Главная » Книги

Покровский Михаил Николаевич - Русская история с древнейших времен. Часть 1, Страница 14

Покровский Михаил Николаевич - Русская история с древнейших времен. Часть 1


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

"), но исторически совершенно неправильно. Шуйским, конечно, и в голову не пришло бы рисковать головой в этом деле, не чувствуй они за собой "всенародного множества" - того самого, что за полвека сделало их отцов властными опекунами маленького Ивана Васильевича. Но соотношение сил на этот раз оказалось иное. После первого испуга отсидевшееся в Кремле годуновское правительство круто расправилось с заговорщиками: Дионисий был сведен с митрополичьего престола, Шуйские и ряд других бояр были сосланы, а шестеро московских гостей казнены. Нет никакого сомнения, что решила дело не слабая воля царя Федора, а те самые "дети боярские", о присутствии которых в Кремле проговаривается все тот же упоминавшийся нами дипломатический документ. Старая гвардия Грозного, его опричный "двор", поддержала на этот раз уже лично Годунова, который, кстати сказать, в качестве "дворового воеводы" (командира гвардейского корпуса) был ее непосредственным начальником. В длинном ряду титулов Бориса Федоровича это звание, как видим, совсем не было пустым звуком. - Столкновение 1587 года было самым крупным событием московской социальной истории в промежутке между смертью Грозного и избранием Годунова на царство. Оно отметило собою фактическое разложение опричнины, юридически переставшей существовать со дня смерти Ивана IV. Опричнина была блоком городской буржуазии и среднего землевладения; без посадских переворот 3 декабря 1564 года, вероятно, не имел бы места. Раньше буржуазия дружила с боярством: оторвать ее от него и перевести на свою сторону было крупным успехом помещичьей партии. Теперь мы опять, как будто, встречаем комбинацию 1550 года - "купецких людей" вместе с "большими боярами". Как будто, - потому что инициатива теперь едва ли не принадлежала "купецким людям", а "большие бояре" действовали не как класс, а как группа отдельных семей: ведь и сам Горнов был "большим боярином", и с ним была целая боярская партия, много "прельщенных им от царские полаты боляр", вместе с дворянами. Смысл события не в возрождении феодально-буржуазной оппозиции, а в появлении буржуазии, как самостоятельной политической силы. В своих аристократических вождях московский посад разочаровался, вероятно, еще до опричнины: история с разводом Федора Ивановича унесла последние остатки их авторитета, если они еще были. Горькие слова московских купцов по адресу Шуйских: "Помирились вы (с Годуновым) нашими головами", были надгробной эпитафией боярско-посадского союза. Характерно, что семейные связи с Шуйскими остались; экономически эти владельцы промысловых вотчин были теснее связаны с буржуазными кругами, чем со своими титулованными собратьями. Когда буржуазии понадобился "свой царь", она стала искать его в рядах этой семьи. В 1587 году было еще далеко до этого критического момента. Пер-вое политическое выступление "купецких людей" так далеко не метило, но что это было политическое событие, а не дворцовая интрига, тотчас же дала почувствовать внешняя политика Бориса. Опыт ливонской войны сделал московское правительство очень миролюбивым, но в 1589 году московским послам, отправленным уже не в первый раз договариваться со шведами насчет обратной уступки занятых последними русских городов, было предписано говорить "по большим, высоким мерам" и требовать "в государеву сторону Нарву, Ивангород, Яму, Копоръе, Корелу без накладу, без денег". Это был вызов, и в январе следующего 1590 года к Нарве двинулось русское войско с самим царем Борисом Годуновым и Федором Никитичем Романовым. Московское правительство заявляло, что без Нарвы, т.е. без восстановления русской балтийской торговли, оно не помирится. Нарву, однако, взять не удалось, но в общем поход не был неудачен, и три других захваченных шведами города - Ям, Ивангород и Копорье - перешли обратно в русские руки. Вся эта цепь событий будет нам понятна, если мы припомним, что разрыв посадских с боярами и сближение их с "воинством" произошли именно на почве внешней политики, и что оттолкнуть буржуазию от помещиков всего скорее могла неудача ливонской войны. Теперь Годунов пробовал опять вести буржуазную политику, но осторожно и ненастойчиво: буржуазия не была главной фигурой на его шахматной доске.
   Если этот крупный феодал желал удержаться у власти, ему не на кого было опереться, кроме "воинства": не его личное социальное положение определяло его политику, а, наоборот, политика обусловливала его социальные симпатии. Случай отблагодарить своих союзников представился ему очень скоро. В 1591 году, как мы уже упоминали, крымцы опять появились под Москвой. Захват города им теперь совершенно не удался. Опыт предыдущего татарского набега был хорошо использован московскими воеводами, были выработаны новые способы борьбы со степной конницей, и они оказались очень целесообразными. Современники приписывали особенное значение "гуляй-городу" - подвижной деревянной крепости на колесах, изобретателем которой считали кн. М.И. Воротынского, хотя нечто очень похожее проектировалось уже давно в одном из "пересветовских" писаний. А в смысле собственно городской обороны Годуновым была очень усилена артиллерия; памятником русского литейного искусства именно этой поры осталась известная "Царь-пушка". Словом, крымцы нашли перед собой совсем не ту картину, что двадцать лет раньше, и ушли, не сделав даже попытки взять город. Но для отражения их была уже стянута громадная армия, поднято на ноги все служилое землевладение Центральной России и даже Новгорода и Пскова. Помещики прошлись, разумеется, недаром: за поход было выдано жалованье, для медлительного московского казначейства выдано чрезвычайно быстро, вопреки, по-видимому, обычаю его стали раздавать, не дождавшись конца кампании, когда войско еще стояло лагерем; и в усиленном размере, настолько усиленном, что сами служилые будто бы удивлялись и говорили, что в прежние времена даже родовитым людям за трудный поход и многие раны не давали того, что теперь получили рядовые дети боярские за войну, больше походившую на маневры, так как только московскому авангарду удалось увидеть крымцев, главные силы далеко отстали от них. Если мы припомним, какое значение имело государево денежное жалованье в помещичьем хозяйстве, мы поймем, что ничем лучше привязать к себе массу "воинников" Борис не мог. Недаром всякий ропот против годуновского управления после этого похода надолго стих, о чем мы имеем свидетельство авторов, весьма мало расположенных к Борису Федоровичу.
   Располагая громадными личными средствами - и огромной котерией личных приверженцев, стало быть, - примирив с собою, хотя бы отчасти, начинавшую поднимать голову буржуазию" имея вполне на своей стороне весь мелкий вассалитет, всю вооруженную силу государства, Борис стоял так прочно, что большего, казалось бы, ему нечего было желать. Царь Федор, "иже от поста просиявший", был еще не стар и мог иметь детей: год спустя у него родилась дочь - царевна Федосья, умершая в 1594 году. При детях этих, родных племянниках Годунова, его положение регента оставалось бы, по всей вероятности, столь же прочным, как и при их отце. Было бы чрезвычайно странно, если бы в таком положении человек стал себя "усиливать" при помощи преступлений, крайне неловко совершенных и как будто нарочно придуманных, чтобы скомпрометировать репутацию Бориса Федоровича. Между тем подавляющее большинство историков принимает как достоверный рассказ о том, что именно в эти годы, с ведома, если не по прямому приказу Годунова, был убит младший сын Грозного царевич Димитрий - убит в тех видах, чтобы "расчистить Борису путь к престолу". Если бы нужна была специальная иллюстрация младенческого состояния у нас весьма важной дисциплины, именуемой "исторической критикой", и давления на нашу историческую науку обстоятельств и интересов, ничего общего ни с какой наукой не имеющих, лучшей, нежели "дело об убийстве Димитрия-царевича", придумать было бы нельзя. Первое категорическое утверждение, что Борис - убийца Димитрия, мы находим в источнике самого поверхностного, анализа которого достаточно, чтобы не верить именно этим его показаниям. В 1606 году, сев на престол посредством государственного переворота, через труп Лжедмитрия, царь Василий Иванович Шуйский нашел необходимым дать юридическое и историческое оправдание своему поведению: доказать, что цареубийство было актом "необходимой самообороны", а что права на московский престол Шуйским принадлежали искони, и они только исключительно по скромности до времени их не предъявляли. С этой целью по городам рассылался целый сборник документов, в фальсифицированности которых никто, кажется, никогда не сомневался, и распространялся небольшой, в литературном отношении весьма удачно написанный исторический трактат, составляющий как бы "историческое введение" к этим документам. Из этих последних следовало, что "страдник, ведомый вор, богоотступник, еретик, рострига Гришка Богданов сын Отрепьев" хотел ни более ни менее как московских "бояр, и дворян, и приказных людей и гостей, и всяких лутчих людей побита, а Московское государство хотел до основания разорити, и крестьянскую веру попрати, и церкви разорити, а костелы Римские устроити". Ясное дело, что убить его было не только можно, но и должно. А введение должно было утвердить читателя в той мысли, что занять место по праву убитого еретика было некому, кроме князя Василия Ивановича Шуйского, "изначала прародителей своих боящегося Бога и держащего в сердце своем к Богу велию веру и к человекам нелицемерную правду". Если же все эти качества не доставили благочестивому князю престола раньше, то виновато в этом было гонение "от раба некоего, зовомого Бориса Годунова", который "уподобился древней змии иже прежде в рай прелсти Еву и прадеда нашего Адама и лиши их пищи райския наслажатися". Когда среди подобного текста вы читаете далее, что именно Борис подослал убийц к царевичу Димитрию, элементарная историческая добросовестность заставляет вас отнестись к рассказу с крайней степенью недоверия. Это последнее должно окончательно укрепиться в читателе, когда он видит, с одной стороны, что ни одной живой, конкретной подробности преступления наш превосходно осведомленный автор сообщить не умеет, ограничиваясь шаблонной картиной "убийства невинного отрока" вне времени и пространства, а с другой стороны, - что все остальные "независимые и самостоятельные русские писатели XVII века... неохотно и очень осторожно говорят об участии Бориса в умерщвлении царевича Димитрия"*.
   ______________________
   * Платонов, цит. соч., с. 212.
   ______________________
   К этой характеристике можно прибавить только одно весьма любопытное наблюдение: чем дальше от события 1591 года, тем больше подробностей о нем мы находим в литературе. Всем хорошо знакомый по учебникам детальный рассказ об убийстве, приводимый Соловьевым, читается в так называемом "Новом Летописце" - компилятивной истории Смутного времени, окончательная редакция которой не старше 1630 года. Сорок лет спустя после события знали о нем больше, чем мог собрать заинтересованный и пристрастный автор через пятнадцать лет! Такое хорошо знаковое всякому историческому исследователю явление может иметь лишь одно объяснение: мы имеем перед собою типичный случай возникновения легенды. Народное воображение дополнило то, чего не хватало истории, постепенно, деталь за деталью, расцвечивая сухую схему первоначально без всяких доказательств брошенного обвинения. Кто знает отношения Годунова и Романовых, сидевших на престоле в те дни, когда впервые писалась история Смуты - об этих отношениях будет еще речь ниже, - тот не удивится, что воображению тогдашней публики был дан именно такой уклон. Но для всякого "независимого и самостоятельного" русского историка XIX века, казалось бы, ввиду всех этих фактов, обязательно отнестись с полным отрицанием к выдумке, пущенной в оборот памфлетом Шуйских, даже в том случае, если бы мы не имели современных событию документов, утверждающих противное. А такой документ есть: сохранилось подлинное дело об убийстве Димитрия - акт "обыска" (по-теперешнему "дознания"), произведенного по горячим следам в Угличе комиссией боярской думы, - ив этом деле рядом свидетельских показаний, в том числе дядей царевича Нагих, устанавливается, что он погиб в результате несчастного случая: накололся на нож, играя в "тычку". Следствие, правда, производил тот самый благочестивый князь Василий Иванович Шуйский, с публицистической деятельностью которого читатель познакомился выше: для очень большого скептика, можно согласиться, это дает основание подозревать и акт следствия. Но Шуйский на следствии был не один, во-первых, а затем, уж если подозревать официальные документы, к которым имел касательство Василий Иванович, то какого же доверия заслуживает его неофициальная публицистика?
   Уже лет восемьдесят тому назад один историк, не состоявший на академической службе, но от этого не менее добросовестный, сделал из всех перечисленных фактов единственный возможный вывод: если не держаться на точке зрения абсолютного скептицизма, доверять больше нужно следственному делу, чем литературным памятникам. И он написал в своей книге, что Димитрий-царевич погиб в 1591 году в Угличе от несчастного случая. Но публике не пришлось прочесть такой ереси. Академическая наука твердо держала стражу, и один из ее представителей, едва ли не виднейший в то время, поспешил пресечь зло в корне: по его настоянию соответствующий лист еретической истории, уже отпечатанной, был выдран изо всех экземпляров и сожжен. Аргумент ученого, кажется, был так же прост, как и убедителен: если Димитрий не был мучеником, невинно пострадавшим от рук злодеев, то как же могли от него остаться чудотворные мощи? Из этого мы можем видеть, насколько проницателен был царь Василий Иванович, превративший младшего сына Грозного в угодника и чудотворца чуть не на другой день после своего восшествия на престол (Шуйский стал царем 18 мая, а мощи Димитрия были уже в Москве 3 июня). Принятая им мера оказалась достаточной, чтобы повлиять на "общественное мнение" не только начала XVII века, но и времен императора Николая Павловича.
   Что касается "святоубийцы", Бориса Федоровича Годунова, то он, кажется, более всего страдал не от мучений совести из-за несовершенного им злодеяния, а от сомнений, на наш взгляд, довольно странных, хотя до последнего времени находились исследователи-одиночки, их разделявшие. Есть основания думать, что Борис сомневался: действительно ли Димитрий умер? Если личность слабоумного Федора в его руках была сильным средством поддержания своей власти, то маленький царевич в руках противников Годунова мог стать, при случае, таким же средством против последнего. И средство это становилось тем опаснее, чем больше было ясно, что от Федора ждать детей уже нельзя и что Димитрий, будь он жив, является единственным представителем потомства Калиты. А слухи, что царевич жив и находится где-то за границей, может быть, в Польше, стали ходить по Москве еще до смерти Федора. Всего через месяц после этой смерти пограничный польский губернатор уже слышал о каких-то подметных письмах от имени Димитрия, появившихся в Смоленске. Только в этой связи можно понять те чрезвычайные меры, какие были приняты московским правительством, т.е. правительством Годунова, именно в эти дни. "По смерти царя немедленно закрыли границы государства, никого через них не впуская и не выпуская. Не только на больших дорогах, но и на тропинках поставили стражу, опасаясь, чтобы кто не вывез вестей из Московского государства в Литву и к немцам. Купцы польско-литовские и немецкие были задержаны в Москве и в пограничных городах, Смоленске, Пскове и других, с товарами и слугами, и весь этот люд получал даже из казны хлеб и сено. Официальные гонцы из соседних государств также содержались под стражей и по возможности скоро выпроваживались пограничными воеводами обратно за московскую границу. Гонцу оршанского старосты в Смоленске не дозволили даже самому довести до водопоя лошадь, а о том, чтобы купить что-либо на рынке, нечего было и думать". Одновременно с этими полицейскими мерами принимались и экстренные меры военной обороны, и притом как раз, опять-таки, на западной границе. "Смоленские стены поспешно достраивали, свозя на них различные строительные материалы тысячами возов. К двум бывшим в Смоленске воеводам присоединили еще четырех. Усиленный гарнизон Смоленска не только содержал караулы в самой крепости, но и высылал разъезды в ее окрестности. Во Пскове также соблюдали величайшую осторожность"*. Все это, конечно, никак не приходится объяснять желанием москвичей, чтобы избрание нового царя совершилось "втайне от посторонних глаз". Боялись, совершенно определенно, сношений кого-то, находившегося в Москве, с кем-то, кого подозревали за западным рубежом Московского царства, причем сношения эти, видимо, могли кончиться внезапным появлением чужеземных войск в русских пределах. Словом, в 1598 году готовились к тому, что действительно случилось в 1604-м. "Самозванец" вовсе не был черною точкой, вдруг явившейся на безоблачном небосклоне Борисова царствования: эту эффектную картину мы должны всецело оставить пушкинской трагедии. В действительной истории фигура Димитрия все время чувствовалась за кулисами, и Годунов нервно ждал, когда же наконец она выступит. В этом смысле ему, может быть, действительно мерещился покойный царевич, но только не в образе "кровавого мальчика", а, скорее всего, во главе польско-литовской рати, в том именно виде, каким он явился на Руси накануне смерти Бориса.
   ______________________
   * Платонов, цит. соч., с. 226 - 227.
   ______________________
   В связи с этими же опасениями становится понятна та необычайная обстановка, в какой происходило самое избрание Бориса Феодоровича на царство весной 1598 года. Этот любопытный эпизод в новейшей историографии прошел несколько стадий. Сначала историки чувствовали безусловное доверие к очень обстоятельному рассказу об этом событии, какой давался упоминавшимся нами выше памфлетом Шуйского: там можно все найти, что нам так знакомо с детства - и приставов, по команде которых народ начинал кланяться и вопить, и слюни, в качестве суррогата слез на сухих глазах, и штрафы с тех, кто не хотел идти к Новодевичьему монастырю молить Бориса на царство. Но так как в этом вопросе не было специальных оснований доверять именно Шуйскому, то благоразумие скоро взяло верх - стало совестно верить сплетням, и на первый план начал выдвигаться Земский собор, выбравший Бориса, причем и относительно Собора подчеркивалось, что в его составе "нельзя подметить никакого следа выборной агитации или какой-либо подтасовки членов". Проныра, хитростью забравшийся на царский престол, оказывался законно и правильно избранным на государство "представительным собранием", которое "признавалось законным выразителем общественных интересов и мнений". Нет никакого сомнения, что избрание Бориса было актом, юридически совершенно правильным; мы сейчас увидим, что оно было обставлено всякими юридическими формальностями даже с излишней, может быть, роскошью. Ни один царь ни прежде, ни после не старался так уверить своих подданных, что он имеет право царствовать. Но именно эта заботливая аргументация своих прав, которую мы можем проследить отчасти даже в процессе ее развития, подметить, как одни аргументы заменялись другими, которые казались убедительнее, - именно оно-то заставляет отнестись к происходившему с некоторой подозрительностью, независимо от каких бы то ни было современных памфлетов. Никто так не заботится об юридической безукоризненности своих поступков, как именно умные и опытные мошенники. А затем мы уже вышли из той стадии политического развития, когда "избирательная агитация" казалась чем-то "вроде подтасовки" общественного мнения. Всякий из нас теперь по личным переживаниям отлично знает, что никакого организованного массового действия без предварительной агитации невозможно себе представить, и если московский народ 21 февраля 1598 года "во след за патриархом" валом повалил к Новодевичъему монастырю, то, очевидно, кто-то этим делом руководил и его подготовил. Клевета на Бориса могла заключаться не в утверждении, что в пользу этой манифестации предварительно агитировали, а в инсинуациях, что она была осуществлена мерами полицейского свойства, через приставов. На этом именно и настаивает пасквиль, пущенный в оборот Шуйскими. Другие же авторы, вовсе не сочувствующие Борису, говорят только, что у последнего везде были "спомогатели", - по-нашему, избирательные агенты, - и "сильно-словесные рачители", которых мы теперь назвали бы агитаторами. Итак, "агитация" была, не было лишь "подтасовки". Ее и не могло быть: она была совершенно не нужна, ибо когда начались народные манифестации, решение Земского собора было уже установлено и освящено религиозным авторитетом - 18 февраля в Успенском соборе торжественно молили Господа Бога, чтобы он даровал православному христианству, по его прошению, государя царя Бориса Феодорови-ча. Крупный и мелкий вассалитет - на Соборе была, конечно, и боярская дума в полном составе - и церковь уже признали царем Бориса, когда народ отправлялся его молить. Годунову показалось мало тех общественных сил, которые обычно составляли "политический корпус" Московского царства, - "чинов", представленных на Земском соборе: ему понадобилось участие в деле "всего многочисленного народного, христианства". И сколько мы знаем, это был первый царь, всколыхнувший себе на помощь народную массу, потому что "обращения к народу" Грозного фактически имели в виду высшие слои московского купечества. Это было необыкновенно важно для будущего, но это не менее важно и для характеристики положения Бориса в данный момент. Необычайно торжественный характер избрания должен был заранее преградить дорогу всяким "покусителям", которых, очевидно, ждали.
   Та же тревога чувствуется и в самом акте избрания, дошедшем до нас в двух редакциях, и крестоцеловальной записи, по которой должно было присягать население новому царю, присягать, опять-таки, в необычайно торжественной обстановке в церквах во время службы. Противники Бориса находили в этом новый повод для жалоб: из-за шума, поднятого толпою присягавших, в Успенском соборе нельзя было даже пения божественного расслышать, так что набожные москвичи, желавшие помолиться, остались в этот день без обедни. Саму "утвержденную грамоту" Земского собора положили в раку митрополита Петра, принародно вскрытую по этому случаю, что, конечно, опять было истолковано кем следует как явное и непозволительное кощунство. По содержанию оба эти документа весьма любопытны, особенно соборное решение, дошедшее до нас не только в окончательном виде, но и в черновике. Последний поражает обилием доводов в пользу избрания Бориса; их так много, что они даже мешают друг другу, и в окончательной редакции нашли полезным посократить их число. Их перечень сам по себе интересен: перед нами вскрывается ряд напластований, из которых постепенно составилось русское право престолонаследия к концу XVI века. Древнейшим пластом была удельная традиция, в силу которой "государева вотчина", как и всякая другая, переходила по завещанию, но только в кругу данной семьи - не к чужеродцам. Грамота и отмечает, что Годунов "великого государя сродник", и рассказывает, будто бы еще Иван Васильевич назначил Бориса Федоровича своим наследником в случае смерти Федора. Но московский удел успел превратиться во всемирное православное царство: его престолом нельзя уже было распоряжаться как частным имением. По здравому смыслу ясно было, что определять, кто достоин быть царем всех православных, скорее всего, могла Православная Церковь: грамота и утверждает, что епископы от апостолов имеют власть "сшедшихся собором, поставляти своему отечеству пастыря и учителя и царя". Но в 1598 году и это оказывалось уже пройденной ступенью, и "челобитье всего многочисленного народного христианства" является решающим аргументом, решающим настолько, что под конец грамота из-за него забывает все другие. "Яко да не рекут неции: отлучимся от них, понеже царя сами суть поставили; да не будет то, да не отлучаются ...аще кто речет, неразумен есть и проклят". И родство с династией, и завещание Грозного, и соборное определение церкви были забыты редактором документа; он помнил только, что Борис - выборный царь, что это новшество, и что к этому новшеству могут придраться, чтобы оспоривать права Годуновых на престол - Годуновых, ибо выбрана была, конечно, вся семья: на имя всей семьи, включая и "царевну Окси-нью", приносилась и присяга. В окончательном тексте "утвержденной грамоты" уже ничего не говорится о завещании царя Ивана: это смелое утверждение было бы слишком трудно доказать, зато этот текст больше напирает на родство Годуновых с последним потомком Калиты через Ирину Федоровну, сестру Бориса и жену Федора Ивановича. О том, что были еще какие-нибудь лица, имеющие наследственные или какие-либо иные права на престол, грамота не говорит, но крестоцеловальная запись упоминает одно такое лицо, причем упоминание странно бросается в глаза своей неожиданностью. Мы помним, что Грозный когда-то, не то в шутку, не то ради соблюдения формальности, посадил над земщиной особого царя, крещеного татарского царевича Симеона Бекбулатовича. Теперь это был слепой старик, сам, вероятно, плохо помнивший, что он был когда-то "калифом на час". Тем не менее Борис нашел нужным потребовать от своих подданных, чтобы они царя Симеона на государство не хотели. Один новейший исследователь вывел из этого заключение, что бывший царь земщины был, будто бы, серьезным кандидатом на престол в известный момент избирательной кампании. На самом деле эта характерная подробность показывает лишь, как мнителен был новый царь, и как он принимал меры, чтобы, на грех, даже и палка не выстрелила. Борис, вероятно, охотнее бы упомянул на этом месте своих реальных противников - тоже родичей царей Ивана и Федора, да еще постарше Годуновых, детей Никиты Романовича Юрьева, да не то живого, не то мертвого Димитрия Углицкого. Но о последнем нельзя было говорить официально, ибо официально он был на том свете, а с первыми у Бориса было какое-то соглашение, скрепленное даже крестоцелованием. Сущность этого соглашения нам неизвестна, но характерно одно обстоятельство: романовская версия истории Смуты, нашедшая себе самое раннее выражение у одного неизвестного по имени автора, скомпилированного весьма известным Авраамием Палицыным, старается взвалить вину за нарушение договора на Бориса, тщательно скрывая при том от читателя, за что именно Годунов "изверг из чести" и сослал Никитичей. Довольно верный знак, что правота последних не могла быть доказана так бесспорно, как бы этому автору хотелось.
   Итак, только что вступив на престол, Борис чувствовал себя уже на нем непрочно и старался найти как можно больше и юридических, и материальных опор для своей власти. Годуновское владычество переживало само себя: регент не встречал никаких серьезных преград своей власти, а едва он стал царем, под его ногами уже клокотала революция. По общепринятому взгляду, эту революцию подготовили бояре. Но в этот как раз период мы напрасно стали бы искать сплоченной боярской оппозиции: будь она, дело едва ли бы кончилось такой странной, для самого боярства рискованной и крайне неприятной авантюрой, как появление на московском престоле Лжедмитрия, которого привели в Москву украинские помещики в союзе с ворами-казаками да польскими искателями приключений. Присматриваясь к политике Бориса, мы легко видим, что разрыв его с командующими слоями начинался много ниже боярства. Если его политика до 1598 года, политика Годунова-правителя, еще была классовой, дворянской, хотя не столько по тесной связи с этим классом, сколько потому, что все другие классы были в данный момент не на его стороне, то политика царя Бориса начинает принимать характер совершенно своеобразный, столь же новый и неожиданный, как нов был в области государственного права выдвинутый тем же Борисом избирательный принцип.
   За исключением памфлета, вылущенного царем Василием, все авторы, как сочувствующие Борису (их очень мало), так и сочувствующие его противникам (таких большинство), в один голос свидетельствуют о чрезвычайной, невиданной прежде в России заботливости этого государя о массе населения. Только что сейчас упомянутый нами сторонник дома Романовых без всяких оговорок утверждает, что царь Борис "о бедных и о нищих крепце промышляше и милость к таковым велика от него бысть" - и что он "таковых ради строений всенародных всем любезен бысть". Дьяк Иван Тимофеев крепко не любил "злоковарного и прелукавого властолюбца", но когда речь заходит об этой стороне Борисова правления, мы находим у этого желчного чиновника, тщательно собиравшего самые пахучие сплетни о шурине царя Федора, почти панегирик Годунову, написанный даже не без чувства, как будто автор обрадовался этому светлому оазису среди того моря грязи, какое он сам собрал на страницах своего "Временника". "Требующим даватель неоскуден, к мирови в мольбах о всякой вещи преклонитель кротостен... на обидящих молящимся, беспомощным и вдовицам отмститель скор... обидимым от рук сильных изыматель крепок... на всяко зло, сопротивное добру, искоренитель неумолим со властию..." Тимофеев сам становится в тупик: "Откуду се ему (Борису) доброе пребысть?" И колеблется между двумя объяснениями: "прикровенной лестью" и... влиянием царя Феодора. Для древнерусского человека, с подобострастием взиравшего на юродивых*, последнее объяснение не заключало в себе ничего комического, но нам приходится лишь зарегистрировать его ради его исторической характерности. Что же касается первого, то почему же Годунов льстил не тем, кто силен, а тем, кто слаб? А наиболее объективный из всех близких по времени к Борису историков, автор статей о Смуте в хронографе 1617 года, имеет на своей палитре для Годунова почти одни светлые краски: "Всем бо неоскудно даяние простираше... мнози от любодаровитые его длани в сытость напиташася... цветяся, аки финик, листвием добродетели". Если мы перейдем от этих общих оценок к отдельным конкретным пунктам годуновскои политики, мы найдем один, на котором сходится целый ряд писателей, и русских и иностранных: Борис жестоко преследовал взятки и взяточничество - "ко мздоиманию зело бысть ненавистен" - "зелных мздоприимству всему в конец умерщвление не пощаденно бяше". "Никто из судей или чиновников не смеет принимать никаких подарков от просителей, - писал побывавший у Годунова на службе французский авантюрист Маржерет, - ибо если обвинят судью или собственные слуги или подарившие (которые доносят нередко, обманувшись в надежде выиграть дело), или другие люди, то уличенный в лихоимстве теряет все свое имущество и, возвратив дары, подвергается правежу, для заплаты в пеню, по назначению государя, 500, 1000 или 2000 рублей, смотря по чину. Но виновного дьяка, не слишком любимого государем, наказывают всенародно кнутом, т.е. секут плетью, а не розгами, привязав к шее лихоимца кошелек серебра, мягкую рухлядь, жемчуг, даже соленую рыбу или другую вещь, взятую в подарок; потом отправляют наказанного в ссылку, с намерением прекратить беззаконие и на будущее время". "При всем том взятки не истребляются", - меланхолически прибавляет Маржерет, опять сходясь в этом с русским автором, сообщающим, что хотя Борис и очень ревностно старался искоренить такое "неблагоугодное дело", как злоупотребления администрации, "но не возможе отнюдь". Мы не станем этому удивляться: практически все полицейские государства ломали себе шею на неразрешимой задаче - сочетать "правосудие" с полным бесправием подданных. Петру Великому везло на этом пути не больше, чем Годунову, но для конца XVI века самый идеал благоустроенного полицейского государства был уже шагом вперед.
   ______________________
   * "Благоуродив бяшь от чрева матери своея" - так именно и определил Федора один из тогдашних историков.
   ______________________
   Мы слишком отрывочно знаем социальную и податную политику Бориса, чтобы составить себе сколько-нибудь полное представление о его проектах в этой области. Иностранцы приписывают ему весьма смелый, грандиозный по своему времени замысел: регулировать законодательным порядком повинности крестьян по отношению к землевладельцам. Есть известия, что он стремился перенести центр тяжести государственных доходов на косвенные налоги; осуждая его "злосмрадные прибытки", его противники выдвигают на первый план возвышение кабацкого откупа - "и инех откупов чрез меру много бысть". Это замечание любопытно, между прочим, потому, что вскрывает классовые отношения при Годунове. Мы знаем, что в Московской Руси было два способа сбора косвенных налогов: откупом и "на веру", и что последний, вопреки распространенному мнению, был выгодней для торгового капитала. Автор, которого мы сейчас цитировали, обнаруживает редкое понимание экономических отношений своего времени и, судя по другому своему произведению, был очень близок к посадским людям. Его неодобрение годуновской фискальной политики весит очень много: буржуазия и теперь не была на стороне Бориса, и московский посад не "в ужасе безмолвствовал", когда пали Годуновы, а просто отнесся к этому факту с полным равнодушием. Это была не его династия.
   Она не была уже давно и дворянской. По отношению к помещикам Борис стоял перед задачей, прямо неразрешимой. С одной стороны, все продолжавшийся кризис требовал все большей и большей перекачки серебра из казенного сундука в карманы среднего землевладельца. Борис делал на этом пути что мог; по случаю своего избрания он устроил уже прямо фиктивный поход против крымского хана и роздал за него двойное жалованье. Но этому когда-нибудь должен был наступить конец: государство жило с того же разбредавшегося крестьянина, которого не могли привязать к своим землям помещики. Ограбить город в пользу дворян, как это случилось позже, в XVII веке, Борис не решался: после событий 1587 года, по крайней мере, невраждебный нейтралитет буржуазии казался необходимым. Оставалось пожертвовать на время дворянскими интересами и задержать разброд, создав для крестьян сносные условия существования в центре. Деятельно колонизуя тем временем окраины, правительство Годунова могло надеяться через несколько лет выйти из кризиса. Голод помещиков удовлетворялся пока что конфискациями имений Борисовых противников - "грабя дома и села бояр и вельмож". В этом случае Борис не мог, да и не хотел, вероятно, сойти с пути, завещанного опричниной. Красная нить, которая проходит через всю вторую половину XVI века, захватывает и царствование Годунова: оттого-то, взятое в самом общем очерке, с птичьего полета, оно и рисуется нам, как рисовалось современникам, продолжением царствования Грозного. Но индивидуальность Бориса была не в том, что он был опричник. Конфискации не были для него универсальным средством развязать запутавшиеся аграрные отношения. При данных условиях они были лишь продолжением разгрома старых вотчин, но в один прекрасный день нечего было бы уже и громить, и катастрофа была бы неотвратима. Оставался вопрос, насколько можно было ее предотвратить уже в это время? Не опоздал ли Борис со своей политикой подъема крестьянского хозяйства? Ответить на это могла лишь история. Она ответила не в пользу Годунова. Голод 1602 - 1604 годов - сложный результат дворянских спекуляций с хлебом, запустения ближайших к столице областей и случайных атмосферных причин, дождей, от которых хлеб погибал, - поставил аграрный вопрос ребром. Для помещиков непосредственно он был страшно выгоден: параллельно с огромным подъемом хлебных цен*, чрезвычайно пали в цене рабочие руки; люди шли в рабство даром, за один хлеб; этих дешевых рабов их господа не удостаивались даже кормить круглый год: продержав их, пока кончатся полевые работы, их прогоняли на все четыре стороны потом, в полной уверенности, что весной нетрудно будет найти рабочих еще дешевле. Отношения между барином и крестьянином напоминали уже классическую пору крепостного права - XVIII век - до крепостных гаремов включительно. В дальнейшем голод должен был обострить и, действительно, обострил кризис, создав огромную "резервную армию" бродячего люда, готовый материал для антидворянского движения, и разогнав, куда глаза глядят, последних "старожильцев". Но о завтрашнем дне никто не думал. Решилось подумать о нем годуновское правительство, организовав продовольственную помощь голодающим. Предприятие оказалось выше технических средств тогдашней администрации; отпускавшейся правительством суммы хватало ровно на одну треть того, что в среднем было нужно человеку при установившихся хлебных ценах. Кроме того, помощь голодающим была сосредоточена в городах: там скоплялась масса нуждающегося люда, цены там вздувались еще больше, и голод еще более обострялся. Народной нужде Борис не помог, но симпатии помещиков утратил окончательно. Достаточно было любого ничтожного повода, чтобы социальное одиночество годуновского правительства из возможности стало для всех очевидным фактом. Повод скоро нашелся, и далеко не ничтожный: долгожданный Дмитрий явился, наконец, из Польши.
   ______________________
   * Если верить хронографу, с 10 - 15 коп. за бочку (4 четверти) до 3 рублей за четверть, т.е. в 80 раз.
   ______________________
  

Дворянское восстание

Кто выдвинул Лжедмитрия? - "Извет" старца Варлаама; другая русская версия; роль казаков и московской эмиграции; дело Романовых - "Северская Украина", характер ее населения; характер движения против Годунова. Поход Лжедмитрия к Москве - Дворянский заговор; Ляпунов и южные помещики; отношение к делу посадских; положение боярства в царствование Дмитрия; оргия земельных раздач и денежных наград - Сходство с опричниной; боярский заговор; брожение среди буржуазии и его причины - Социальная и внешняя политика Дмитрия; раскол среди служилых - Переворот 17 мая 1606 года - Растерянность боярства на другой день после переворота; воцарение Шуйского как заговор в заговоре; его социальная подоплека; самооборона боярства; крестоцеловальная запись Шуйского - Финансовое положение царя Василия - Восстание южных помещиков; "возмущение холопов и крестьян" - Компромисс Шуйского с помещиками. Критическое положение царя Василия; видение "некоему мужу" - Вмешательство поляков и второй Дмитрий

   Вопрос о том, кто был первым Лжедмитрием, когда-то занимал немаловажное место в русской исторической науке. Что эта последняя им уже не интересуется, служит одним из явных доказательств ее большей зрелости. "Для нашей цели нет ни малейшей необходимости останавливаться на вопросе о личности первого самозванца, - пишет один из последних, по времени, историков Смуты. - За кого бы ни считали мы его - за настоящего ли царевича, за Григория Отрепьева, или же за какое-либо третье лицо, - наш взгляд на характер народного движения, поднятого в его пользу, не может измениться: это движение вполне ясно само по себе"*.
   ______________________
   * Платонов, цит. соч., с. 4 251.
   ______________________
   Прибавим только, что и этот автор продолжает называть Дмитрия "самозванцем", хотя еще Соловьев вполне убедительно доказал, что, во всяком случае, он не сам назвал себя царевичем, а другие создали для него эту роль, другие назвали его Дмитрием, а он этому поверил, точно так же, как уверовала в это впоследствии и народная масса. Поэтому пущенный в оборот Костомаровым термин "Названный Димитрий", гораздо лучше передает сущность дела, так что его мы и будем держаться. С этой оговоркой мнение новейшего историка Смуты приходится принять как окончательное, и вопрос "Кто был Дмитрий?" заменить вопросом: "Кто выдвинул Дмитрия?".
   Древнейшую версию ответа на этот вопрос мы имеем в том же самом памфлете Шуйского, где Годунов, впервые в русской письменности, является убийцей настоящего сына Ивана Грозного. Уже одно это совпадение достаточно определяет цену этой версии, что не помешало ей стать господствующей в нашей исторической литературе и проникнуть во все учебники. Для большего правдоподобия рассказ этот облечен в форму показания "достоверного свидетеля", в форму "извета" некоего старца Варлаама, будто бы бежавшего за рубеж вместе с "Гришкой Отрепьевым" и долгое время сопровождавшего его в его странствованиях. Старец Варлаам был, действительно, лицом, по-своему осведомленным: в конце "извета" он очень прозрачно проговаривается относительно своей роли. Это был, несомненно, один из годуновских шпионов, присланных следить за Дмитрием, как только слухи о нем проникли в Москву. За свое усердие в этом направлении он попал в польскую тюрьму, но раньше успел собрать довольно много сведений о польских отношениях будущего претендента, что придает его рассказу фактичность и обстоятельность - они-то, очевидно, и подкупили позднейших историков. Редактор памфлета, обрабатывая эти "агентурные сведения" со своей точки зрения, не все вычистил оттуда, что было можно: сохранил, например, указание на "прикосновенность к делу" бояр Шуйских, что было важно и полезно для годуновского просительства, командировавшего старца Варлаама на разведки, но для самих Шуйских было, конечно, лишнее. Несмотря на некоторую небрежность отделки, небрежность вполне понятную, так как памфлет был рассчитан на общее впечатление и на широкую публику, которая в этих мелочах не стала бы копаться, памфлетист Шуйских сумел дать "извету" тенденцию, вполне гармонирующую с общим тоном того произведения, куда он был вставлен. Дмитрий является здесь действительно "самозванцем": мысль объявить себя царевичем - его личная мысль, продукт его личной нравственной извращенности и "прелютой ереси", в которую он впал. А его главной опорой и первыми руководителями оказываются польские паны, цель которых ясна - разорить Московское государство и ввести в нем "езовицкую веру". "Извет старца Варлаама" увеличивал, таким образом, собой список документов, оправдывающих государственный переворот 17 мая 1606 года. Первоначальный текст донесения годуновского лазутчика давал, повторяем, иную картину; из него видны были давние московские связи Дмитрия, видно было то совершенно исключительное положение, какое занимал этот мальчик-монах (Дмитрий был пострижен в 14 лет) при дворе московского патриарха, возившего его с собою даже в государеву думу. Но и реставрировав подлинный "извет", устранив тенденцию, внесенную в него памфлетистом, что не так и легко, ибо мы не знаем, какие именно купюры были им сделаны, мы все же не получим, конечно, точного и правдивого рассказа о первых шагах будущего московского царя. С этой точки зрения становится очень любопытна другая русская версия, много более поздняя, тоже далеко не свободная от официального освещения дела, но передающая дело так, как оно рассказывалось в широких кругах московского общества, что не гарантирует, конечно, точности в подробностях, но зато устраняет одну, определенную тенденцию. Старец Варлаам в этой версии совершенно отсутствует, отсутствуют и приключения, якобы сопровождавшие совместное путешествие Варлаама и "царевича" из России, нет и "польской интриги". Все изображается гораздо проще и правдоподобнее. Дмитрий обращается к той среде, которая скорее всего могла заинтересоваться его судьбою, к русскому населению, жившему под литовским подданством, среди которого в те дни немало было и прямых московских эмигрантов. Донесение Варлаама по совершенно другому поводу называет целый ряд имен этих последних, соединяя их странным и неожиданным образом, с "мужиками посадскими киевлянами". Этот случайно невыкинутый памфлетистом Шуйских осколок первоначального извета находит себе полное объяснении в позднейшей версии: среди населения "матери городов русских", и туземного, и пришлого, из московских пределов, дело царевича Дмитрия Ивановича нашло себе первых прозелитов. Скоро Киев становится центром, куда стекается вся нелегальная Русь; около Дмитрия появляются агенты из Запорожья, депутация от донских казаков, и лишь когда он стоит уже во главе некоторой партии, им начинает интересоваться польское правительство. Последнее не было настолько наивно, чтобы пойматься на удочку громкого имени: лишь когда за носителем этого имени оно почувствовало действительную силу, сила эта вошла в расчеты польской дипломатии. В свою очередь, образование партии Дмитрия на русско-литовском рубеже не могло быть делом случайности: у нас есть и прямые указания, что агитация в его пользу велась здесь давно, что уже в 1601 году здесь слышали о "царевиче". Копаясь в московском прошлом Дмитрия, насколько оно доступно нашим раскопкам, исследователи неизменно натыкаются, как на исходный пункт всяческой агитации, на семью Романовых - вторую московскую семью после Годуновых, связанную с последними некоторой "клятвою завещательною союза", но, в конце концов, разгромленную царем Борисом. Историю обвинения и ссылки Романовых теперь никто уже не рассматривает как простую клевету; что в основе дела лежал серьезный заговор, в этом, по-видимому, не может быть сомнения. И заговор этот некоторые новейшие историки склонны связывать именно с появлением царевича Дмитрия. По-видимому, годуновской полиции не удалось - или она не позаботилась - захватить всех участников дела: некоторые, считавшиеся, быть может, неважными и второстепенными, остались на свободе. Борис Федорович удовольствовался карой самых влиятельных и популярных из числа заговорщиков, рассчитывая, как это часто делает администрация в подобных случаях, терроризировать этим остальных. И, как это почти всегда бывает, расчет оказался неудачным. Революционных элементов было так много и они росли так быстро, что уцелевшим обломкам заговора оказалось нетрудно быстро слиться в новую организацию, захватить которою Годунову уже не удалось. Из подполья дело вышло на открытую сцену, и полицейские меры борьбы пришлось заменить военными. Но здесь все шансы оказались на стороне революции.
   Движение против Годунова с самого начала приобрело харак^? тер военного восстания;) оценивая его успехи, это не нужно ни на минуту упускать из виду. Уже не раз цитированный нами романовский памфлетист, гораздо более умный и проницательный, чем "наемное перо" Шуйских, дает очень наглядное и толковое изображение тех общественных элементов, которые прежде всего другого должен был встретить на своем пути Лжедмитрий, двигаясь от Киева на Москву. Северская (Черниговская губерния) и Польская (пристенная) окраины были военной границей Московского государства: здесь не редкость было видеть, как пока одна половина населения жала или косила, другая стояла под ружьем, сторожа первую от внезапного набега крымцев, - явления, почти столь же обычного в этих краях, как хорошая гроза летом или хорошая метель зимой. Помещики из Центральной России смотрели на свое назначение в эти края, как на ссылку, и шли сюда с крайней неохотой. Чтобы колонизировать эти места, правительству приходилось прибегать к услугам настоящих ссыльных, и уже при Иване Васильевиче вошло в обычай заменять ссылкой в Северскую или Польскую окраину тяжкие уголовные наказания, даже смертную казнь. На новых местах всякого вновь появившегося человека стремились утилизировать, прежде всего, как боевой элемент: присланный из Москвы арестант тотчас "прибирался" в государеву службу, получал пищаль или коня и становился стрельцом или казаком. При Годунове к уголовному элементу ссылки прибавился политический: на окраину стали направлять "неблагонадежных" людей, недостаточно опасных, в глазах правительства, чтобы их казнить, и недостаточно знатных, чтобы удостоиться заточения в монастырь. Этот политический контингент рос с чрезвычайной быстротой - разгромы боярских семей, сначала Мстиславских и Шуйских, потом Романовых, Вельского и других, волна за волной посылали на окраину новых невольных колонистов. Все, кто был так или иначе связан с опальными фамилиями, вся их "клиентела", попадали в разряд "неблагонадежных", а в первую голову - их "дворы", их вотчинные дружины, люди, "на конях играющие", т.е. военные по профессии. Упомянутый нами автор определяет число таких ссыльных, конечно, совершенно "на глаз", не претендуя на статистическую точность, в двадцать тысяч душ. Во всяком случае, из них одних можно было составить целую армию, тем более, что вооруженными они оставались, конечно, и на новых местах. Те, кто был прямо зачислен на государеву службу, представляли самую ненадежную часть Борисовых подданных: кто в службу не попал, примыкали к той колыхавшейся на обе стороны рубежа массе, которая служила московскому правительству, пока находила это для себя выгодным, и моментально превращалась в "иностранцев", как только эта выгода исчезала. Термин "казачество" прилагается историками, обыкновенно,

Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
Просмотров: 277 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа