Главная » Книги

Карлейль Томас - Герои, почитание героев и героическое в истории, Страница 5

Карлейль Томас - Герои, почитание героев и героическое в истории


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

она дает жизнь. История всякого народа становится богатой событиями, великой, она приподымает душу, как только народ уверует. Эти арабы, этот Магомет-человек, это одно столетие, ? не является ли все это как бы искрой, одной искрой, упавшей на черный, не заслуживавший, как казалось, до тех пор никакого внимания песок; но смотрите, песок оказывается взрывчатым веществом, порохом, и он воспламеняется,  и  пламя  вздымается  к  небу  от  Дели доГранады! Я сказал: великий человек является всегда точно молния с неба; остальные люди ожидают его, подобно горючему веществу, и затем также воспламеняются.
  
  

Беседа третья

ГЕРОЙ КАК ПОЭТ. ДАНТЕ. ШЕКСПИР

  
   Герои-боги, герои-пророки суть продукты древних веков; эти формы героизма не могут более иметь места в последующие времена. Они существуют при известной примитивности человеческого понимания, но прогресс чистого научного знания делает их невозможными. Необходим мир, так сказать, свободный или почти свободный от всяких научных форм, для того чтобы люди в своем восхищенном удивлении могли представить подобного себе человека в виде бога или в виде человека, устами которого говорит сам Бог. Бог и пророк ? это достояние прошлого. Теперь герои являются перед нами в менее притязательной, но вместе с тем и менее спорной, непреходящей форме: в виде поэта. Поэт как героическая фигура принадлежит всем векам; все века владеют им, раз он появится. Новейшее время может породить своего героя, подобно древнейшему, и порождает всякий раз, когда то угодно природе. Пусть только природа пошлет героическую душу, и она может воплотиться в образе поэта ныне, как и во всякое другое время.
   Герой, пророк, поэт и многие другие названия даем мы в разные времена и при разных обстоятельствах великим людям, смотря по отличительным особенностям, подмечаемым нами у них, смотря по сфере, в которой они проявляют себя! Руководствуясь одним этим обстоятельством, мы могли бы дать им еще гораздо больше разных названий. Но я снова повторяю, поскольку это факт, заслуживающий внимания, что подобное разнообразие порождается разнообразием сфер, что герой может быть поэтом, пророком, королем, пастырем или чем вам угодно, в зависимости от того, в каких условиях он рождается. Скажу прямо, я не могу вовсе представить себе, чтобы истинно великий человек в одном отношении не мог быть таким же великим и во всяком другом. Поэт, который может только сидеть в кресле и слагать стансы, никогда не создаст ни одной ценной строфы. Поэт не может воспевать героя-воина, если он сам, по меньшей мере, также не воин-герой. Мне представляется, что поэт в то же время и политик, и мыслитель, и законодатель, и философ, что он в той или иной степени может быть всем этим, что он в действительности есть все это! Точно так же я не допускаю, чтобы Мирабо, это великое пылкое сердце, таившее в себе огонь и неукротимые рыдания, ? чтобы он не мог писать стихов, трагедий, поэм и трогать своими произведениями сердца людей, если бы обстоятельства жизни и воспитание привели его к тому. Главная, основная особенность всякого великого человека в том, что он велик. Наполеон знал слова, которые можно приравнять к Аустерлицким битвам. Маршалы Людовика XIV были до известной степени также и поэтами; речи Тюренна полны мудрости и жизненной силы, подобно изречениям Сэмюэла Джонсона. Великое сердце, ясный, глубоко проникающий глаз: все в этом, без них человек, работая в какой угодно сфере, не может достигнуть ни малейшего успеха. Говорят, что Петрарка и Боккаччо исполняли вполне успешно возлагаемые на них дипломатические поручения; всякий легко может поверить этому: они ведь совершали дела и немного потяжелее дипломатических!.. Бёрнс, богато одаренный певец, мог бы явить нам собою даже лучшего Мирабо; Шекспир ? никто не скажет, чего бы он не мог сделать и сделать притом самым наилучшим образом.
   Конечно, существуют также и природные наклонности. Природа не создает всех великих людей, как вообще всех людей, по одному и тому же шаблону. Разнообразие наклонностей ? несомненно; но бесконечно больше еще разнообразие обстоятельств, и гораздо чаще нам приходится иметь дело именно с этим последним разнообразием. Здесь повторяется то же, что и с обыкновенным человеком при обучении его ремеслу. Вы берете человека, у которого способности не обнаружились еще резким и определенным образом и который может обучаться с одинаковым успехом тому или другому ремеслу, и делаете из него кузнеца, столяра, каменщика; с этих пор он становится уже тем или другим, и никем более. И если вы, как замечает Аддисон с чувством сожаления, поставите рядом уличного носильщика, пошатывающегося на тонких ногах под тяжестью своей ноши, с портным, по своему телосложению напоминающим Самсона, знающего лишь кусок сукна и маленькую уайтчепельскую* иглу, то вам не придется долго размышлять о том, действовали ли в данном случае одни только природные наклонности! С великим человеком происходит то же. Вопрос в том, в какого рода науку будет отдан он? Герой дан, ? должен ли он стать завоевателем, королем, философом, поэтом? Это явится результатом невыразимо сложных и спорных расчетов между миром и героем. Он станет читать мир и его законы; мир со своими законами будет перед ним, чтобы быть прочитанным. То, чему мир в этом деле даст совершиться, что он признает, составляет, как мы сказали, самый важный по отношению к миру факт.
   Поэт и пророк, при нашем современном опошленном понимании их, представляются весьма различными. Но в некоторых древних языках эти два титула составляют синонимы: vates* означает, и пророка и поэта. И действительно, во все времена пророк и поэт, надлежащим образом понимаемые, имеют много родственного по своему значению. В основе они действительно и до сих пор одно и то же: оба они проникают в священную тайну природы, проникают в то. что Гёте называет "открыто лежащим на виду у всех секретом", а это и есть самое главное. В чем же, спросят, состоит этот великий секрет? Это ? "лежащий на виду у всех секрет" ? открыто лежащий для всех, но почти никем не видимый, ? божественная тайна, которою проникнуто все, все существа, "божественная идея мира, лежащая в основе всей видимости", как выражается Фихте; идея, для которой всякого рода внешние проявления, начиная от звездного неба и до полевой былинки, и в особенности человек и его работа, составляют только обличив, воплощение, делающее ее видимой. Эта божественная тайна существует во все времена и во всяком месте. Конечно, существует! Но чаще всего ее грубым образом не замечают, и мир, определяемый всегда в тех или иных выражениях, как реализованная мысль Господа, принимается за какую-то банальную, плоскую, инертную материю, все равно как если бы, говорит сатирик, он был мертвою вещью, которую обладил какой-то меблировщик! В настоящее время, быть может, неуместно было бы говорить слишком много по этому поводу; но достоин жалости тот, кто не понимает этого, кто не живет постоянно мыслью об этом. Достоин, повторяю, самой прискорбной жалости: ведь, если мы живем иначе, так это ? прямое свидетельство полного отсутствия в нас всякой жизни вообще!
   Пусть другие забывают эту божественную тайну, но vates, говорю я, в виде ли пророка или поэта, проникает в нее. Он является человеком, ниспосылаемым на землю, чтобы сделать истину более понятной для нас. Такова всегда его миссия; он должен открыть нам ее, эту священную тайну, присутствие которой он ощущает сильнее, чем всякий другой. В то время как другие не думают о ней, он знает ее; я мог бы сказать: он вынужден знать; для этого не требуется никакого согласия с его стороны: он находит, что живет ею, принужден жить ею. Еще раз нам приходится иметь дело не с какими-нибудь ходячими фразами, а с непосредственным прозреванием и верованием. Подобный человек также не может заставить себя быть неискренним! Всякий другой может жить среди призраков, но для него по самой силе вещей необходимо жить в самой действительности. Еще раз мы имеем дело с человеком, серьезно относящимся к миру, тогда как все другие лишь забавляются им. Он ?  vates, прежде всего в силу того, что он ? искренний человек. В этом отношении поэт и пророк, которым одинаково доступна "открыто лежащая тайна", представляют собою одно и то же.
   Что же касается их различия, то мы можем сказать: yates-пророк схватывает священную тайну скорее с ее моральной стороны, как добро и зло, долг и запрет; vates-поэт ? с ее эстетической стороны, выражаясь языком немцев, как красоту и т. п. Один раскрывает нам то, что мы должны делать, другой то, что мы должны любить. Но в действительности эти две сферы входят одна в другую и не могут быть разъединены. Пророк также устремляет свой взор на то, что мы должны любить; иначе как бы он мог знать то, что мы должны делать? Возвышеннейший голос, какой только люди когда-либо слышали на этой земле, сказал: "Посмотрите на полевые лилии... они не трудятся и не прядут, но и Соломон во всей славе своей не одевался так. как всякая из них"*. Это ? луч, брошенный в самую глубину глубин красоты. "Полевые лилии" одеты прекраснее, чем земные повелители: они произрастают там, в неведомой полевой  борозде  ? прекрасный  глазглядящий  на  вас  из глубины необъятного  моря  красоты!Разве моглабы  грубая  земля произвести их, если бы сущность ее при всей своей видимой внешней грубости не представляла внутренней красоты? С этой точки зрения следующие слова Гёте, поражающие многих, могут иметь также свое значение. "Прекрасное, ? говорит он, ? выше, чем доброе; прекрасное заключает в себе доброе". Истинное прекрасное, которое, однако, как я сказал в одном месте, "отличается от фальшивого, как небо от свода, возведенного руками человеческими". Сказанным я и ограничусь относительно различия и сходства между поэтом и пророком.
   В древние времена, равно как и в новые, мы находим немногих поэтов, которых люди признавали бы за вполне совершенные образцы, отыскивать ошибки у которых считалось бы своего рода изменой, ? обстоятельство, заслуживающее внимания; это ? хорошо; однако, строго говоря, это ? одна лишь иллюзия. В действительности, что достаточно ясно для каждого, не существует абсолютно совершенного поэта. Поэтическую жилку можно отыскать в сердце каждого человека, но нет ни одного человека, созданного исключительно из поэзии. Мы все поэты, когда читаем хорошо какую-либо поэму. Разве "воображение, содрогающееся от Дантова ада" не представляет такой же способности, лишь в более слабой степени, как и воображение самого Данте? Никто не в состоянии из рассказа Саксона Грамматика создать Гамлета, как это сделал Шекспир; но каждый может составить себе по этому рассказу известное представление; каждый, худо ли, хорошо ли, воплощает это представление в известном образе. Мы не станем терять времени на разные определения. Там, где нет никакого специфического различия, как между круглым и четырехугольным, всякие определения неизбежно будут носить более или менее произвольный характер. Человек с поэтическим дарованием, настолько развитым, чтобы стать заметным для других, будет считаться окружающими людьми поэтом. Таким же образом устанавливается критиками и известность мировых поэтов, которых мы должны считать совершенными поэтами. Всякий, подымающийся на столько-то выше общего уровня поэтов, будет казаться таким-то и таким-то критикам универсальным поэтом, как он и должен казаться. И однако, это произвольное различение, и таким оно неизбежно должно быть. Все поэты, все люди причастны до известной степени началу универсальности, но нет ни одного человека, всецело сотканного из этого начала. Большинство поэтов погибает очень скоро в забвении, но и самый знаменитый из них, Шекспир или Гомер, не будет вечно памятен: настанет день, когда и он также перестанет жить в памяти людей!
   Тем не менее, скажете вы, должно же быть различие между истинной поэзией и истинной непоэтической речью; в чем же состоит оно? По этому поводу было высказано много разных мыслей, в особенности позднейшими немецкими критиками, но из этого многого не все, однако, достаточно понятно с первого взгляда. Они говорят, например, что поэт носит в себе бесконечность, что он сообщает Unendlichkeit, известный оттенок "бесконечности" всему, что пишет. Хотя эта мысль и недостаточно ясна, однако она заслуживает нашего внимания в вопросе вообще столь темном; если мы вдумаемся хорошенько, то нам постепенно станет раскрываться некоторый смысл, заключающийся в ней. Я, со своей стороны, нахожу большой смысл в старинном вульгарном определении, что поэтическое произведение это ? метрическое произведение, что поэзия заключает в себе музыку, что она есть пение. В самом деле, всякий, пытающийся дать определение поэзии, может остановиться на указываемом нами с таким же правом, как и на всяком другом; если произведение подлинно музыкально, музыкально не только по сочетанию слов, но и в самом сердце, в самой сущности своей, во всех мыслях и выражениях, вообще по всей своей концепции, ? в таком случае оно будет поэтическим произведением; если нет, то оно не будет таковым. "Музыкально" ? как много заключает в себе это слово! Музыкальная мысль ? это мысль, высказанная умом, проникающим в самую суть вещей, вскрывающим самую затаенную тайну их, именно ? мелодию, которая лежит сокрытая в них, улавливающим внутреннюю гармонию единства, что составляет душу всего сущего, ? составляет то, чем всякая вещь живет и благодаря чему она имеет право существовать здесь, в этом мире. Все исходящее из глубины души мы можем считать мелодичным, и все это естественно выливается в пении. Пение имеет глубокий смысл. Кто сумеет выразить логическим образом действие, производимое на нас музыкой? Лишенная членораздельных звуков, из какой-то бездонной глубины исходящая речь, которая увлекает нас на край бесконечности и держит здесь несколько мгновений, чтобы мы заглянули в нее!
   Мало того, всякой речи, даже самой шаблонной речи, свойствен до некоторой степени характер пения: нет в мире такого прихода, жители которого не имели бы своего особенного приходского произношения ? ритма или тона, которым они поют то, что хотят сказать! Выговор есть своего рода пение; выговор всякого человека представляет известную особенность, хотя человек замечает обыкновенно только выговор других людей. Обратите внимание также, как всякая страстная речь становится сама собой музыкальной, превращается в утонченную музыку в сравнении с простой разговорной речью; даже речь человека, находящегося в страшном гневе, становится пением, песнью. Все глубокое представляет, в сущности, пение. Оно, пение, составляет, по-видимому, самую сконцентрированную эссенцию нашего существа, а все остальное как бы одну лишь оберточную бумагу и шелуху! Оно ? первоначальный элемент нашего существования и всего прочего. Греки сочинили фантазию о гармонии сфер; фантазия эта выражает чувство, которое испытывали они, заглядывая во внутреннее строение природы; она показывает, что душу всех их голосов, всех их способов выражения составляла музыка. Итак, под поэзией мы будем понимать музыкальную мысль. Поэт тот, кто думает музыкальным образом. В сущности, все зависит опять-таки от силы интеллекта; искренность и глубина прозревания делают человека поэтом. Проникайте в вещи достаточно глубоко, и перед вами откроются музыкальные сочетания; сердце природы окажется во всех отношениях музыкальным, если только вы сумеете добраться до него.
   Vates-поэт, со своим мелодическим откровением природы, пользуется, по-видимому, не особенно завидным положением среди нас в сравнении с vates-пророком; дело, которое он делает, и тот почет, который мы воздаем ему за его дело, представляются также, по-видимому, незначительными. Некогда героя считали богом; позже героя стали считать пророком;  затем  героя начинают считать всего лишь  поэтом, ? не следует ли отсюда, что великий человек в нашей оценке как бы постепенно, эпоха за эпохой, убывает? Мы принимаем его сначала за Бога, затем за человека, Богом вдохновленного; а затем в последующую фазу самое дивное его слово вызывает с нашей стороны лишь признание, что он ? поэт, прекрасный мастер стиха, гениальный человек и т. п.! В таком виде представляется вообще наше отношение к герою, но мне кажется, что в действительности это не так. Если мы всмотримся попристальнее, то, быть может, убедимся, что человек и в настоящее время относится с таким же совершенно особенным удивлением к героическому дарованию, как бы мы его ни называли, с каким он относился и во всякое другое время.
   Если мы не считаем великого человека буквально божеством, то это потому, что наши понятия о Боге, как высшем недостижимом первоисточнике света, мудрости, героизма, становятся все возвышеннее, а вовсе не потому, что наша признательность за подобного рода дарование, обнаруживающееся у людей, падает все ниже и ниже. Об этом стоит подумать. Скептический дилетантизм, это проклятие настоящей эпохи, ? проклятие, которое не будет же тяготеть вечно над нами, действительно неуклонно совершает свое печальное дело и в этой высочайшей сфере человеческого существования, и наше почитание великих людей, совершенно искаженное, затемненное, парализованное, представляется нам жалким, едва узнаваемым.  Люди поклоняются внешнему в  великих людях, большинство не верит, чтобы в них было на самом деле нечто такое, перед чем следовало бы преклониться. Самое ужасающее, фатальнейшее верование! Каждый, исповедующий его, должен дойти буквально до полного разочарования в человечестве. И однако, вспомните, например, Наполеона! Корсиканский лейтенант артиллерии ? таково внешнее его обличие; тем не менее не повиновались ли ему, не поклонялись ли ему на особый, конечно, лад? Все тиары и диадемы мира, взятые вместе, не могли добиться такого почитания! Благородные герцогини и конюхи с постоялых дворов собираются вокруг шотландского крестьянина Бёрнса; какое-то странное чувство подсказывает каждому из них, что они никогда не слышали человека, подобного ему, что это вообще ? человек! В глубине сердца все эти люди чувствуют, хотя и смутным образом, так как в настоящее время не существует общепризнанного пути для выражения подобного состояния, чувствуют, говорю я, помимо даже воли, что этот крестьянин со своими черными бровями и сияющими, подобно солнцу, глазами, говорящий удивительнейшие речи, вызывающий смех и слезы, стоит по своему достоинству выше всех других, что его нельзя сравнивать ни с кем другим. Не чувствуем ли и мы того же? А если бы теперь дилетантизм, скептицизм, пошлость и все это жалкое исчадие было отброшено прочь ? что и случится в один прекрасный день при помощи Божьей, ? если бы вера во все кажущееся была отброшена совершенно и заменена светлой верой в действительность, так что человек действовал бы только по одному импульсу такой веры и считал бы все прочее несуществующим, ? какое бы тогда новое и более жизненное чувство пробудилось у нас к этому самому Бёрнсу!..
   Однако разве мы не можем даже и в эпохи, подобные нашей, указать на двух истинных поэтов, если не обоготворяемых, то, во всяком случае, причисляемых к лику святых? Шекспир и Данте ? это святые поэзии, поистине канонизированные, так что считается даже нечестным прикасаться к ним. Всеобщий инстинкт, никем не руководимый, идущий своим путем, несмотря на всяческие помехи и препятствия, привел к этому. Данте и Шекспир составляют исключительную пару. Они стоят отдельно, в своего рода царском уединении; нет никого равного им, нет преемника им: известный трансцендентализм, слава, венчающая полное совершенство, осеняет их в общем сознании всего мира. Они канонизированы, хотя ни папа, ни кардиналы не принимали в том никакого участия! Такова еще до сих пор, несмотря на все противодействующие влияния, несмотря на это отнюдь не героическое время, нерушимая сила нашего поклонения героизму. Я остановлю несколько ваше внимание на этой паре, поэте Данте и поэте Шекспире, и, таким образом, то немногое, что я могу сказать здесь о герое как поэте, найдет для себя самое подходящее истолкование.
   Немало томов было исписано по поводу жизни Данте и его книги; но в общем результаты получились не особенно значительные. Биография Данте остается, так сказать, безвозвратно потерянной для нас. Человек невидный, скитающийся с места на место, удрученный скорбью, он за время своей жизни не обращал на себя особенного внимания, да и из того, что знали о нем, большая часть растеряна в этот длинный промежуток времени, отделяющий его от нас. Прошло уже пять столетий с тех пор, как он перестал писать, как он умер. Все комментаторы соглашаются, что книга его сама по себе составляет самое существенное, что мы знаем о нем самом; книга и, можно прибавить еще, портрет, приписываемый обыкновенно Джотто; кто бы ни писал его, но достаточно взглянуть, чтобы тотчас же сказать, что это, должно быть, подлинно верный портрет*. Лицо, нарисованное на этом портрете, производит на меня крайне сильное впечатление; это, быть может, самое трогательное из всех лиц, какие я только знаю. Уединенное, нарисованное как бы в безвоздушном пространстве, с простым лавром вокруг головы; бессмертная скорбь и страдание; изведанная победа, которая также бессмертна; вся жизнь Данте отражается здесь! Я думаю, что это самое грустное лицо, какое только когда-либо было срисовано с живого человека; в полном смысле слова трагическое, трогающее сердце лицо. Мягкость, нежность, кроткая привязанность ребенка составляют как бы его фон; но все это застывает в противоречии, в отрицании, в отчужденности, в гордом безысходном страдании. Кроткая, эфирная душа смотрит на вас так сурово, непримиримо, резко, нелюдимо, точно заточенная в толстую глыбу льда! Вместе с тем это страдание молчаливое, молчаливое и презрительное: изгиб губ говорит о божественном равнодушии к тому, что грызет сердце, как к чему-то ничтожному, не стоящему внимания, и указывает, что тот, кого оно имеет силу мучить и душить, выше страдания. Это ? лицо человека, протестующего до конца, борющегося всю свою жизнь против целого мира и не сдающегося. Любовь превращается в негодование, в негодование непримиримое ? спокойное, неизменное, молчаливое, подобное негодованию Бога! Глаз ? он также смотрит с некоторого рода недоумением, вопросительно: почему мир таков? Это ? Данте. Так он глядит, этот "голос десяти молчаливых веков", и так он поет "свою мистическую неисповедимую песнь".
   Немногие известные нам данные о жизни Данте подтверждают вполне то, о чем говорят этот его портрет и его книга. Он родился во-Флоренции в 1265 году и по рождению своему принадлежал к высшему классу общества. Образование, полученное им, было самое лучшее по тогдашним временам; теология, аристотелевская логика, некоторые латинские классики проходились тогда в большом объеме, ? все это давало немалый запас знания в известных областях мысли; и Данте, при его способностях и серьезности, мы не можем в этом сомневаться, усвоил себе, конечно, лучше, чем большинство, все то, что надлежало усвоить в означенных предметах. Он отличался ясным и развитым пониманием и большой проницательностью; таков был наилучший результат, который он сумел извлечь из изучения схоластиков. Он знал хорошо и обстоятельно все, что окружало его; но в то время, в которое ему пришлось жить, когда не было книгопечатания и свободных сношений, он не мог знать хорошо того, что находилось от него на известном расстоянии: маленький ясный светоч, превосходно освещавший окружающие предметы, тускнел и превращался в особого рода chiaroscuro*, когда ему приходилось бросать свои лучи на отдаленные пространства. Таковы были познания, вынесенные Данте из школы. В жизни поэт прошел обычные ступени: он участвовал, как солдат, в двух военных кампаниях и защищал флорентийское государство, принимал участие в посольстве и на тридцать пятом году, благодаря своим талантам и службе, достиг видного положения в городском управлении Флоренции. Еще в детстве он встретился с некоею Беатриче Портинари, прелестной маленькой девочкой, одних с ним лет, принадлежавшей к одному с ним общественному классу; с этих пор он рос, питая к ней особенное расположение и встречаясь с нею время от времени. Всякому читателю известен его прекрасный, исполненный любви рассказ об этой истории, и как их затем разлучили, как она была выдана замуж за другого, и как вскоре затем умерла. В Дантовой поэме она занимает видное место; по-видимому, она играла видную роль и в его жизни. По-видимому, ее одну из всех существ, несмотря на то, что они были разлучены, несмотря на то, что она исчезла для него в непроглядной вечности, он любил всею силою своей страстной любви. Она умерла; Данте женился; но нельзя сказать чтобы счастливо, далеко не так. Совсем нелегко было, как представляется мне, сделать счастливым этого строгого, серьезного человека с крайне впечатлительной натурой.
   Мы не станем соболезновать о несчастьях, выпавших на долю Данте; если бы в жизни все шло так хорошо для него, как он желал, то, быть может, он был бы приором или подеста во Флоренции или кем-либо в этом роде и пользовался бы симпатиями своих сограждан, но мир не услышал бы замечательнейшего слова, какое только когда-либо было сказано или пропето. Флоренция имела бы еще одного городского голову-благодетеля; десять же безгласных веков так и остались бы в своей немоте, а десять следующих внемлющих веков (так как их будет десять и более) не услышали бы "Божественной комедии"! Мы не станем ни о чем сожалеть. Данте ожидала более благородная участь; и он, борясь, как человек, которого ведут на распятие и смерть, не мог не исполнить своего предназначения. Предоставим ему выбор своего счастья! Да, он знал не больше нас, что такое действительное счастье и что такое действительное несчастье.
   Во время приорства* Данте раздор между гвельфами и гибеллинами, между черными и белыми или, быть может, какие-либо другие волнения разыгрались с такою силою, что Данте, партия которого, казалось, до сих пор была сильнее других, попал неожиданно вместе с своими друзьями в изгнание и с этих пор осужден был на скитальческую, исполненную горя жизнь. Все имущество его подверглось конфискации. Он был возмущен до крайней степени, сознавая всю несправедливость такого обхождения с ним, всю гнусность его перед лицом Бога и людей. Он испробовал все, что только мог, чтобы добиться восстановления своих прав; пытался достигнуть этого даже с оружием в руках, но безуспешно: положение его лишь ухудшилось. Во флорентийских архивах сохранился, я думаю, до сих пор еще приговор, осуждающий Данте, где бы он ни был схвачен, на сожжение живьем. Сожжение живьем ? так там, говорят, и написано. Весьма любопытный исторический документ. Другой интересный документ, относящийся к более позднему времени, представляет письмо Данте к флорентийским городским властям, написанное в ответ на их уже более мягкое предложение, а именно: возвратиться на условиях раскаяния и уплаты штрафа. Он отвечал им с неизменной и непреклонной гордостью: "Если мне нельзя возвратиться иначе, как признав самого себя преступным, то я никогда не возвращусь ? nunquam revertar".
   Таким образом, Данте лишился вовсе своего крова. Он скитался от патрона к патрону, из одного места в другое, показывая на собственном примере, "до какой степени труден путь ? come И duro calle", как он сам с горечью выражается. С несчастными невесело водить компанию. Обнищалый и изгнанный Данте, гордый и серьезный по природе, находившийся в гневном настроении, представлял собою человека, который вообще плохо ладит с людьми. Петрарка рассказывает, как, будучи однажды при дворе Кан делла Скала*, он ответил совсем не по-придворному, когда его стали порицать за молчание и угрюмый вид. Делла Скала находился в кругу своих придворных; шуты и гаеры заставляли его беззаботно веселиться; обратившись к Данте, он сказал: "Не правда ли, странно, что эти жалкие глупцы могут так веселиться, тогда как вы, человек умный, проводите здесь день за днем и ничем не можете развлечь нас?" Данте резко ответил: "Нет, не странно; пусть ваша светлость вспомнит только поговорку: подобное тянется к подобному; раз есть забавник, забавам не будет конца". Такой человек со своими горделивыми, молчаливыми манерами, со своими сарказмом и скорбью не был создан для того, чтобы преуспевать при дворах. Мало-помалу он ясно понял, что ему нигде не сыскать на этой земле покойного угла, что для него нет более надежды на благополучие. Земной мир выбросил его из своей среды и обрек на скитание; ничье живое сердце не полюбит его теперь; ничто не может теперь смягчить его тяжкие страдания здесь, на земле.
   Тем глубже, естественно, залегало в его душе представление о вечном мире, о той внушающей благоговейный ужас действительности, на поверхности которой весь этот временный мир, с его Флоренциями и изгнаниями, мелькает лишь как легкий призрак. Флоренции ты больше не увидишь; но ад, и чистилище, и небеса, их ты, конечно, узришь! Что Флоренция, Кан делла Скала, и мир, и жизнь, все вместе? Вечность ? именно с нею, а не с чем другим связан ты и все сущее! Великая душа Данте, не находившая себе пристанища на земле, уходила все более и более в этот страшный другой мир. Естественно, что все его мысли устремились к этому миру, как к единственному, что было важно для него. Этот факт, воплощенный или невоплощенный, остается единственно  верным  фактом  для  всех  людей;  но  для  Данте  в  то  время  он представлялся с научной достоверностью воплощенным в известном образе. Данте так же мало сомневался в существовании омута Злых Щелей*, в том, что он лежит именно там, со своими мрачными кругами, со своими alti guai*, и что он сам мог бы все это видеть, как мы в том, что увидели бы Константинополь, если бы отправились туда. Долго Данте, преисполненный этой мыслью в своем сердце, питал ее в безмолвии и благоговейном страхе, пока наконец она, переполнив его сердце, не вырвалась и не вылилась в "мистической неисповедимой песне"; таким образом появилась эта его "Божественная комедия", самая замечательная из всех современных книг.
   Для Данте мысль, что он, изгнанник, мог создать такое произведение, что ни один флорентиец, вообще ни один человек, никакие люди не могли ни помешать ему, ни даже сколько-нибудь заметно облегчить его труд, ? должна была представлять большое утешение, и он действительно по временам гордился им, как в том мы можем убедиться. Он отчасти понимал также, что это было великое произведение, величайшее, какое только человек мог создать. "Если ты следуешь за своей звездой ? Se tu segui tua stella" ? так мог еще говорить самому себе этот герой в своей крайней нужде, забытый всеми. "Следуй своей звезде, ты не минуешь славной пристани!" Ему было, как оказывается и как мы можем легко себе представить, крайне трудно и мучительно писать свою книгу; эта книга, говорит он, "отняла у меня силу многих годов". О да, она далась, всякое слово в ней далось страданием и тяжким трудом, ? он трудился с суровой серьезностью, он не забавлялся. Его книга, как действительно большая часть хороших книг, была написана во многих смыслах кровью его сердца. Она, эта книга, представляет полную историю его собственной жизни; окончив ее, он умер. Он не был еще слишком стар: ему было всего 56 лет; он умер от разрыва сердца, как говорят.  Прах его покоится в том городе, где он умер, в Равенне, с надписью на гробнице: "Hic claudor Dantes patriis extorris ab oris". Сто лет тому назад флорентийцы просили возвратить им этот прах, но Равенна не согласилась. "Здесь покоюсь я, Данте, изгнанный с моих родных берегов".
   Поэма Данте, как я сказал, это ? песнь. Тик называет ее "мистической неисповедимой песнью", и таков в буквальном смысле характер ее. Колридж весьма дельно замечает в одном месте, что во всякой мысли, музыкально выраженной, с надлежащей рифмой и мелодией, вы найдете известную глубину и смысл. Ибо тело и душа, слово и мысль ? здесь, как и повсюду, ? связаны между собою каким-то странным образом. Песнь! Мы сказали выше, что песнь представляет героическое в речи. Все древние поэмы, Гомера и другие, суть доподлинные песни. Строго говоря, я сказал бы, что таковы все истинные поэмы; что всякое произведение, которое не поется, собственно, не поэма, а лишь отрывок прозы, втиснутый в звучные стихи, к великому поношению грамматика и к великой досаде читателя в большинстве случаев! Все, что мы извлекаем из подобного произведения, это мысль, которую человек имел, если только он ее имел еще; зачем же в таком случае он подымал звон, раз он мог высказать свою мысль просто? Мы можем дать ему право рифмовать и петь лишь тогда, когда сердце его охвачено истинной страстью к мелодии и когда самые звуки его голоса, по замечанию Колриджа, становятся музыкальными, благодаря величию, глубине и музыке его мыслей. Только тогда мы называем его поэтом и внимаем ему как герою-оратору, речь которого есть песнь. Многие домогаются этого; но для серьезного читателя чтение подобной песни, я не сомневаюсь, составляет прескучное занятие, чтобы не сказать несносное! Для подобной песни не существует никакой внутренней необходимости быть рифмованной: человеку следовало бы сказать нам просто, без всякого звону, в чем дело. Я советовал бы всем людям, которые могут просто высказать свою мысль, не петь ее; я советовал бы им понять, что в серьезное время среди серьезных людей никто не нуждается в том, чтобы они пели ее. Действительно, насколько мы любим истинное пение, насколько нас чаруют его божественные звуки, настолько же нам ненавистно всякое фальшивое пение, и это последнее мы всегда будем принимать за пустой деревянный звук, за нечто глухое, поверхностное, совершенно неискреннее и оскорбительное.
   Я воздаю Данте свою величайшую похвалу, когда говорю, что его "Божественная комедия" представляет во всех смыслах неподдельную песнь. В самом тоне ее чувствуется canto fermo*, звуки льются точно в песне. Самая простая Дантова terza rima*, конечно, только помогает ему достигать такого эффекта. Естественно, что "Божественную комедию" читают от начала до конца нараспев. Но, замечу я, иначе и быть не может, так как сущность самого произведения и материал, из которого оно сложено, сами по себе ритмические. Глубина, восхищенная страстность и искренность делают его музыкальным; всматривайтесь в вещи достаточно глубоко, и вы повсюду найдете музыку. Действительная внутренняя симметрия, то, что называют архитектурной гармонией, царит в нем и приводит все к должной пропорциональности; архитектурная гармония ? это то, чему также присуща музыкальность. Три царства, Ад, Чистилище и Рай, глядят одно на другое, подобно трем частям одного величественного здания; это великий мировой собор, воздвигнутый там, в сверхчувственных сферах; собор суровый, торжественный, грозный; таков Дантов мир душ! По существу, это самая искренняя из всех поэм; а искренность мы считаем и в данном случае мерилом достоинства. Она вышла из самой глубины сердца ее творца и проникает глубоко в наши сердца и в сердца длинного ряда поколений. Жители Вероны, встречая Данте на улице, обыкновенно говорили: "Eccovi l'uom ch'll stato all' Inferno ? Глядите, вот человек, побывавший в Аду!" О да, он был в Аду, в настоящем Аду; он в течение долгого времени выносил жестокую скорбь и боролся; и всякий человек, подобный ему, также бывал, конечно, там, в Аду. Комедии, которые становятся божественными, иначе не пишутся. Разве мысль, истинный труд, самая высочайшая добродетель ? не порождение страдания? Истинная мысль возникает как бы из черного вихря. Действительное усилие, усилие пленника, борющегося за свое освобождение, ? вот что такое мысль. Повсюду нам приходится достигать совершенства путем страдания. Но, говорю я, ни одно из произведений, известных мне, не отделано так тщательно, как эта поэма Данте. Она вся как бы вылилась из раскаленного добела горнила его души. Она "отнимала силы" у него в течение многих лет. И не только общие очертания поэмы таковы; нет, всякая частность в ней исполнена с величайшей старательностью, доведена до полной правдивости, до совершенной ясности. Все здесь находится в строгом соответствии: каждая черточка на своем месте; точно мраморный камень, аккуратно высеченный и отполированный. Здесь, в этой поэме, в ее рифмах, для всех воочию запечатлелся навеки дух Данте, а вместе с тем и дух средних веков. Нелегкая задача, требующая поистине чрезмерного напряжения, но задача уже исполненная!..
   Можно сказать, что напряженность со всеми ее атрибутами составляет характерную черту Дантова гения. Данте выступает перед нами не как обширный всеобъемлющий ум, а скорее как узкий, однонаправленный ум, что обусловливается отчасти современной ему эпохой и его положением, отчасти же его собственным характером. Вся мощь его духа сконцентрировалась в огненную напряженность и ушла вглубь. Он велик, как мир, не потому, что он обширен, как мир, а потому, что он проникает все предметы, так сказать, до самого их существа. Я не знаю ничего, в чем бы обнаружилась такая напряженность, какой отличался Данте. Посмотрите, например (я начинаю с внешнего развития его напряженности), посмотрите на то, как он рисует. Он обладает громадной проницательной силой; он схватывает истинный образ всякого предмета, представляет его вашим взорам, и больше ничего. Вы помните это первое описание, которое он дает гробницам Дита*: красная вершина, докрасна накаленный конус железа, пылающий среди невообразимого мрака, ? как все это ярко, как отчетливо, как ясно; один взмах ?  и картина запечатлевается навсегда. Приведенное описание может служить как бы эмблемой всего гения Данте. Он отличается краткостью и точностью в своих отрывочных описаниях. Тацит не превосходит его краткостью и сжатостью, и притом сжатость у Данте является природной, самопроизвольной. Одно поразительное слово, и затем молчание, ? говорить более нечего. Его молчание красноречивее слов. Удивительно, с какой проницательностью, грацией,  решительностью он всюду схватывает истинный образ вещей, он точно рассекает их своим огненным пером. Плутус, бахвалящийся гигант, съеживается от укора Вергилия, "как спадают паруса, когда разбита мачта". Или этот несчастный Брунетто Латиии  с cotto  aspetto,"обожженным лицом",  высохший, почерневший и истощенный; "дождь пламени", падающий на них, "как снег в безветрии", падающий медленно, беспрепятственно, без конца! Или крышки у этих гробов, четырехугольные саркофаги в молчаливой полуосвещенной зале и в каждом ? своя мучающаяся душа; крышки пока сняты, они будут заколочены навеки в день Страшного суда. И как подымается Фарината и как падает Кавальканте, услышав имя своего сына, сопровождаемое прошедшим временем ? "fue"!* Самые движения у Данте отличаются быстротой: скорые, решительные, почти военные. Такая особенность в обрисовке обусловливается внутренним существом его гения. Во всем этом чувствуется сама огненная, подвижная натура итальянца, столь молчаливая, столь страшная, с ее быстрыми и внезапными движениями, с ее молчаливым "бледным бешенством".
   Хотя искусство изображать, рисовать принадлежит к внешним проявлениям человека, однако оно, как и все остальное, находится в самой тесной связи с его существеннейшими дарованиями; оно представляет как бы физиономию всего человека. Найдите человека, слова которого рисуют вам образы, ? вы обретете человека, заслуживающего кое-чего. Обратите внимание на его манеру изображать, ? она весьма характерна для него. Прежде всего он не мог бы совершенно распознать предмета, схватить его типичных особенностей, если бы не питал к нему, так сказать, симпатии, если бы не переносил своих симпатий на предметы. Необходимо также, чтоб он был искренен; искренность и симпатия: ничего не стоящий человек не может вовсе обрисовать предмета; он живет по отношению ко всем предметам в каком-то опустошенном пространстве, ограничивается лживыми избитыми фразами. В самом деле, разве мы не можем сказать, что ум человека обнаруживается вполне в этом умении распознавать, что такое предмет? Все способности человеческого духа выступают в данном случае на сцену. Все равно, даже если это касается поступков, того, что должно быть сделано. Одаренным человеком считается тот, кто видит самое существенное и оставляет все остальное в стороне как малозначительное; такова также и отличительная способность человека дела, благодаря которой он распознает истинные очертания от ложных, поверхностных в том предмете, которым он занят. И как много нравственного элемента вносим мы в наши воззрения и отношения к внешнему миру: "глаз видит во всех вещах то, что внушает ему способность видеть!" Для низкого глаза все представляется пошлым, совершенно так же как для больного желтухой все окрашивается в желтый цвет. Рафаэль, говорят нам живописцы, остается до сих пор самым лучшим портретистом. Да, но никакой глаз, какими бы высокими достоинствами он ни отличался, не может исчерпать всего содержания, таящегося в данном предмете. В самом заурядном человеческом лице остается кое-что такое, чего сам Рафаэль не может выявить у него.
   Искусство Данте отличается не только выразительностью, сжатостью, правдивостью, живительностью, подобно огню в темную ночь; если мы подойдем к нему и с более широким масштабом, то убедимся также, что оно благородно во всех отношениях, что оно ? продукт великой души. Франческа и ее возлюбленный, ? как много возвышенного в их любви! Этот образ словно соткан из цветов радуги на фоне вечной ночи.  Точно  слабый  звук  флейты  слышится  вам бесконечно жалобный звук и проникает в самые тайники вашего сердца. Вы чувствуете в нем также дыхание истинной женственности: della bella persona, che mi fu tolta*; и какое это утешение даже в пучине горя, что он никогда не расстанется с нею! Печальнейшая трагедия этих alti guai! И бурные вихри, в этом aere bruno*, снова уносят их прочь, и так они вечно стонут! Странно, когда подумаешь: Данте был другом отца этой бедной Франчески; сама Франческа, невинный прелестный ребенок, сидела, быть может, не раз на коленях у поэта. Бесконечное сострадание и вместе с тем столь же бесконечная суровость закона: так создана природа, такой она представлялась духовному взору Данте. Какое пошлое ничтожество обнаруживают те, кто считает его "Божественную комедию" жалким, желчным, бессильным пасквилем на дела мира сего, пасквилем, в котором Данте будто бы посылает в преисподнюю тех, кому он не мог отомстить здесь, на земле! Я думаю, что если сердце мужчины питало в себе когда-либо жалость столь нежную, как жалость матери, так это было именно сердце Данте. Но человек, не знающий суровости, не может знать также, что такое жалость. Жалость такого человека всегда будет трусливой, эгоистической, сентиментальной или ненамного лучше. Я не знаю в мире любви, равной той, какую питал Данте. Это была сама нежность, сама трепещущая, страстно желающая, сострадающая любовь, подобная жалобному плачу эоловых арф; мягкая, мягкая, подобно юному сердцу ребенка; и вместе с тем это суровое, горем удрученное сердце! Его страстное стремление к своей Беатриче; их встреча в Раю; его пристальный взор, устремленный в ее чистые, просветленные глаза, глаза просиявшие, не видавшие уже его так долго, ? все это можно сравнить с пением ангелов; из всех чистейших выражений любви это, быть может, самое чистое, какое только когда-либо выливалось из сердца человеческого.
   Напряженный Данте обнаруживает напряженность во всем; он всюду проникает в самую суть вещей. Его интеллектуальная прозорливость как художника, а при случае и как мыслителя есть лишь проявление его силы по всех других отношениях. Прежде всего мы должны признать его великим в нравственном отношении, что составляет основу всего. Его презрение, его скорбь столь же возвышенны, как и его любовь. Действительно, что такое это презрение, эта скорбь, как не оборотная сторона его любви, как не вывороченная наизнанку та же его любовь? "A Dio spiacenti ed a'nemici sui ? ненавистный Богу и врагам Бога"; вы слышите гордое презрение, неумолимое, спокойное осуждение и отвращение; "поп ragionam di lor ? мы не станем говорить о них, мы лишь взглянем и пройдем". Или вдумайтесь в это: "они не питали надежды на смерть ? non han speranza di morte". Настал день, когда для истерзанного сердца Данте представилась истинным, хотя и суровым благодеянием мысль о том, что он, несчастный, истомленный скиталец, неизбежно должен умереть; что "даже сама судьба не могла бы осудить его на то, чтобы он продолжал существовать вечно, не умирая". Вот какие слова вырываются у этого человека. По строгости, серьезности, глубине нет никого равного ему в новейшей эпохе, и только в еврейской Библии, среди ветхозаветных пророков, мы можем найти фигуры, могущие выдержать сравнение с ним.
   Я не согласен со многими современными критиками, ставящими "Ад"' значительно выше двух других частей "Божественной комедии". Такое предпочтение, мне кажется, обусловливается нашей всеобщей склонностью к байронизму и представляет собою, по-видимому, преходящее явление. "Чистилище" и "Рай", в особенности первое, по моему мнению, стоят выше "Ада". Прекрасная вещь ? это Чистилище, "гора очищения", эмблема возвышеннейшей мысли того времени. Если грех так фатален, если Ад так суров, так страшен, если он таким и должен быть, то только в покаянии человеку остается еще возможность очиститься. Покаяние есть великий христианский акт. Как прекрасно Данте изображает его! Tremolar dell'onde*, это "трепетание" морской волны при первом пробуждении дня, бросающего свои чистые косые лучи на двух скитальцев, представляет как бы прообраз изменившегося настроения духа. Заря надежды уже взошла, надежды, никогда не умирающей, хотя и сопровождаемой еще тяжелой скорбью. Мрачная обитель демонов и отверженных уже пройдена; тихое дыхание раскаяния подымается все выше и выше, к трону самого Милосердия. "Молись за меня", ? говорят ему все обитатели горы страдания. "Скажи моей Джованне, пусть она молит обо мне, моей дочери Джованне"; "я думаю, мать ее уж не любит меня более!" С большим трудом подымаются кающиеся по этой крутизне, идущей спиралью, согбенные, как кариатиды здания, иные почти придавленные грехом гордости; тем не менее пройдут многие годы, пройдут века и зоны, и они обязательно достигнут вершины, которая представляет врата неба, и благодаря Милосердию будут допущены туда. Все радуются, когда кто-либо достигает своей цели; вся гора сотрясается от восторга, и раздается хвалебное псалмопение, когда душа совершит свой путь покаяния и оставит позади себя свой грех и свое страдание! Я называю все это благородным воплощением истинно благородной мысли.
   Но в действительности все три части "Божественной комедии" взаимно поддерживают одна другую и немыслимы одна без другой. "Рай", эта своего рода невыразимая музыка, по моему мнению, является необходимым дополнением к "Аду": без него последнему недоставало бы правдивости. Все три части вместе образуют настоящий невидимый мир, как его рисовали христиане средних веков; мир, вечно памятный, навеки истинный в своей сущности для всех людей. Ни в чьей, быть может, иной человеческой ду

Другие авторы
  • Христиан Фон Гамле
  • Ратманов М. И.
  • Янтарев Ефим
  • Иволгин Александр Николаевич
  • Кин Виктор Павлович
  • Тихомиров Лев Александрович
  • Страхов Николай Иванович
  • Михайловский Николай Константинович
  • Коковцев Д.
  • Гершензон Михаил Абрамович
  • Другие произведения
  • Иванов Федор Федорович - Стихотворения
  • Жданов Лев Григорьевич - Последний фаворит
  • Карамзин Николай Михайлович - М. П. Алексеев. Английские переводы произведений Карамзина и его современников
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Льюис Кэролл. Джаббервокки
  • Васильев Павел Николаевич - Свадьба
  • Маяковский Владимир Владимирович - Из бесед с Маяковским
  • Лухманова Надежда Александровна - Мельничиха
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Мысли Паскаля
  • Юшкевич Семен Соломонович - Ита Гайне
  • Соколова Александра Ивановна - Н. А. Прозорова. К биографии А. И. Соколовой (Синее Домино)
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (25.11.2012)
    Просмотров: 280 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа