть самая унылая и безнадежная: м_р_а_ч_н_о т_о, ч_т_о б_е_з_д_а_р_н_о и н_а_д_у_м_а_н_о..." И пояснял свою точку зрения: "Это - трагедия, т[о] е[сть] протекает она в тех нагорьях жизни и мысли, где вопросы уже не рассматриваются под углом обывательского настроения, где мерки иные и следы. Признать "Мысль" мрачной - это признать мрачным и негодным для сегодняшней сцены всего Ибсена, Гауптманна, Чехова - почти всю литературу,- признать мрачной, всякую драму или трагедию, что же останется?" (Архив Музея МХАТ, ф. Н.-Д., ед. хр. 3146/16).
По замыслу Андреева, пьеса должна была дать "двойное, полное знание изнутри и извне" о трагедии Керженцева и в этом смысле преодолеть субъективность рассказа, которую автор видел в том, что в дневниковых записях душевные переживания Керженцева фиксировались лишь в его собственном произвольном восприятии. Поэтому на сцену были выведены персонажи, которые в рассказе занимали незначительное место или вовсе отсутствовали,- писатель Савелов и его жена, "бледный молодой человек" Крафт, доктор-психиатр Семенов, сиделка Маша и другие. Более того, действительное душевное состояние героя само по себе не слишком интересовало автора. Когда Л. М. Леонидов, приступив к работе над заглавной ролью, спросил автора, сумасшедший Керженцев или нет,- определенного ответа не последовало. Андреев оставил за артистом право по его усмотрению или трактовать трагедию Керженцева как трагедию "чистого" интеллекта, или выдвинуть на первый план сугубо камерный мотив отвергнутой любви (см. об этом: "Леонид Миронович Леонидов. Воспоминания, статьи, беседы, переписка". М., 1960, с. 285).
По настоянию Немировича-Данченко, увидевшего в "Мысли" широкие возможности для актерского психологического творчества, она была принята к постановке в Художественном театре. Андреев приветствовал решение поручить роль Керженцева Л. М. Леонидову, а не В. И. Качалову, как предполагалось ранее. Он опасался, как бы Качалов "не переанатэмил", не дал слишком большого мороза, не потащил слабого зрителя на слишком крутые, холодные и чуждые вершины. Ему казалось, что хотя Леонидов и "не даст такого высокого интеллектуального образа", но зато "весь вопрос с мыслью он переведет в сферу эмоциональную (в которой он сильнее Качалова), даст живое страдание, может вызвать слезы и тем очеловечить Керженцева" (Архив Музея МХАТ, ф. Н.-Д., ед. хр. 3146/18).
Премьера "Мысли" в постановке Вл. И. Немировича-Данченко состоялась в марте 1914 г. Однако, несмотря на отмеченное почти всеми рецензентами психологически достоверное исполнение Леонидовым роли Керженцева (артист играл с таким огромным нервным напряжением, что вскоре заболел и был вынужден даже на время покинуть сцену),- спектакль успеха не имел. Критика полагала, что автору "Мысли" не удалось убедительно реализовать свои новые театральные идеи. Писателя, а вслед за ним и режиссера-постановщика упрекали в стремлении "вытравить" сюжетное движение из наиболее существенных сцен, в выпячивании "бьющей по нервам патологии", в нагнетании "бесцельного мучительства" и т. д. Тем не менее, вопреки всем бранным и язвительным отзывам в печати, Андреев увидел в спектакле доказательство справедливости своих идей о "новом театре". Но его попытки опереться на Немировича-Данченко, убедить его в том, что МХТ, поставив "Мысль", одержал художественную победу, на этот раз действия не возымели. Итоги проделанной работы привели режиссера к выводу, что искусство Художественного театра в главном направлении все же не соответствует творческим устремлениям Андреева. После 19 представлений "Мысль" была снята со сцены МХТ и исключена из его репертуара.
Сценическая история пьесы возобновилась лишь спустя почти полвека. В конце 1961 г. "Мысль" была показана в парижском "Театре де Лютеc" (режиссер-постановщик и исполнитель главной роли - Лоран Терциев). А в начале 1988 г. спектакль по мотивам андреевской "Мысли" поставил на своей Малой сцене Московский драматический театр на Малой Бронной. Автор сценической версии и режиссер В. Драгунов оставил в списке действующих лиц только Керженцева и сиделку Машу, построив спектакль как исповедь пациента психиатрической больницы, как его рассказ о своей духовной деградации, об осознанном пути к убийству.
Пьеса печатается по кн.: Андреев Л. Мысль. Современная трагедия в 3 действиях и 6 картинах. СПб, 1914.
С. 474. Чигорин Михаил Иванович (1850-1908) - основоположник русской шахматной школы, организатор и победитель первых трех всероссийских чемпионатов (в 1899-м, 1900-1901-м, 1903 годах), участник ряда международных шахматных турниров.
С. 502. Ласкер Эммануил (1868-1941) - выдающийся немецкий шахматист; в 1894 г. выиграл матч на первенство мира у американского шахматиста В. Стейница и в течение 27 лет сохранял за собой звание чемпиона мира, уступив его лишь в 1921 г. кубинскому шахматисту X. Р. Капабланке.