Главная » Книги

Покровский Михаил Николаевич - Русская история с древнейших времен. Часть 1, Страница 17

Покровский Михаил Николаевич - Русская история с древнейших времен. Часть 1


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

б этом рассказывают члены самого этого правительства. "Надобно воспрепятствовать, милостивый пан, - писал тому же Сапеге Федор Андронов, - чтобы не раздавали без толку поместий, а то и его милость пан гетман дает, и Иван Салтыков также дает листы на поместья; а прежде бывало в одном месте давали, кому государь прикажет". А Михаил Салтыков, жалуясь на того же Андронова, писал: "Московские люди крайне скорбят, что королевская милость и жалованье изменились, и многие люди разными притеснениями и разореньем оскорблены". И он указывал на бестолковую раздачу поместий и находил, что такой земельной перетасовки не было даже в дни опричнины: "Царь Иван Васильевич природный был", да и тот так не делал, - писал Салтыков, намекая на то, что новому царю не мешало бы быть поосторожнее "природного". Недаром, когда восставшие служилые люди соберутся к Москве, они потребуют прежде всего другого, чтобы раздача поместий производилась по прежнему обычаю, как было "при прежних российских прирожденных государях", и чтобы поместья, данные кому бы то ни было на имя короля или королевича, были отобраны так же, как и те, которые сидевшие в Москве бояре "разняли по себе". Помещики хлопотали, чтобы им, вдобавок к земельной доле, жалованье аккуратно выдавалось из четверти по всякий год, а на деле вышло, что и земельную дачу нельзя было считать своей, ибо ее каждую минуту могла отнять данная где-то за тысячу верст королевская грамота.
   Уже к поздней осени 1610 года вполне определилось, что советников царя Владислава скоро постигнет участь, какую испытали Годуновы в 1605 году: что они станут социально одинокими: не найдут ни одного общественного класса, который бы захотел их поддерживать. Горсть польских жолнеров в Москве - вот все, на что они могли рассчитывать. Когда Шуйский боролся со своими первыми бунтами, он был гораздо сильнее: за него была Москва, да еще все северные поморские и поволжские города. Правительство Владислава, судя по всему, должно было быть гораздо недолговечнее правительства царя Василия. Но из этого не следовало, чтобы его существование не имело никакого влияния на ход событий в те дни. Напротив, отрицательно оно сыграло огромную роль. Задев интересы всех правящих классов и не имея на своей стороне даже народной массы, на которую когда-то хотел опереться Годунов, оно дало повод столковаться тем, кто враждовал во все предшествующее время Смуты. А своим иноверным и иноземным происхождением оно создавало почву для национально-религиозной идеологии, под покровом которой движение могло организоваться как ни разу раньше. Классовое самосохранение стало национальным самосохранением - в этом смысл событий 1611 - 1612 годов.
   Одним из самых ранних и самых интересных образчиков этой идеологии является "подметное письмо", по нашему - прокламация, - появившееся в Москве в конце ноября или начале декабря 1610 года. В литературном отношении оно стоит очень высоко, напоминая произведение того сочувствующего Романовым публициста, который был использован Авраамием Палицыным в его "Истории в память сущим предыдущим родам", и на которого мы неоднократно ссылались раньше. Весьма возможно даже, что этот публицист и автор нашего подметного письма (которому кто-то дал впоследствии неловкое заглавие "Новая повесть о преславном Российском царстве", хотя никакой "повести" здесь нет) одно и то же лицо: и тот, и другой были близки к буржуазии, и тот, и другой при очень большом благочестии никогда не прибегают к сверхъестественным мотивам для объяснения событий, что так обычно вообще в литературе Смуты. Есть и одно внешнее сходство: оба не чуждаются мерной рифмованной прозы, так хорошо подходящей к стилю тогдашнего подметного письма, которое должно было читаться не отдельными прохожими, - между ними нашлось бы слишком мало грамотных, а каким-нибудь грамотеем вслух целой кучке народа. Если бы удалось доказать тождество двух авторов, мы имели бы чрезвычайно любопытное совпадение: первый призыв к восстанию против Владислава шел бы тогда из романовских кругов, откуда должен был выйти и преемник Владиславу. То, что о Романовых нет ни звука в самом письме, не говорит против этого: не нужно забывать, что в эти дни Филарет Никитич, один из "великих послов", был как бы заложником у поляков, и всякий подобный намек мог ему стоить очень дорого. Как бы то ни было, призывая к восстанию против польского королевича, автор ни словом не обмолвился насчет того, кого следует посадить на его место. Хотя вопрос этот, конечно, напрашивался сам собою. Центральная фигура в его изображении - Гермоген, и, как один из первых образчиков "легенды о Гермогене", памфлет не менее любопытен. Автор признается, что от патриарха прямого призыва к восстанию нельзя ждать: "Сами ведаете, его это дело, что тако ему поведевати на кровь дерзнути?" Но он всем своим изложением дает понять, что Гермоген - душа сопротивления полякам: "Стоит один противу всех их... аки исполин муж без оружия и без ополчения воинского". Когда это не произвело достаточного впечатления, пришлось сделать дальнейший шаг: появились грамоты Гермогена, по признанию самих распространителей исходившие, однако же, не непосредственно от него, так как у патриарха "писати некому, дьяки и подьячие и всякие дворовые люди пойманы". Так понемногу создавалась легендарная фигура, украшающая страницы новейших повествований о Смуте и, кажется, имевшая чрезвычайно мало общего с реальным Гермогеном. Для движения "лучших" людей нужен был символ, каким для "меньших" давно стал "Димитрий Иванович", противопоставить патриарха, строгого хранителя православия, царю, который "не хочет креститься", было, несомненно, очень понятным для широких масс мотивом. Но для московской буржуазии, из которой, вероятно, вышел и к которой, во всяком случае, обращался наш автор, очень характерно, что она могла и подняться над такими простонародными мотивами. С некоторых страниц "Новой повести" на нас смотрит почти античный патриотизм. Автор хвалит смольнян, продолжавших сопротивляться Сигизмунду, за то, что они "хотят славно умрети, нежели бесчестно и горько жиги". Грозящее запустение "такого великого царства" трогает его, несомненно, больше, чем ожидаемая поруха православной веры, и в лозунге, который он бросает в посадские массы, этой вере отведена всего лишь одна треть: "Постоим вкупе за православную веру... и за свое отечество и за достояние, еже нам Господь дал". А повторяя этот лозунг еще раз, он ставил царство даже прежде веры. Да и мотив восстания для него не столько то, что Владислав не православный, сколько то, что Владислава вообще ждать нечего: сущность письма в том и состоит, что автор раскрывает московской публике секрет польского заговора - аннексировать Московское царство. Как аргументом автор очень ловко пользуется неспособностью поляков установить порядок в стране: если бы Сигизмунд действительно прочил царство своему сыну, допустил ли бы он такое разорение? "Не только сыну не прочит, но и сам здесь жить не хочет", а будут править москвичами такие люди, как Федор Андронов: вышеприведенные отзывы о нем взяты именно из "Новой повести".
   Ее буржуазный автор несколько поторопился, призывая к восстанию москвичей: последствия показали, что городское движение и не могло концентрироваться в Москве, единственном городе, где чисто военный перевес безусловно был на стороне поляков. Московские "баррикады" 17 марта 1611 года кончились полной неудачей: поляки выжгли город почти дотла и заставили уцелевшее население вновь присягнуть Владиславу. Нижний Новгород стал во главе движения не только потому, что волжские торговцы были заинтересованы в восстановлении порядка более, нежели кто-нибудь другой, а еще и по той простой причине, что на Волге не было никаких польских войск, и помешать движению на первых его шагах было некому. Удивляться приходится не тому, что посадско-дворянское движение справилось при таких условиях с поляками - горстка жолнеров в Кремле так же мало могла подавить всероссийское восстание, как мало была она способна поддерживать порядок во всей России, а тому, что этому движению понадобилось так много времени, почти полтора года, чтобы сорганизоваться. Объяснять это чисто техническими особенностями того времени, отсутствием не только железных, но и вообще каких бы то ни было приличных дорог, кроме речных путей, едва ли можно: правда, события такого рода мерились тогда не неделями, как теперь, а месяцами, но все же первая армия инсургентов, ляпуновское ополчение, стояла уже перед Москвой в апреле 1611 года, тогда как первые призывы к восстанию раздались в декабре предшествовавшего. Причин медленности приходится искать в другой области, и их видели уже современники: автор "Новой повести" видел "горшее всего" в том, что "разделение в земле нашей учинися". Две половины "лучших" людей, городская и деревенская, посадские и помещики, только что четыре года вели отчаянную борьбу между собою, и нелегко им было столковаться теперь для общих действий. Когда такие общие действия налаживались в царствование Шуйского, о них толковали как о редкости и ими гордились. "Вы смущаетесь для того, - писала поморская рать жителям городка Романова в 1609 году, - будто дворян и детей боярских черные люди побивают и домы их разоряют: а здесь, господа, черные люди дворян и детей боярских чтят и позору им никоторого нет". Но романовцы могли бы ответить "черным людям" (здесь этим именем обозначались, конечно, не низы городского населения в противоположность верхам, а податное население вообще, в противоположность служилому - буржуазия в противоположность дворянству), что в Поморье дворян-то, почитай, и нет никаких, а вот попробовали бы они ужиться в искони дворянской Центральной России. Здесь отношения были таковы, что когда началось восстание дворянства, началось под руководством самой энергичной части последнего, рязанцев, то Прокопий Ляпунов и его товарищи скорее рассчитывали найти себе союзников среди казаков и даже среди наиболее демократических элементов тушинской армии, нежели среди горожан. "А которые боярские люди крепостные и старинные, и те бы шли безо всякого сумления и боязни, - писал Ляпунов в Казань даже в июне 1611 года, - всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам".
   "Зигзаг", который описало восстание против Владислава, временная неудача этого восстания и временное разложение инсу-рекционной армии в июле 1611 года и объясняется прежде всего этой причиной. Первоначальный состав восставших намечается в февральской грамоте Ляпунова в Нижний: то были рязанцы "с калужскими, с тульскими, и с Михайловскими, и всех северных и украинных городов со всякими людьми". Такому ополчению не удалось взять в свое время, в 1606 году, даже Москвы, защищавшейся Шуйским почти одними двинскими стрельцами, а теперь в Кремле были регулярные европейские войска. Города Ляпунову сочувствовали, но подмоги пока не слали. Казаки являлись технически необходимым союзником - и неуменье оценить этот факт погубило Ляпунова. Казачество не было сознательным классовым врагом помещиков, оно это доказывало много раз за время Смуты; но оно хотело, чтобы на него смотрели как на ровню, а рязанский воевода с его товарищами никак не хотел признать казаков ровней дворянам. Обращаясь к казакам и даже к боярским холопам с демагогическими воззваниями (можно думать, что Ляпунову это приходилось делать не в первый раз, и что болотниковские листы рассылались не без ведома дворянских вождей ополчения, шедшего на царя Василия), помещики, когда дело дошло до конституирова-ния взаимных отношений восставшей против Владислава массы, стали едва ли не на ту же точку зрения, как бояре в договоре 1610 года. В знаменитом "приговоре" ляпуновского ополчения под Москвою (30 июня 1611 года) дворяне даже земельную дачу и денежное жалованье обеспечивали не всем казакам, а только тем, которые давно служат Московскому государству. В администрацию же этим младшим братьям служилых людей доступ был начисто закрыт: "А с приставства из городов, и из дворцовых сел и из черных волостей атаманов и казаков свести, - постановлял приговор, - а посылати по городам и в волости для кормов дворян до рых, а с ними цлярассылки, детей боярских, и казаков, и стрельцов". Для ляпуновских помещиков казак по-прежнему был "приборным" служилым человеком, который больше всего годился в вестовые при "добром дворянине". А с низами тушинской армии, которых приманивал к себе тот же Ляпунов, приговор поступал еще проще: "боярских крестьян и людей" он предписывал по сыску отдавать назад старым помещикам.
   Еще недавно, борясь с традиционным представлением о государстве как некоей мистической силе, создавшей Московскую Русь со всеми ее общественными классами, приходилось ссылаться на приговор 30 июня как на доказательство, что и у нас, как всюду, общество строило государство, а не наоборот. Действительно, приговор является весьма любопытной попыткой восставших собственными средствами воссоздать те органы московской администрации, которые в данный момент были захвачены партией Владислава: дворец, большой приход и "четверти" - Московское министерство финансов; разряд - Военное министерство; поместный приказ, верставший дворянство землями - об этом верстанье говорится с мелочными подробностями, удивившими одного новейшего исследователя, но вовсе не удивительными в данном случае; наконец приказы разбойный и земский - Министерства полиции и юстиции. Но для современного читателя приговор во всяком случае интереснее, как отражение классовых тенденций, которым служили "прямые" люди Московского государства, восставшие против "кривых", служивших Владиславу, нежели как доказательство самодеятельности московского общества XVII века. Эту последнюю едва ли кому нужно теперь доказывать.
   За слишком резкое проявление этих классовых тенденций вождь дворянского ополчения поплатился лично. Когда казаки, видя, что их отодвигают на задний план, "заворовали", начали волноваться, а им на это ответили строгими дисциплинарными мерами, до "сажания в воду" включительно, - последовал взрыв, и Ляпунов был убит на казацкой сходке. Дворянское движение после этого временно потеряло центр - и правительство Владислава смогло продержаться еще около года. Но поражение помещиков имело свою выгодную для них сторону: посадские окончательно перестали их бояться, и города начинают теперь прямо нанимать на свою службу детей боярских, становясь этим на место первого и второго Дмитрия.
   Современники событий, по свежим следам, так описывали положение дел, сложившееся под Москвой непосредственно после смерти Ляпунова: "Старые заводчики великому злу, атаманы и казаки, которые служили в Тушине лжеименитому царю... Прокофья Ляпунова убили и учали совершати вся злая по своему казацкому обычаю". Читатель, привыкший к традиционному изображению казачества, ждет здесь описания покушений на московскую государственность: но служилый автор грамоты (она шла не от кого другого, как от знаменитого князя Пожарского) ничего не знал о казацком анархизме. Для него "вся злая" заключалась в том, во-первых, что казаки "дворянам и детям боярским смертные позоры учинили"; а во-вторых, и главным образом, в том, что "начальник" казаков, атаман Заруцкой, "многие грады и дворцовые села, и черные волости, и монастырские вотчины себе поймал и советником своим, дворянам и детям боярским, и атаманом и казаком роздал". Антигосударственность казаков выразилась в том, что они сами взяли то, в чем им отказало дворянское ополчение, - самовольно учинились помещиками. От этого городам пока было бы еще ни тепло, ни холодно; но казаки, став хозяевами положения, оказались опасны и верхним слоям посадских, как скоро их победа над дворянством стала давать политические последствия. У Заруцкого был свой кандидат на царство - сын тушинского "царика", пугало всех "лучших людей" в последние годы своего существования. Казаки были неопасны, пока они стояли под Москвой, но казацкий царь, наследник тушинского холопского царя, был непосредственной угрозой. Страх перед ней заставлял буржуазию поддерживать казною и людьми Шуйского; страх перед ней заставил города теперь собрать свою армию, благо после захвата земель и казны казацкими атаманами служилые люди остались и без жалованья, и с перспективой лишиться своих имений. Как только по поволжским городам прошла весть б катастрофе с Ляпуновым, они тотчас же решили "быти всем в совете и соединеньи": а "будет казаки учнут выбирати на Московское государство государя по своему изволению, одни, не сослався со всею землею, и нам того государя на государство не хотети". Материальным базисом этого союза поволжских городов, к которым скоро пристали поморские, была казна, собранная Нижним Новгородом, конечно, не по индивидуальной инициативе Минина, а просто потому, что союз городов без военной силы был пустым звуком, а военную силу нельзя было получить без денег. Этот наем дворянского ополчения буржуазией и рассказан, со всем реализмом, как современными грамотами, так и летописцем, и он, как авторы грамот, не видел в этом простом житейском факте ничего соблазнительного. В грамоте Пожарского к вычегодцам (цитированной выше) так описывается деятельность нижегородцев: "В Нижнем Новгороде гости и все земские посадские люди, ревнуя по Бозе, по православной христианской вере, не пощадя своего имения, дворян и детей боярских смольян и иных многих городов сподобили неоскудным денежным жалованьем... А которые, господа, деньги были в Нижнем в сборе всяких доходов и те деньги розданы дворянам и детям боярским и всяким ратным людям: и ныне... изо всех городов... приезжают всякие люди, а бьют челом всей земле о денежном жалованье, а даты им нечего. И вам, господа... что есте у Соли Вычегодской в сборе прислати к нам в Ярославль, ратным людям на жалованье". "Всюду же сие промчеся собрание, - рассказывает "Новый летописец", - и от многих градов привезоша многую казну в Нижний, и от градов ратные начаша съезжатися: первые приехаша коломничи, та ж рязанцы, последи же из градов украинских многие люди, и казаки, и стрельцы, тли, которые сидели в Москве при царе Василии, и всем дадеся жалованье: и бысть там тогда во всех людях тишина". Ратные люди предлагали свои руки, посадские их покупали на собранные деньги: нельзя лучше перевести "патриотическое одушевление" на язык материалистической истории, чем это сделали простые и наивные русские люди начала XVII века.
   В нашу задачу не входит описание тех военных операций, которые поздней осенью 1612 года привели собранную посадскими помещичью армию в Московский Кремль. Несомненно, что удачный исход второй кампании, прежде всего другого, определился ее солидным финансовым базисом. Взявшись платить всяким ратным людям, буржуазия делала это, как следует смолянам, например давали "первой статье по 50 рублев, а другой по 45 рублев, третьей по 40 рублев, а меньше 30 Рублев не было". Для сравнения стоит отметить, что "городовые" (провинциальные) дети боярские времен Годунова получали не больше 6 рублей и даже "выборные" (гвардейцы) не больше 15 рублей жалованья: то, что давали теперь рядовым служилым, в старые годы получало только гвардейское офицерство. Но не следует думать, что города собирали нужные для этого суммы исключительно от добровольных щедрот. Правившая городами крупная буржуазия наполняла кассу собранного ею ополчения таким же путем, как некогда казну Шуйского - путем принудительной раскладки. По отношению к богатым капиталистам это бывал обыкновенно принудительный заем: таким путем добывали, например, нижегородцы деньги от Строгановых и их агентов. Городскую мелкоту просто облагали новыми налогами, взыскивая их, как всегда собирались в Московском государстве налоги, без послабления, "с Божией помощью и страх на ленивых налагая". Недоимщик мог и в кабалу попасть, быть отданным в услужение по "житейской записи", с уплатой за его службу денег вперед не ему, а городской казне. И это, как справедливо указывает новейший историк Смуты, вовсе не служит доказательством личной жестокости Кузьмы Минина и его товарищей. То была особенность социального строя, того строя, победой которого кончилась Смута.
  

Глава VIII

Дворянская Россия

Ликвидация аграрного кризиса

Непосредственные результаты Смуты. Крестьянское разорение - Новые черты крестьянской крепости - Признаки улучшения со второго десятилетия XVII века; уменьшение перелога, внутренняя колонизация - Экономическая реставрация: натуральные оброки; сокращение барщины - Рост крестьянской запашки; исчезновение бобыльных дворов; рост населения в центральных уездах - Реставрация вотчинного землевладения, новые латифундии

   Действительное прекращение Смуты далеко не совпадает с официальным концом Смутного времени. Михаил Федорович Романов давно был на престоле, а гражданская война продолжалась, как продолжалась и внешняя война, вызванная, в конечном счете, той же Смутой. По наблюдениям одного новейшего исследователя, максимум разорения приходится даже именно на те годы, когда национальный и политический кризис Смутного времени окончился, и в Москве давно водворилось законное правительство. Крайней гранью разрухи для этого исследователя является 1616-й, если даже не 1620 год; лишь позже этой последней даты можно говорить о сколько-нибудь заметном и прочном улучшении. Почти пятнадцать лет междоусобицы не могли бы пройти даром даже для страны, хозяйство которой раньше было во вполне удовлетворительном состоянии. Подбитую аграрным кризисом XVI века Московскую Русь Смута, казалось, должна была бы довести до полного уничтожения. Если уже в конце предыдущего столетия центральные области государства давали картину значительного запустения, то в 10 - 20-х годах XVII века посланные "смотреть" землю "писцы" и "дозорщики" находили местами почти совершенную пустыню. По словам цитированного нами выше автора, в вотчинах Троицкого монастыря, разбросанных в 20 "замосковных" уездах - и потому характеризующих более или менее общее состояние края, - "размеры пашни в 1616 году уменьшаются, сравнительно с данными 1592 - 1594 годов, более чем в 20 раз; число крестьян, населяющих Троицкие вотчины, убывает более чем в 7 раз". В ряде имений Московского, Зубцовского и Клинского уездов, историю которых мы можем проследить даже к концу 20-х годов, перелог, т.е. земля, брошенная и запустевшая, составлял не менее 80%, поднимаясь иногда до 95%, а земля, оставшаяся под обработкой, не превышала 18,7% всей площади, спускаясь иногда до 5,2%. На юге, в нынешней Калужской, например, губернии, дело было нисколько не лучше: в имении, где в 1592 - 1593 годах был 161 крестьянский двор, в 1614 году оставалось всего 10 дворов. По Московскому уезду в среднем можно констатировать убыль пашни, по крайней мере, на одну треть, сравнительно с разгаром кризиса, предшествовавшего Смуте*.
   ______________________
   * Данные заимствованы из исследования Ю. Готъе (Замосковский край в XVII веке. М., 1906), столь же ценного для эпохи после Смуты, как работа Н.А. Рожкова для предшествующего столетия.
   ______________________
   Всматриваясь в детали этого деревенского разорения, мы скоро, однако, получаем возможность несколько дифференцировать наши представления об экономических итогах Смуты. Разорились почти все, но одни более, другие менее. Смута действовала как бы по принципу: "имущему дается, а у неимущего отнимется". Она повалила тех, кто уже слабо стоял на ногах в эпоху Грозного и, после кратковременного испытания, еще больше укрепила тех, кто уже тогда был силен. Благодаря Смуте и ее последствиям должно было окончательно исчезнуть самостоятельное крестьянство везде, где были помещики. Первое явление, которое бросается в глаза изучающему русскую деревню второго-третьего десятилетий XVII века - это громадный рост "бобыльских" дворов на счет дворов крестьянских. Если взять за образчик имения того же Троицкого монастыря, - образчик очень удобный, как мы видели, - получаются такие сравнительные цифры: по Дмитровскому уезду в троицких вотчинах по переписям конца XVI века значилось 40 бобыльских дворов на 917 крестьянских; переписи 20-х годов следующего столетия дают 207 дворов бобылей на 220 дворов, занятых крестьянами. В первом случае бобыльские дворы составляют 4,1%, во втором - 48,4%. Для Углицкого уезда соответствующие цифры будут 2,6 и 56,6%. В Белевском уезде на 708 крестьянских дворов писцовые 1628 - 1629 годов насчитывают 987 бобыльских, в Углицком на 1186 крестьянских бобыльских приходится 1074: всюду бобыли из ничтожного меньшинства превращаются в группу, по крайней мере, равночисленную настоящему крестьянству*. Что же такое представляли из себя эти "бобыли"? Основываясь на том, что с бобыльского двора брали вдвое меньше податей, чем с крестьянского, Беляев когда-то определил их как крестьян, сидевших на половинной выти. Сейчас цитированный нами ученый доказал, что в большинстве случаев у бобылей пашни вовсе не было. Основываясь на том, что в этой группе часто встречаются сельские ремесленники, он склонен отнести их всех к этой категории: но как можно себе представить, чтобы в разоренной стране почти половина населения занята была обрабатывающей промышленностью? Где бы она находила себе рынок для сбыта своих произведений? А приняв, что это был пролетариат, уже лишенный собственных орудий производства (предположение для XVII века еще более невероятное), где находил он себе заработок при полном отсутствии крупной промышленности? Тексты, приводимые тем же автором, дают вполне определенную картину, не заставляя прибегать ни к каким малоправдоподобным гипотезам. Вот, например, выписка из "дозорных книг" 1612 года на вотчины того же Троицкого монастыря. "Дер. Кочюгова... двор бобыльский Васьки Антипьева, а был крестьянин, да обмолодал от войны да от податей, сказали пашни не пашет, лежит впусте, а было за ним пашни 3 чети". "Деревня Слобода Хотинова... двор бобыльский Первушки Кирилова, а был де крестьянин и от войны обмолодал, и пашня его пуста, а было за ним пашни две чети с осминою". В "дозорной книге" 1616 года на вотчины Чудова монастыря, в Костромском уезде, в погосте Шунге, перечислено шесть бобыльских дворов, "а до литовского разоренья те бобыли пашенные крестьяне, а от литовского разоренья они оскудали, пашни не пашут, жеребей их пашни лежит впусте". О других бобылях, живущих в монастырских деревнях, сказано, что они "от литовского разоренья оскудали, ходят по миру, кормятся Христовым именем". "Безместные бобыли", "увечные, бродящие бобыли" - эпитеты, на каждом шагу встречающиеся в писцовых книгах. Бобыль, как правило, не ремесленник и не пролетарий в нашем смысле этого слова: это пролетарий в смысле слова античном, - не работник, открепленный от орудий своего труда, а крестьянин, открепленный от земли, потому что ему нечем стало ее обрабатывать. Человек, изувеченный на войне, или человек, у которого военные люди свели последнюю лошадь либо сожгли двор со всем именьем, одинаково попадали в эту категорию.
   ______________________
   * Дьяконов М. Очерки по истории сельского населения Московского государства, с. 224 - 225.
   ______________________
   Но открепленного от земли крестьянина зато легко было прикрепить к помещику. Крепостное право быстро растет у нас на развалинах, созданных Смутой, точно так же, как в Германии росло оно на развалинах, созданных Тридцатилетней войной. Мы уже не раз отмечали выше, что прогресс крепостного права означал у нас не столько лишение каких-нибудь прав крестьянина - в феодальном обществе он всегда был больше объектом, чем субъектом прав, - сколько прекращение той разорительной для землевладельцев игры в крестьян, которая была так же характерна для предшествующей эпохи. И в эту предшествующую эпоху крестьянин нередко был вещью, которую можно было продавать, покупать и менять, как меняли, продавали и покупали холопов. В 1598 году старец Гурий из Голутвина монастыря в Коломне, искавший у помещика Пятова Григорьева монастырских крестьян и уставший тягаться, "не дожидаясь сказки по судному списку, помирился полюбовно": "Взял я, - пишет старец, - у Пятова в дом Богоявления Господня в Голутвин монастырь в вотчину крестьян - Романа Степанова, да Тимофея Лукина с братом, да Данила Михайлова с женами и с детьми, и со всем животом и статком, Данила Михайлова разделя с его зятем с Федкою Степановым животы их по половинам, с женою и с детьми. А Пятому Григорьеву яз старец Гурий по сыску поступился крестьян Данила Тарасова, да Федора Степанова с женами и детьми, и со всеми животы и статей..."* Если мы сравним этот документ самого конца XVI века с документом 1632 года, где "поместный есаул" Афанасий Семенович Белкин свидетельствует, что он "поступился в дом Живоначалъныя Троицы Алаторского Сергнева монастыря... вотчинного своего крестьянина Гришку Федосеева с женою его Овдотьею, Семеновой дочерью, да 3 детьми", - мы только при помощи очень сильного юридического микроскопа сможем найти здесь какую-нибудь разницу. И поскольку нас интересуют не детали московского права, а эволюция хозяйства Московского государства, мы можем считать оба факта социологически тождественными. И в конце XVI и в 1-й половине XVII века крестьянин, уже закрепленный тем или иным путем за своим помещиком, был собственностью последнего. Менялись только, во-первых, способы закрепления: в связи с экономическими результатами Смуты тут интересно отметить, что ссуда, раньше бывшая очень распространенным средством привязать крестьянина к имению, теперь приобретает исключительное значение. "На официальном языке с половины XVII века термин ссудная запись совершенно вытесняет старое наименование крестьянской записи порядною"**. Раньше ссуда была экономической необходимостью всякого благоустроенного хозяйства. В 1598 году власти Благовещенского монастыря в Нижнем Новгороде жаловались патриарху Иову: "Монастырь де их скуден, и впредь им монастыря и монастырских сел строити нечем, и ссуды крестьянам новоприходцам, и служкам и деловым людям жалованья давати нечем". Теперь ссуда становится юридической необходимостью для всякого, садящегося на землю крестьянина, - без ссуды нельзя порядиться в крестьяне. Уложение знает, что крестьяне дают "по себе ссудные и поручные записи". Многочисленные новоуказные статьи говорят только о ссудных записях на крестьян. Старый термин "порядная запись" становится провинциализмом, удержавшимся замечательным образом в экономически наиболее развитых местностях: в псковских записных крестьянских книгах его можно встретить и в самом конце XVII века. Всюду в других местах крестьянин, после Смуты, фактически не мог поставить своего хозяйства без ссуды; не нуждавшиеся в ссуде были исключением, и московское право с этим исключением не считалось. А затем, что несравненно важнее и не менее характерно, - из собственности движимой крестьянин все более обнаруживает тенденцию превратиться в недвижимую. Мы можем наблюдать этот любопытный процесс с двух сторон - частной и официальной, если так можно выразиться. Во-первых, непременным условием нового типа крестьянских порядных, после Смуты, является не только ссуда, а еще обязательство: жить за данным помещиком "неподвижно", "прочно", и "безвыходно". "А где нас помещик Петр Татьянин с сею жилецкою записью сыщет, а мы по ней во крестьянстве за Петра крепки во всяком государеве суде", - говорит одна запись 1629 года. "А из Софийской вотчины нам никуда не выйти, - обязуются новгородские крестьяне в 1619 году, - и впредь жити за митрополитом в Софийской вотчине неподвижно". Крестьянский "выход", об упразднении которого так хлопотали помещики во время Смуты, хлопотали и перед Шуйским, и перед Владиславом, оказался очень живучим, и его приходилось вытравлять теперь частными соглашениями, вынуждая крестьян отказываться от права уйти (т.е. быть вывезенными другим помещиком), как вынуждали их принять ссуду. Но это не значило, конечно, что официальные хлопоты прекратились. Еще междоусобная война не кончилась, "законное правительство" едва успело усесться на Москве, а Троицкая лавра уже разыскивала своих беглых по всем городам за все время Смуты - "и свозщики во все города для того были посланы". По обширности монастырских вотчин операция приняла такие размеры, что для санкционирования ее понадобился боярский приговор (10 марта 1615 года), который признал за троицкими властями право вывозить своих крестьян обратно за 11 лет и стремился только оградить интересы помещиков, у которых троицкие старцы собирались отнимать их старинных крестьян, живших за теми помещиками "лет двадцать и больше". Одиннадцатилетняя давность, казалось бы, была достаточна: давности более 15 лет вообще тогдашнее право не знало, а позже мы довольствовались 10-летней. Но землевладельцы стремились сделать крестьян более неподвижными, чем сама земля, и первая половина XVII века наполнена челобитными дворян и детей боярских, хлопотавших, чтобы им позволили разыскивать своих крестьян сверх урочных лет, если не без всяких урочных лет вовсе. В 1641 году 10-летняя давность в исках о беглых крестьянах, раньше составлявшая привилегию некоторых землевладельцев, вроде Троицкого монастыря или государева дворца, была распространена на всех помещиков: а в 1649 году Уложение царя Алексея установило "отдавати беглых крестьян и бобылей из бегов по писцовым книгам всяких чинов людям без урочных лет". Любопытно, что и после этого, казалось бы, совершенно ясного, закона землевладельцы продолжали требовать от крестьян личного обещания "ни за кого иного не сойти". Не давший такого обещания крестьянин не считался и не считал себя крепким. В 1690 году, чуть не через полстолетия после Уложения, один крестьянин рассказывал, как помещик, у которого он жил "годы с три", "начал на него Ефимка просить письменных крепостей, чтобы ему жить за ним во крестьянстве, и он де, не дав ему на себя крепостей, с той деревни сшел..."***. Свободный крестьянин не был, таким образом, юридически немыслим в России даже в начале царствования Петра; но фактически это было настолько редкое исключение, что московское право, грубое и суммарное, регистрировавшее массовые факты, не считалось с этим явлением, как не признавало оно крестьянина, способного завести свое хозяйство без барской ссуды. Уцелевший местами "вольный" крестьянин нисколько не стеснялся, однако же, тем, что закон его игнорировал, и продолжал при царе Алексее "торговаться" со своим барином так же, как делал он это при Грозном. Всего двумя годами раньше Уложения один новгородский помещик, Иван Федорович Панов, дал на себя своему крестьянину Ивашку Петрову такую запись: "Мне... его Ивашку не изгонить, и никому его не продать и не променитъ, и в заставу (в залог) не заложить и никакова дурна над ним не учинить, и держать ево мне Ивану во крестьянах, как протчие дворяне крестьян у себя держат". В случае неисполнения Пановым этих условий "ему Ивашку волно и прочь отойти на все четыре стороны"****. Собственность, договаривающаяся с собственником насчет условий, под которыми она разрешает последнему собою владеть, есть, конечно, нечто, противоречащее всякой юридической логике: но московские люди не думали ломать своей жизни в угоду какой-бы то ни было логике и устраивались в каждом отдельном случае так, как им было удобнее.
   ______________________
   * Дьяконов. Акты, т. 2, с. 33.
   ** Дьяконов. Очерки, с. 125.
   *** Дьяконов. Очерки, с. 108; см. другие примеры на с. 106 - 109.
   **** Дьяконов. Акты, т, 1, с. 40.
   ______________________
   Иммобилизация крестьянства, обычно определяемая как "окончательное установление крепостного права" (хотя, мы это сейчас видели, именно правовая сторона дела являлась наименее законченной), была одной из крупнейших новостей русской экономической жизни в послесмутную эпоху. На ее примере мы можем хорошо видеть, как Смута действовала. Она не вносила и не могла, конечно, внести никакой экономической перемены. Первый шаг к закреплению крестьянина в данном имении и за данным помещиком сделан был, даже если и не считать "пожилого" времени судебников - известным законом 24 ноября 1597 года, установившим пятилетнюю давность для сыска беглых крестьян. Почвой был аграрный кризис и запустение Центральной России. Смута лишь довела оба эти явления до крайних возможных пределов - и дала повод извлечь из них все возможные последствия. С прекращением разрухи, однако же, влияние этой причины должно было бы, казалось, идти в убывающей прогрессии. Употребляя ходячее выражение, Московское государство оправлялось от Смуты довольно быстро. В момент наибольшего упадка (1614 - 1616 годы) в знакомых нам троицких вотчинах замосковных уездов пашня составляла 1,8% всей площади, а перелог 98,2%. Но уже по переписям третьего и четвертого десятилетий того же века первая цифра поднимается до 22,7%, а вторая спускается до 77,3%. В письме 20-х годов "есть указания на колонизаторскую деятельность землевладельцев: большой боярин кн. Ю. Я. Сулешов, купив обширную вотчину в Серебожском стану Переяславского уезда, заводит в ней новое хозяйство - ставит ново двор вотчинников и целых 5 починков сразу". Находятся и такие землевладельцы, которые заранее готовят дворы для будущих крестьян-колонистов: в вотчине дьяка Г. Ларионова, села Слезнева, Повельс-кого стана, Дмитровского уезда, в конце 20-х годов стояли три пустых двора, "поставлены вновь". К 40-м годам эта "внутренняя колонизация" сделала уже большие успехи: в Переяславском, например, уезде в 1646 году "появился целый ряд новых селений, ранее (во время переписей 20-х годов) не существовавших". В них было: 20 дворов помещиков и вотчинников, 2 монастырских, 16 дворов задворных людей, 21 двор монастырских детенышей, 143 двора крестьянских с мужским населением в 439 человек, 301 двор бобыльский с населением в 709 человек; было вновь распахано около 2300 десятин земли. Словом, "короткий экономический кризис, вызванный Смутой, прошел так же быстро, как и налетел"*. Но намеченное нами явление иммобилизации крестьянства ничуть не исчезло и даже не ослабело, а, наоборот, закрепилось на весь XVII век. Очевидно, Смута лишь помогла обнаружиться чему-то, корни чего лежали глубже того слоя, который мог быть размыт междоусобицей. Острый момент аграрного кризиса прошел одновременно с этой последней. Но экономический расцвет времен молодости Грозного не повторился. Осталось хронически угнетенное состояние, к которому помещичье хозяйство приспособилось мало-помалу, и с которого начался новый подъем, но уже гораздо позже, не ранее конца XVII столетия. Первые три четверти этого века носят в этой области определенно выраженный реакционный или, если угодно, реставрационный характер. Последний термин лучше подходит, ибо суть дела заключалась именно в реставрации, в возобновлении старого, в оживлении и укреплении таких экономических черт, которые, веком раньше, казались отжившими или, по крайней мере, слабеющими. Наглухо прикрепленные к имениям крестьяне XVII века, вероятно, уже напомнили читателю "старожильцев" прежних боярских вотчин, из поколения в поколение сидевших на одной и той же деревне, пока их не разворошила опричнина. Но за этим сходным признаком идут и другие. Натуральный оброк, казавшийся вымирающим явлением за сто лет раньше, как нельзя стал более обычен в имениях середины XVII века. Боярин Н.И. Романов получал со своих вотчин в году выти по барану, по полета свиного мяса, известное количество домашней птицы и по 30 фунтов коровьего масла. Баранами и птицей собирал свои доходы с подмосковной вотчины и боярин Лопухин. Крестьяне дворцовых сел Переяславского уезда тоже уплачивали повинности баранами, поярками, овчиной, сырами и маслом**. Особенно интересна эта живучесть натуральных повинностей в дворцовых вотчинах: мы помним, что в XVI веке первые опыты рационального хозяйства, с обширной и правильной барской запашкой, встретились нам именно на дворцовых землях. В XVII веке барская запашка здесь постепенно сокращается. В дворцовом селе Клушине еще в 1630-х годах было 250 десятин "государевой пашни", а в 70-х мы находим ее причисленной к тяглым крестьянским жеребьям. В знакомом нам Переяславском уезде, в одном дворцовом имении "государева десятинная пашня" с 546 десятин уменьшилась на протяжении 40 лет до 249 десятин, а в другом полностью была сдана на оброк крестьянам. В конце концов барская запашка удержалась только в подмосковных дворцовых вотчинах, где она не столько имела промысловый характер, сколько обслуживала непосредственные потребности многолюдного царского двора. В других местах она заменилась оброком, но не натуральным, однако же, а либо денежным, либо "посопным хлебом". Мы сейчас увидим значение этого факта, а пока заметим, что указанное явление не было особенностью дворцовых именно вотчин, а было общим для всех крупных имений этой поры. "Все отдельные примеры, знакомящие нас с хозяйственными порядками нынешних Владимирской, Костромской и отчасти Ярославской губерний в XVII столетии, ставят нас лицом к лицу с хозяйством оброчным. Так, обширная и интересная корреспонденция, которую вел боярин князь Никита Иванович Одоевский со своей галицкой вотчиной, волостью Нейской, убеждает нас, что хозяйство этой огромной вотчины было исключительно оброчным. Крупные вотчины Суздальского уезда, села Мыть и Мугреево, когда-то принадлежавшие князю Д.М. Пожарскому, а в конце столетия находившиеся во владении князей Долгоруковых, состояли в 1700 году при новых владельцах на оброке"***. Если бы даже это отсутствие сельскохозяйственного предпринимательства было уделом только крупного землевладения, и то мы имели бы пример большой экономической косности - переживания в XVII веке аграрного типа, хорошо знакомого первой половине XVI столетия. Но кажется, что и средние хозяйства, с такой головокружительной быстротой переходившие на новые рельсы во дни Грозного, сто лет спустя не только не продвинулись вперед, а даже подались назад. По крайней мере, в единственном известном нам примере, относящемся к Костромскому уезду, барская пашня с 90% с лишком в 20-х годах упала к 1684 - 1686 годам до 16%. Иные отношения были на юге, где помещик пахал на себя большую часть земли; но это был совсем особенный помещик, располагавший, в среднем, одним крестьянским и одним бобыльским дворами (Белгородский и Путивльский уезды), в лучшем для себя случае тремя такими дворами (Воронежский уезд), а иногда и ни одним (уезд Оскольский), На всем огромном пространстве этих четырех уездов**** исследователь нашел в сущности, не считая монастырей, только одного помещика в настоящем смысле этого слова, у которого было три двора людских, 11 крестьянских и 5 бобыльских, а земли около 750 десятин, по нашему теперешнему счету. Притом "помещичий" характер южнорусского землевладения в XVII веке шел не на прибыль, а на убыль. "С течением времени число крестьян и бобылей в Белгородском и Оскольском уездах уменьшалось и абсолютно, и относительно, и бывшие помещики превращались в однодворцев". В одном из станов Белгородского уезда в 1626 году было 146 крестьянских и бобыльских дворов, в 1646 году - 130, а в 1678 осталось всего 121. В другом стане того же уезда, для тех же годов, мы знаем также цифры: 255, 141 и 60. То же явление замечаем мы и в Воронежском уезде. По переписным книгам 1646 года в нем было 2060 дворов крестьянских и бобыльских, а в 1678 году таких дворов в уезде было 1089, т.е., другими словами, число крестьянских и бобыльских дворов уменьшилось здесь почти на 50%. На самом деле число бобыльских дворов вотчинников и помещиков уменьшилось в гораздо большей степени, так как в очень многих новых поселениях уезда бобыли жили на "государевой земле". Если не гипнотизировать себя делением московских людей на "служилых" и "тяглых" - делением чисто политическим и к экономике не имеющим никакого отношения, - то ничто не мешает нам отождествить помещиков южной окраины Московского государства, с экономической точки зрения, с крестьянами. Это почти и говорит цитируемый нами ученый, утверждающий, что здесь "господствующим типом хозяйства было мелкое, напоминающее современное крестьянское, с той только существенной разницей, что мелкий землевладелец XVII века был обеспечен землею в избытке, по крайней мере, в первой половине столетия"*****. Нужно заметить, что этой разницей не думало себя гипнотизировать и московское правительство. В 1648 году в село Бел-Колодезь и проселки и деревни, тянувшие к нему, была прислана грамота, которой крестьянам объявлялось, что впредь им за помещиками быть не ведено, а велено быть в драгунской службе, причем они были освобождены от платежа земских и стрелецких денег и других сборов. Они обязывались иметь по пищали, рогатине и топору, а владение землею в том размере, в каком они владели до переименования их в драгунскую службу, было оставлено в прежнем виде******. Так легко, одним росчерком пера, можно было превратить тяглых людей в служилых, - во всей неприкосновенности сохраняя их экономическую организацию.
   ______________________
   * Готье, цит. соч., passim.
   ** Ibid., с. 455
   *** Готъе, цит. соч., с. 515.
   **** Они занимали восточную часть Черниговской губернии, всю южную часть Курской, почти всю Воронежскую и юго-западную часть Тамбовской губернии, почти всю Харьковскую и северо-восточную часть Полтавской.
   ***** Миклашевский. К истории хозяйственного быта Московского государства, с. 210 и др.
   ****** Миклашевский, с. 180.
   ______________________
   Нам остается обобщить то наблюдение, на которое навели нас микроскопические "помещики" украинных уездов. "Господствующим", т.е. экономически господствующим, по всей России XVII века было мелкое землевладение крестьянского типа, пережившее кризис, который погубил помещика-предпринимателя. Брошенная последним барская запашка не оставалась свободной - она находила себе съемщика в лице крестьянина. Мы это видели на примере дворцовых имений, но так же поступали и монастыри, и частные землевладельцы. Крестьянский надел рос с неуклонной правильностью все время, пока боярская пашня, в лучшем случае, стояла на одном месте. В конце XVI века, в разгар кризиса, крестьянская пашня в Средней России не превышала 2,6 десятины на двор; в первой половине XVII века она дошла уже до 6 десятин на двор, а во второй, местами, до 9 с лишком*. Автор, у которого мы находим эти цифры, видит противовес этому явлению в том, что количество запашки на душу мужского пола не увеличилось за это время, а, кроме дворцовых вотчин, даже слегка упало. Он усматривает здесь "новое понижение крестьянского хозяйства", упуская из виду один факт, что на двух с половиною десятинах земли хозяйничать вовсе нельзя, а на шести, а тем более девяти - уже можно. Рост крестьянского двора, который было бы очень близоруко объяснять одними финансовыми влияниями (с 1630 года в Московском государстве подать брали уже не с количества распаханной земли, а с количества дворов), находит свое место в общей картине экономической реставрации XVII века. "Большой двор" удельной поры, близкий потомок "печища" и "дворища" древнейшей эпохи, недаром возрождается параллельно с упадком поместья и, как мы сейчас увидим, с возрождением вотчины. Он потому и понадобился теперь, что был наиболее устойчивой экономической организацией натурального хозяйства, к которому Московская Русь была теперь ближе, нежели за сто лет перед тем. И эта большая устойчивость вела, конечно, не к "понижению уровня крестьянского хозяйства". Самым характерным показателем того, в каком направлении шла эволюция, служит постепенное исчезновение бобыльских дворов рядом с поразительным, местами, ростом числа дворов крестьянских. Тот же автор собрал, по писцовым книгам, такие данные (берем из них лишь некоторые, для примера): в Бежецком уезде в 1620-х годах крестьянских дворов насчитывалось (по 5 прослеженным автором имениям) 155, и в них 158 душ мужского пола; по книгам 80-х годов дворов было 175, а душ в них 5797, тогда как бобыльских дворов в первом случае было 218, а во втором лишь 75, число же бобылей в них за шестьдесят лет упало с 227 до 197. В 18 имениях Дмитровского уезда за тот же период число крестьянских дворов увеличилось со 125 до 611, а число бобыльских уменьшилось с 85 до 17. В 13 имениях Ростовского уезда вместо 166 крестьянских дворов мы находим 694, а вместо 86 дворов бобыльских только 32. В Переяславском уезде в 1620-х годах было на 54 крестьянских двора 79 бобыльских, а в 1680-х первых было 338, а вторых только 5. В

Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
Просмотров: 249 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа