Эрнст Теодор Амадей Гофман
---------------------------------------------
Перевод с немецкого А.Соколовского под ред. Е.В.Степановой, В.М.Орешко.
Гофман Э.Т.А. Серапионовы братья: Сочинения: В 2-х т. Т. 2.
Мн.: Navia Morionum, 1994. - 592 с.
ISBN 985-6175-02-X. ISBN 985-6175-03-8. Подготовлено по изданию:
Гофман Э.Т.А. Собрание сочинений в 8-ми томах. - СПб, 1885.
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru, http://zmiy.da.ru), 09.08.2004
---------------------------------------------
Ровно двадцатого ноября 1815 года Альберт фон Б., подполковник прусской службы, находился на дороге из Люттиха в Аахен. Главная квартира армейского корпуса, к которому он принадлежал, возвращалась из Франции и должна была в этот же день прибыть в Люттих, где намеревалась задержаться на стоянку на два или три дня. Альберт прибыл в Люттих еще накануне вечером. Утром следующего дня его охватило чувство странного беспокойства, и, хотя он не смел себе признаться в этом из-за сновидений, преследовавших его в течение всей предыдущей ночи и обещавших приятное приключение в Аахене, он принял быстрое решение немедленно поехать в этот город. Все еще удивляясь своему поступку, он уже сидел верхом на лошади и быстро ехал по направлению к Аахену, куда надеялся попасть до наступления ночи.
Холодный, резкий осенний ветер дул вдоль обнаженного поля и будил в отдаленном, лишенном листьев лесу голоса, сливавшиеся в один глухой стон. Хищные птицы с карканьем поднимались с поля и неслись стаями вслед за густыми облаками, сгущавшимися все сильнее и сильнее, пока в них не погас последний солнечный луч, и все небо не покрылось густой серой пеленой. Альберт укутался плотнее в плащ и, скача по широкой дороге, восстанавливал в памяти картину последнего рокового времени. Он думал о том, как всего несколько месяцев тому назад ехал по этой же дороге в обратном направлении. Тогда была весна. Поля и луга были покрыты роскошными цветами, и кусты блестели в кротком сиянии золотых солнечных лучей. Из гнезд доносилось веселое пение и чириканье птиц. Земля в праздничном убранстве, точно невеста, ожидала в свой пышный брачный чертог обреченную на смерть жертву - героев, которые должны были пасть в кровавом бою.
Альберт присоединился к своему корпусу уже после того, как пушечные выстрелы огласили долину Самбры, однако еще достаточно рано, чтобы принять участие в кровавых битвах при Шарлеруа, Жилли и Жосселине. По случайному стечению обстоятельств Альберт всегда попадал именно туда, где происходили события, решающие битву. Так, он присутствовал при последнем штурме деревни Планшенуа, решившем победу в самом знаменитом из всех сражений. Точно так же Альберт принимал участие и в заключительной битве этой кампании, когда последние усилия ярости и безумного отчаяния врага сломились о непоколебимое мужество геройского войска, укрепившегося в деревне Исси; неприятель, надеявшийся, осыпая местечко убийственной картечью, внести смерть и гибель в ряды союзных войск, был отражен так успешно, что стрелки преследовали его почти до стен Парижа. В следующую за этой битвой ночь, с 3 на 4 июля, как известно, состоялось перемирие в Сен-Клу, одним из условий которого была сдача столицы.
Битва при Исси особенно отчетливо вставала в памяти Альберта. Он вспоминал о вещах, которых, как ему казалось, он не заметил и даже не мог заметить во время сражения. Так, он припоминал выражения лиц отдельных офицеров и солдат и его глубоко поражало в них выражение не гордого или бесчувственного презрения к смерти, но истинно божественного одушевления, замечавшегося в глазах многих из них. Он слышал и слова, то ободрявшие к битве, то вырывавшиеся с последним дыханием, слова, которые должны быть переданы грядущим поколениям наравне с великими изречениями героев древних времен.
- Не похож ли я, - думал Альберт, - на человека, хотя и помнящего свой сон тотчас после пробуждения, но лишь спустя несколько дней припоминающего отдельные подробности этого сна. Да, только во сне, который может мощным взмахом уничтожить время и пространство и создать гигантское, ужасное, неслыханное, могли произойти события последних восемнадцати дней этой кампании, точно смеющейся над самыми смелыми мечтами, над самыми рискованными комбинациями рассуждающего духа. Нет, ум человеческий не знает собственного величия. Действительность превосходит мечту. Не грубая физическая сила, но дух творит события, и духовная сила отдельных одушевленных воинов возвеличивает мудрость и гений полководца и помогает приводить в исполнение великие, неслыханные дела.
Эти размышления Альберта были прерваны его вестовым, ехавшим за ним на расстоянии двухсот шагов и громко закричавшим кому-то:
- Тысячу чертей! Павел Талькебарт! Куда держишь путь?
Альберт повернул лошадь и увидел, как всадник, на которого он не обратил сначала особого внимания, подъехал и остановился возле вестового, а затем развязал завязки громадной шапки из лисьего меха, которой была покрыта его голова, и открыл хорошо знакомое, красное, как киноварь лицо Павла Талькебарта, старого слуги полковника Виктора фон С.
Только теперь Альберт понял, что тянуло его так неудержимо из Люттиха в Аахен, и он не мог себе объяснить, почему мысль о Викторе, сердечно любимом друге, которого он надеялся увидеть в Аахене, так смутно таилась в его душе и до сих пор не проявлялась яснее в сознании.
Теперь и Альберт вскрикнул:
- Смотрите-ка! Павел Талькебарт! Откуда ты? Где твой господин?
Павел Талькебарт вежливо поклонился и ответил, приставив по-военному ладонь к чересчур большой кокарде своей лисьей шапки:
- Тысячу чертей! Да, это я, Павел Талькебарт, господин подполковник. Зюр моннэре*, сегодня ужасная погода. Она производит боль в пояснице. Так говаривала старая Лиза - не знаю, помните ли вы, господин подполковник, Лизу Пфефферкорн, она все оставалась в Генте в то время, как другие побывали в Париже и видели в Шардинпланде** диковинных животных. Ну, всегда так бывает - что ищешь далеко, находишь близко, и я встретил здесь господина подполковника, за которым меня посылали в Люттих. Моему господину вчера вечером его спирус фамилус*** шепнул на ухо, что господин подполковник прибыл в Люттих. Заккернамтье****, вот-то было радости... Ну, будь что будет, а все-таки я никогда бы не доверился буланой лошади. Красивое животное, что и говорить, зюр моннэре, но совершенно капризного нрава... Правда, что и госпожа баронесса делает все, что может... Премилые люди здешние жители, только вино никуда не годится, особенно после того, как побываешь в Париже... Господин полковник мог бы въехать в замок так же пышно, как через триумфальные ворота Арген-Трумф; я бы по этому случаю надел на белую лошадь новый чепрак с кисточками на ушах... Впрочем, старая Лиза - это моя тетка в Генте, она всегда говорила... Не знаю, господин подполковник, помните ли вы...
______________
* Клянусь честью (искаж. франц.).
** Ботаническом саду (искаж. франц.).
*** Домашний дух (искаж. лат.).
**** Святой Боже (искаж. франц.).
- Удивляюсь, как не отсохнет твой язык, - перебил, наконец, болтуна Альберт. - Если твой господин в Аахене, то пусти нас скорее вперед, нам предстоит еще более пяти часов езды.
- Стойте, - закричал Павел Талькебарт изо всей мочи, - стойте, стойте, господин подполковник. Погода здесь отвратительная, а фураж... Но у кого глаза, как у нас, видят в темноте...
- Павел, - вскричал Альберт, - не выводи меня из терпения! Где твой господин? Не в Аахене?
Павел Талькебарт засмеялся в ответ так приветливо, что лицо его покрылось множеством складок и стало похоже на старую снятую с руки перчатку; затем он протянул руку, указал на постройки, возвышавшиеся на небольшом холме за лесом, и сказал:
- Там, в замке.
Не ожидая дальнейших разъяснений от Павла Талькебарта, Альберт повернул на дорогу, ведшую от главного шоссе к лесу, и поскакал быстрой рысью.
Из того немногого, что говорил Павел Талькебарт, благосклонный читатель подумает, пожалуй, что он смешной чудак. Необходимо поэтому сказать, что Талькебарт перешел к полковнику Виктору фон С. по наследству от отца, и после того, как состоял генерал-интендантом и министром увеселений во всех затеях и шалостях, которым предавался Виктор в детстве и в первую половину молодости, служил с ним с того момента, как Виктор впервые надел офицерскую форму. Старый чудаковатый учитель, состоявший дворецким при двух поколениях семейства фон С., своим воспитанием и обучением развил в Павле Талькебарте таланты и склонности к редкой проказливости, которой он был щедро наделен от природы. При всем этом, однако, Павел обладал вернейшей душой в мире. Он был готов каждую минуту идти на смерть за своего господина, и ни преклонный возраст, ни увещевания не могли удержать честного Павла от сопровождения господина в кампанию 1813 года. Его железная натура помогала ему переносить всевозможные лишения; но духовная природа Павла оказалась менее крепкой, чем телесная, и его рассудок подвергся значительному повреждению, или, по крайней мере, заметному ослаблению во время пребывания во Франции, а именно в Париже. Тут как раз Талькебарт впервые почувствовал, что его учитель, магистр Шпренгепилькус, имел полное основание называть его светилом, которое со временем воссияет. Свое сияние Павел Талькебарт обнаружил в легкости, с какою усвоил обычаи чуждого ему народа и изучил его язык. Этим он немало гордился и приписывал исключительно своей гениальности все случаи, когда он добивался исполнения тех требований, касавшихся помещения и пропитания, какие сначала казались невозможными. Странная французская речь Талькебарта (с образцами ее мы уже знакомы), получила распространение если не по всему войску, то, по крайней мере, в том корпусе, при котором состоял его господин. Каждый кавалерист, приезжая на постой в деревню, звал к себе мужиков на таком примерно диалекте Павла Талькебарта: "Пейзан! Де лавендель пур ди шивальс!*"
______________
* Мужик! Овса для лошади! (искаж. франц.)
Как большая часть эксцентричных натур, Павел Талькебарт терпеть на мог, чтобы все происходило обычным порядком. В особенности же он любил сюрпризы и всеми способами старался готовить их своему господину; последний, впрочем, хотя и часто был ими поражен, но совсем на другой лад, чем это задумывал почтенный Талькебарт, так как замыслы его по большей части разбивались в самую минуту исполнения. Так и теперь Талькебарт стал умолять подполковника фон Б., когда тот поравнялся с воротами дома, сделать небольшой крюк и въехать в дверь сзади, чтобы полковник заметил своего друга не раньше, как тот войдет уже в комнату. Альберт согласился на это, и ему пришлось проехать через болотистый луг, обрызгаться грязью и, наконец, перебраться по обломившемуся мосту через ров. Павел Талькебарт, желая показать свое искусство в верховой езде, хотел перескочить через ров, но провалился в него с лошадью по живот; лишь с трудом удалось вестовому подполковника вытащить Павла из воды. Однако, последний не унывал и полный веселого и бодрого настроения, громко смеясь, пришпорил лошадь и вскочил с диким криком во двор замка. Как раз в это время на дворе паслись все гуси, утки, индюки, петухи и куры замка, по одну их сторону только что пригнали стадо баранов, по другую же тех животных, в которых Господь некогда вселил бесов. Можно себе представить поэтому, что Павел Талькебарт, не особенно искусно управлявший лошадью, причинил немалый переполох на дворе, когда совершенно беспомощно стал кружиться по нему крупным галопом. Под ужасный шум, производимый клохчущими, крякающими, блеющими и хрюкающими животными, под страшный лай собак и брань служанок совершил Альберт свой славный въезд в замок, от души посылая к черту Павла Талькебарта и все его прожекты с сюрпризами.
Быстро спрыгнул Альберт с лошади и вошел в дом, имевший вид очень хозяйственный, удобный и просторный, хотя и без всяких притязаний на красоту и изящество. На лестнице его встретил небольшой полный господин с багровым лицом, одетый в короткую серую охотничью куртку, и спросил с кисло-сладкой улыбкой:
- Назначены на постой?
По тону, каким он произнес эти слова, Альберт тотчас догадался, что перед ним хозяин дома, барон фон К., как назвал его Павел Талькебарт. Альберт ответил, что он пришел сюда вовсе не ради постоя, но только ради посещения своего друга полковника Виктора фон С., который, вероятно, находится в этом замке. Альберт просил гостеприимства барона только на этот вечер и на ночь, так как завтра рано утром он должен уезжать.
Лицо барона заметно прояснилось, когда же, поднимаясь с ним по лестнице, Альберт сообщил, что, вероятно, никакой отряд войск, находящихся теперь в пути, не пройдет по этой местности, широкое лицо барона и вовсе просияло и приняло обычное добродушное выражение.
Барон отворил дверь; Альберт вошел в светлый зал и увидел Виктора, сидевшего к нему спиной. Виктор обернулся на шум, вскочил и бросился обнимать подполковника с громкими изъявлениями радости.
- Не правда ли, Альберт, ты думал обо мне прошлую ночь? Я это знал; мне внутреннее чувство сказало, что ты в Люттихе, в тот самый момент, как ты вступил в этот город. Я сосредоточил на тебе все мои помышления; мои духовные руки обнимали тебя, и ты не мог ускользнуть от меня.
Альберт признался, что его действительно, как это уже знает благосклонный читатель, с Люттиха стали преследовать туманные сновидения, которые только не могли облечься в достаточно определенные образы.
- Да, - воскликнул Виктор, воодушевляясь, - это не мечта, это не пустое воображение, нам дана божественная сила, превозмогающая время и пространство и передающая сверхчувственное через посредство мира духовного...
Альберт не совсем понял, что хотел сказать этим его друг, равно как не понимал и вообще его поведение, не совсем похожее на его обычное настроение и обличавшее напряженное, взволнованное состояние духа.
Между тем женщина, сидевшая возле Виктора перед камином, встала и приблизилась к друзьям. Альберт поклонился ей, взглянув вопросительно на Виктора.
- Баронесса Аврора фон К., - представил ее тот, - моя дорогая гостеприимная хозяйка, моя верная, заботливая сиделка во время болезни.
Разглядев баронессу, Альберт решил, что этой маленькой полной женщине не было еще сорока лет и что она была когда-то хорошо сложена, но питательная местная пища и обилие солнца распространили ее члены за пределы линии красоты, что сильно вредило впечатлению, производимому ее миловидным, еще свежим и цветущим личиком, темно-голубые глазки на котором могли еще посылать весьма опасные стрелы в сердца мужчин. Одежда хозяйки показалась Альберту чересчур деревенской. Безукоризненно белое платье ее, правда, свидетельствовало о совершенстве стирки и глажки в доме, но зато оно же говорило и о низкой степени развития промышленности, допускавшей существование домашних прядильных и ткацких мастерских. Точно так же и яркий, пестрый бумажный платок, наброшенный на плечи и оставлявшими открытой шею, нимало не украшал костюма баронессы. Но при этом ее маленькие ножки были обуты в изящные шелковые туфельки, а на голове у нее сидел высокий чепец по последней парижской моде. Вероятно, чепец этот напомнил подполковнику о какой-нибудь хорошенькой гризетке, с которой его свел случай в Париже, по крайней мере, с губ его посыпалась масса любезностей, которыми он старался извинить свое внезапное появление. Баронесса со своей стороны не осталась в долгу и отвечала так же любезно. Раз она открыла рот, поток слов лился из него неудержимо, пока наконец она не вспомнила, что не могла достаточно гостеприимно принять такого дорогого гостя - друга столь уважаемого всеми ими полковника. Она тотчас громко позвонила в колокольчик и принялась звать:
- Марианна! Марианна!
На этот зов появилась старая угрюмая женщина, судя по связке ключей на поясе, - ключница.
Баронесса тотчас же принялась обсуждать с ней и со своим супругом, что можно приготовить на ужин хорошего и вкусного, но оказалось, что все вкусное, например, дичь и подобные вещи, были уже съедены, и снова приготовить их можно было только утром. Усталый, перемогая свое недовольство, Альберт стал уверять, что он принужден будет ночью же уехать, если из-за него нарушат порядок дома. Немного холодного кушания, какого-нибудь бутерброда совершенно ему достаточно. На это баронесса возразила, что совершенно невозможно допустить, чтобы подполковник после быстрой езды в такую холодную, сырую погоду не подкрепил сил чем-нибудь горячим. После долгих совещаний с Марианной было решено приступить к приготовлению глинтвейна.
Марианна ушла, хлопая дверьми; но в ту самую минуту, когда хотели сесть за стол, баронессу вызвала какая-то расстроенная служанка. Альберт расслышал, как за дверью баронессе подробно доложили об ужасном опустошении, произведенном Павлом Талькебартом. За докладом следовал весьма значительный список убитых, раненых и пропавших без вести. Барон выбежал вслед за баронессой, и пока та бранилась и распекала всех на дворе, барон выражал пожелания отправить Павла Талькебарта туда, где растет перец, а прислуга вопила самым жалостным образом, Альберт рассказал вкратце своему другу, что наделал на дворе Павел Талькебарт.
- Что за штуки выделывает старый проказник! - вскричал Виктор недовольным тоном. - И при всем этом старый повеса от чистого сердца воображает, что его поведение безукоризненно.
Через минуту, однако, на дворе стало спокойнее. Птичница сделала радостное открытие, что петух Гукклик только очень испугался, но что он не потерпел никакого вреда и в настоящее время кушает с большим аппетитом.
Барон тотчас вернулся с просветлевшим лицом: он был очень доволен, что петух Гукклик уцелел от дикого, ни в грош не ставящего жизнь, Павла Талькебарта и снова может вступить в обязанность плодить на пользу сельского хозяйства куриное племя. Петух Гукклик, оказавшийся, по счастью, только испуганным, но не пострадавшим, был старый всеми любимый домашний петух, уже много лет считавшийся гордостью и украшением всего птичьего двора.
Вскоре вернулась и баронесса, пока только для того, чтобы вооружиться связкой ключей, взятых ею с полки на стене. Затем она быстро вышла из комнаты, и Альберт услышал, как обе, и хозяйка и ключница, сновали по лестницам, при этом громко зовя прислугу, а из кухни послышалась веселая музыка ступок и терок. "Боже праведный, - подумал Альберт, - если бы сам генерал с главной квартирой переселился сюда, то и тогда они не произвели бы больше шума, чем моя несчастная чашка глинтвейна".
Барон перешедший от птицеводства к охоте, принялся за путаный рассказ об одном прекрасном олене, которого он видел, но не убил; он еще не окончил этого рассказа, как в залу снова вошла баронесса, а за ней не кто иной, как сам Павел Талькебарт, несший изящный фарфоровый прибор с глинтвейном.
- Поставь все это здесь, мой добрый Павел, - сказала ему очень дружески баронесса, на что Павел Талькебарт ответил невыразимо сладким: "А фу зерпир, мадаме*". Тени избиенных на дворе, очевидно, были умиротворены, и все было прощено.
______________
* К вашим услугам, мадам! (искаж. франц.)
Теперь все, успокоенные, сели вместе. Баронесса, налив друзьям глинтвейна, принялась вязать чудовищной величины шерстяной чулок, а барон продолжал рассказ о случае с оленем на охоте. Во время рассказа он потянулся было за ложкой, чтобы и себе налить чашку глинтвейна. "Эрнст", - крикнула строгим голосом баронесса. Он тотчас оставил свое поползновение и проскользнул к полкам, где незаметно выпил рюмку водки. Альберт воспользовался этой минутой, чтобы прекратить, наконец, скучное повествование барона и настоятельно просил своего друга рассказать, как он жил и что делал последнее время. Виктор возразил, что еще будет время рассказать в двух словах, что с ним случилось за то время, как они были в разлуке, но что он с нетерпением ждет от Альберта рассказа о примечательных событиях последнего времени. Баронесса заметила, смеясь, что она не может представить рассказов интереснее повествований о войне, убийствах и смертельных схватках. Барон, снова присоединившийся к обществу, заявил, что он охотно послушал бы рассказы о действительно кровавых битвах, потому что, слушая их, он может вспоминать об охоте. Он намеревался снова приняться за историю о незастреленном олене. Но Альберт перебил его, уверяя со смехом, прикрывавшим недовольство, что, хотя он тоже вдоволь поохотился на своем веку, но не находит удобным более тревожить разговорами тени оленей, ланей, зайцев и других животных, кровь которых им пролита.
Глинтвейн, прекрасно приготовленный из хорошего вина, согрел Альберта, и физическое тепло благодетельно подействовало на его настроение. Чувство неловкости, испытываемое им в чужой обстановке, исчезло окончательно. Альберт развернул перед глазами Виктора полную картину страшного сражения, навсегда уничтожившего все надежды возмечтавшего о себе покорителя мира. С воодушевлением описывал Альберт несокрушимое львиное мужество батальонов, штурмовавших деревню Планшенуа, и закончил свой рассказ словами:
- О Виктор, Виктор! Зачем тебя не было там? Зачем не сражался ты рядом со мной!
Виктор сидел, прислонившись к стулу баронессы, и когда с ее колен скатился громадный клубок шерсти, он его поймал и играл им таким образом, что прилежная вязальщица должна была тянуть нитку между пальцев Виктора и поневоле часто задевала его руки своими слишком длинными спицами.
При последних словах Альберта, произнесенных с повышением голоса, Виктор словно очнулся от сна. Он посмотрел на друга со странной усмешкой и сказал вполголоса:
- Да, дорогой мой Альберт, ты говоришь правду. Человек часто позволяет опутать себя такими петлями, что только смерть способна развязать образованный ими гордиев узел. Но из всех заклинаний дьявола самое страшное - это смелый призыв собственного страшного духа... Но здесь уже все спит!
Непонятные, таинственные слова Виктора показывали, что он не слышал ни единого слова из того, что говорил Альберт, и все время предавался мечтам, причем очень странного свойства.
Понятно, что Альберт в смущении умолк. Оглядевшись, он увидел, что хозяин дома, скрестив руки на животе, откинулся на спинку кресла и свесил усталую голову на грудь, а баронесса с закрытыми глазами совершенно механически продолжала свое вязание. Альберт быстро и шумно вскочил с места, и в то же мгновение поднялась и подошла к нему баронесса. Ее осанка была так свободна, благородна и внушительна, что Альберт не узнал прежней маленькой, упитанной, почти смешной фигуры: ему казалось, что баронесса переродилась в совершенно другое существо.
- Простите, - сказала она приятным голосом, пожимая руку Альберту, - простите, подполковник, занятую с восхода солнца хозяйку, которая не смогла к вечеру противостоять своей усталости и достойным образом поговорить с вами о таких великих вещах. Вы должны простить это и неутомимому охотнику, моему мужу. Не может быть, чтобы вы не желали остаться наедине с вашим другом и поговорить с ним по душам. А при этом всякий посторонний бывает в тягость. Я уверена, что вы предпочтете поужинать вдвоем с вашим другом, и потому я распорядилась приготовить ужин в его комнате.
Ничего не могло быть приятнее этого предложения. Альберт тотчас рассыпался в самых изысканных комплиментах и от души простил радушной хозяйке и связку ключей, и ее горе по случаю испуга любимого петуха Гукклика, и дремоту за вязанием чулка.
- Милый Эрнст! - позвала мужа баронесса, когда друзья намерились проститься с бароном. Но тот вместо ответа только весьма отчетливо пробормотал:
- Ату, ату его, Тирас, Леший!.. Ату! - и повернул голову в другую сторону. Так его и не удалось разбудить.
- Скажи мне, - воскликнул Альберт, оставшись наедине с Виктором, - скажи, что с тобой случилось? Но сперва дай поесть, потому что я страшно голоден, а здесь, кажется, приготовлено несколько больше, чем обещанный мне бутерброд.
Подполковник был прав - в комнате был очень изящно накрыт и уставлен вкусными холодными блюдами стол, красой которого являлась прекрасная байонская ветчина и паштет из серых куропаток. Павел Талькебарт, лукаво улыбаясь и видя, что хорошее настроение Альберта не проходит, сказал, что, несмотря на его отсутствие, Марианна выставила все вкусное, чтобы подполковник мог хорошо покушать (при этом он не мог не помянуть еще раз своей тетки Лизы, которая на своей свадьбе сожгла жаркое, и прибавил, что хотя он вдовеет с лишком тридцать лет и что, как известно, браки заключаются на небесах, но Марианна...); однако, сверх того, сама баронесса приготовила наилучшую приправу для господ, а именно - целую корзину сельдерея. Альберт не мог понять, к чему такое количество этого невкусного овоща, но затем просиял от удовольствия, когда Павел Талькебарт принес корзину, содержавшую в себе не что иное, как шесть бутылок лучшего Vin de Sillery.
В то время, как Альберт все это с аппетитом ел, Виктор рассказал ему, каким образом попал он в имение барона фон К.
Невыносимые даже для самых сильных натур трудности первой кампании года сломили здоровье Виктора. Ему были предписаны купания в Аахене, и он находился в этом городе, когда бегство Бонапарта с Эльбы послужило сигналом к новой кровавой войне. Когда стали готовиться к новой кампании, то и Виктор получил из столицы приглашение, если здоровье позволит ему, присоединиться к нижнерейнской армии. Но судьба позволила ему совершить поездку на расстояние всего пяти часов пути. Как раз у ворот дома, где застал его друг, лошадь Виктора, спокойная и бесстрашная в прежнее время, испытанная в нескольких сражениях, вдруг чего-то испугалась, встала на дыбы - и Виктор свалился с нее, по его собственным словам, как мальчишка, в первый раз севший на лошадь. Он лишился чувств от кровотечения из раны в голове, полученной им при падении на острый камень. Виктора перенесли в дом, и так как всякое путешествие было опасно для его здоровья, он должен был ожидать здесь полного выздоровления. Виктор не совсем поправился и до настоящей минуты, так как, хотя рана и зажила, его мучала лихорадка. В конце рассказа Виктор рассыпался в горячих похвалах по адресу заботливого ухода, которым окружила его баронесса.
- Ну, - вскричал Альберт, громко засмеявшись, - этого я никак не ожидал. Я ожидал каких-нибудь чудесных, необыкновенных историй, а все дело - не обижайся, пожалуйста, - сводится к самому обыкновенному приключению, какое можно прочитать в любом романе, так что даже неприлично переживать его порядочному человеку. Раненого рыцаря приносят в замок; хозяйка замка ухаживает за ним, и рыцарь становится ее обожателем. Ведь ты, Виктор, вопреки своему прежнему вкусу, вопреки прежнему образу жизни, теперь влюбился в вульгарную, толстую женщину, которая до того домовита и хозяйственна, что чертям тошно; ты играешь роль влюбленного томного мальчика, который, как говорится, вздыхает, как печка, и слагает стихи в честь своей милой. Все это я склонен приписать твоей болезни. Единственное, что может тебя извинить и выставить в поэтическом свете - это испанский принц, который в одинаковых с тобой условиях попал в замок доньи Менции, где нашел возлюбленную, о которой не подозревал раньше.
- Стой, - вскричал Виктор, - стой! Неужели ты думаешь, что я не понимаю и не чувствую этого, хотя я кажусь тебе пошлым фатом. Но тут замешано нечто иное, таинственное. Теперь же выпьем.
Вино и живой разговор с Альбертом подействовали на Виктора благоприятно. Он словно очнулся от тяжкого сна. Когда же, наконец, Альберт, поднимая полный стакан, сказал: "Ну, Виктор, дорогой принц, да здравствует донна Менция в виде нашей маленькой толстой хозяйки", Виктор возразил, улыбаясь:
- Нет, я не могу перенести того, что ты считаешь меня пошлым фатом. Я чувствую, что на душе у меня просветлело, и готов тебе все рассказать и во всем признаться. Но придется коснуться совсем другого периода моей жизни, примыкающего к юности, и возможно, мой рассказ займет добрую половину ночи.
- Рассказывай, - ответил Альберт, - здесь достаточно вина, чтобы в случае надобности поддерживать ослабевающий дух. Жаль только, что в комнате так страшно холодно, а между тем было бы просто преступно тревожить еще кого-нибудь в этом доме.
- А разве Павел Талькебарт не годится для этого? - сказал Виктор.
И в самом деле, последний стал уверять на своем своеобразном французском наречии, что он сам наколол дрова и спрятал их для камина, который сейчас можно затопить.
- Хорошо, - сказал Виктор, - что здесь со мной не может случиться так, как было у одного москательщика в Мо, где честный Павел Талькебарт затопил мой камин, обошедшийся в тысячу двести франков. Добряк употребил для топки бразильское сандаловое дерево, так что со мной вышло почти то же, что с Андалозией, знаменитым сыном Фортуната, повар которого должен был топить плиту пряностями, когда король запретил продавать ему дрова.
- Ты знаешь, - продолжал Виктор, когда огонь весело трещал и искрился в камине и Павел Талькебарт вышел из комнаты, - ты знаешь, мой дорогой Альберт, что я начал свою свою военную службу в гвардейском полку в П. Но о моей юности теперь нечего говорить, тем более, что в течение ее со мной ничего особенного не случилось; мало того - события моих юных лет производили на меня только неясное впечатление и лишь теперь восстают в душе в ярких красках... Мое первоначальное воспитание в родительском доме я не могу назвать вовсе дурным: меня совсем не воспитывали. Меня предоставили моим собственным склонностям, и именно благодаря им я попал на военную службу. Я чувствовал себя, правда, призванным к научному образованию, которого мой старый учитель, назначенный мне в руководители и довольный лишь тогда, когда его оставляли в покое, не мог дать. Только в П. я приобрел знание новых языков и принялся за ревностное и успешное приобретение необходимых для офицера знаний. Кроме того, я принялся страстно читать все, что мне попадалось под руки, без всякого разбора и мысли о пользе подобного чтения. Благодаря этому и моей хорошей памяти я приобрел много исторических знаний. Впоследствии мне делали честь, утверждая, что я, сам не понимая того, был одарен поэтической натурой. Несомненно только, что произведения великих поэтов этого периода приводили меня в одушевление, о каком я и не подозревал. Читая их, я чувствовал, будто я впервые родился для истинной жизни. Я подразумеваю под этими произведениями "Страдания молодого Вертера" и в особенности, "Разбойников" Шиллера. Совсем иное направление моей фантазии дала мне книга, которая, быть может, именно тем, что осталась неоконченной, дает духу толчок, побуждающий его беспокойно работать, подобно вечному маятнику. Я разумею "Духовидца" Шиллера. Быть может, склонность к мистическому, чудесному, всегда лежащая в глубине человеческой натуры, во мне развита сильнее, чем это обыкновенно бывает; во всяком случае, достаточно было для меня прочитать эту книгу, точно заключавшую в себе заклинательные формулы могучих, мрачных духов, чтобы для меня открылось волшебное царство надземных или, скорее, подземных чудес, в котором я странствовал и блуждал, как во сне. Раз охваченный этим настроением, я жадно поглощал все, что ему отвечало, и даже книги гораздо менее значительные, производили на меня свое действие. Так, глубокое впечатление произвел на меня "Гений Великого", и я не стыжусь этого даже теперь, потому что, по крайней мере, первая часть этого произведения, напечатанная почти целиком в Шиллеровых "Орах", благодаря живости изложения и занимательности содержания, производила сильное впечатление в в литературном мире. Много раз приходилось мне отсиживать под арестом за то, что я, стоя в карауле, до того погружался в подобные книги или даже просто в свои мистические грезы, что пропускал сигналы и не сдавал смены унтер-офицеру. Как раз в это время случай свел меня с одним очень странным человеком.
Это случилось в один прекрасный летний вечер. Солнце уже закатилось, а сумерки покрывали землю, когда я, по обыкновению, бродил одиноко поблизости от одного увеселительного сада около П. Мне показалось, что из чащи небольшой рощицы, лежавшей по одну сторону дороги, раздаются глухие стоны и между ними вырываются слова на незнакомом мне языке. Я подумал, что, верно, кто-нибудь взывает о помощи, и поспешил туда, откуда доносились эти звуки. И действительно, я вскоре наткнулся на высокого широкоплечего человека, лежавшего в простой солдатской шинели на земле. Приблизясь, я узнал к немалому изумлению гренадерского майора О'Маллея.
- Боже мой! - вскричал я. - Вы ли это, майор? Что с вами? Вы больны? Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?
Майор посмотрел на меня пристально и дико и сказал грубым голосом:
- Кой черт принес вас сюда, лейтенант? Что вам за дело, лежу я или нет. Идите своей дорогой.
Смертельная бледность, покрывавшая лицо О'Маллея, сама поза, в которой я его застал, вынуждали меня подумать, что тут кроется что-то таинственное, и я объявил, что не оставлю его, но вернусь в город не иначе как вместе с ним.
- Хорошо, - сказал майор совершенно безучастно и холодно, помолчав перед тем несколько мгновений.
Затем он попытался встать, но так как это ему было явно трудно, я помог ему. Тут только я заметил, что он, как, впрочем, делал это обыкновенно, когда выходил из дома по вечерам, накинул простую солдатскую шинель прямо на рубашку и был в сапогах и в офицерской каске с широким золотым галуном. Лежавший рядом с ним на земле пистолет он быстро схватил и спрятал в карман шинели, стараясь, чтобы я этого не заметил. В продолжение всего нашего пути до города он не сказал со мной ни слова, но время от времени у него вырывались отдельные непонятные для меня восклицания на его родном языке - он был ирландец по происхождению. Когда мы дошли до его квартиры, он пожал мне руку и сказал тоном, в котором было что-то неописуемое, неслыханное, что и по сию пору звучит в моей душе:
- Доброй ночи, лейтенант! Да благословит вас небо и да пошлет оно вам приятные сны.
Этот майор О'Маллей был одним из самых удивительных людей, какие только попадаются на свете, и если не считать двух весьма эксцентричных англичан, с которыми мне как-то пришлось встретиться, я не мог бы назвать ни одного офицера во всей великой армии, который внешне походил бы на О'Маллея. Если правда то, что утверждают многие путешественники, будто природа нигде не кроила людей по такой странной мерке, как в Ирландии, благодаря чему каждый ирландец может служить своего рода кабинетной редкостью, то майор О'Маллей мог сойти, в худшем случае, за прототип всей своей нации. Представь себе рослого, шести футов человека, сложение которого нельзя назвать прямо безобразным, но у которого ни один член не соответствует другому, так что вся фигура кажется составленной наподобие тех фигур, которые в известной детской игре составляются из отдельных частей, выбираемых по жребию. Орлиный нос и тонкие губы придавали его физиономии благородный вид, но расставленные стеклянные глаза имели имели вид почти вульгарный; черные же густые брови придавали лицу сходство с комической маской. Но особенно странное впечатление производило то, что когда майор смеялся, лицо его принимало плаксивое выражение; это, впрочем, случалось редко. Напротив, казалось, будто он улыбается, в тот момент, когда им овладевала ярость неудержимого гнева. В этой улыбке было, впрочем, нечто ужасное, чего страшились даже старейшие, испытанного хладнокровия люди. Впрочем, О'Маллей так же редко предавался порывам гнева, как и смеялся. Казалось совершенно невозможным сшить для майора мундир впору. Искусство самых талантливых портных разбивалось о его неуклюжую фигуру. Сюртук, сшитый по самой безукоризненной мерке, висел на нем безобразными складками, как будто его развесили для чистки; шпага болталась у ног, а шляпа сидела на голове так криво, что уже за сто шагов можно было признать военного еретика. Но что может показаться совершенно невероятным при тогдашнем педантическом формализме - О'Маллей не носил косицы. Правда, было бы трудно ее прицепить к немногим седым локонам, вившимся на затылке, так как на голове его не было вовсе волос. Когда майор ехал верхом, то можно было думать каждую минуту, что он свалится с лошади; когда он фехтовал, казалось, что противник сейчас поразит его, а между тем он был лучшим наездником и бойцом, а в особенности он был искусным и опытным гимнастом. Точно так же, чтобы дать тебе более полное представление об этом человеке, каждое движение которого покрыто тайной, скажу, что он то бросал направо и налево значительные суммы денег, то крайне нуждался в них и, несмотря на всяческий контроль своего начальства и служебные обязанности, всегда делал только то, что сам хотел. При этом его желания в большинстве случаев были до того эксцентричны, или, скорее, нелепы, что можно было усомниться в нормальности его умственных способностей. Говорили о том, что майор в то время, когда в П. и его окрестностях происходили исключительные, оставшиеся надолго памятными мистификации, играл в них значительную роль и имел такие связи, которые делали его положение неуязвимым... В то время появилась книга, (если я не ошибаюсь, под заглавием "Экскорпорации"), наделавшая много шума; в ней был описан человек, похожий на майора, и эта книга укрепляла веру в носившиеся о майоре слухи. Я сам, возбужденный мистическим содержанием книги, тем более готов был считать О'Маллея за какого-то кудесника, чем ближе узнавал я его чудесное, я мог бы сказать, призрачное существование. К близкому знакомству он сам дал мне повод, выказывая мне особое расположение с того самого вечера, как я встретил его в лесу больным или расстроенным по какой-либо другой причине. Казалось даже, для него стало потребностью видеть меня ежедневно. Не стоит описывать различные странности О'Маллея со мной; не стоит рассказывать и всех случаев, подтверждавших приговор толпы, дерзко уверявшей, что майор был в связи с нечистой силой; ты и без того сейчас увидишь, что только что названный нечистый дух самым пагубным образом вмешался в мою жизнь.
Однажды я был в карауле, и в это время меня посетил мой двоюродный брат капитан фон Т., прибывший в П. с одним молодым офицером из Б. Мирно беседуя, сидели мы за стаканами вина, когда около полуночи вошел к нам майор О'Маллей.
- Я думал, что вы одни, лейтенант, - сказал он, взглянув с неудовольствием на моих гостей, и хотел было тотчас же удалиться.
Капитан припомнил, однако, что они с майором старые знакомые, и по моей просьбе О'Маллей согласился остаться с нами.
- Ваше вино, - воскликнул он, выпив по своему обыкновению залпом один стакан, - ваше вино, лейтенант, - просто какая-то бурда, от которой с души воротит. Попробуйте это, не лучшего ли оно сорта?
С этими словами он вытащил из кармана своей солдатской шинели, наброшенной на рубашку, бутылку и разлил ее в наши стаканы. Мы нашли вино прекрасным и признали его за отличное крепкое венгерское.
Не знаю, как разговор перешел на волшебные заклинания и, наконец, на знаменитую книгу, о которой я только что упоминал. Капитан, в особенности выпив лишнего, любил говорить в насмешливом тоне, который не всякий охотно переносит. Этим тоном начал он говорить о военных заклинателях духов и чародеях, которые могли бы во время войн творить самые чудные вещи, за что их чудодейственную силу действительно можно было бы прославить и преклониться перед ней.
- На кого намекаете вы, - вскричал О'Маллей угрожающим голосом. - О ком вы говорите, капитан? Если вы говорите обо мне, то оставьте в покое заклинателей духов. Но что я действительно отлично умею вышибать дух, в этом я смею вас уверить, и для этой цели талисманом служит мне моя шпага или мой пистолет.
Капитан всего менее желал заводить ссору с О'Маллеем. Ловко вывернувшись, он стал уверять, что хотя и имел в виду именно майора, но с его стороны тут была безобидная шутка, хотя, быть может, и некстати. Однако он всерьез хотел бы спросить майора, не было ли с его стороны благоразумнее опровергнуть раз и навсегда распространившиеся о нем слухи, будто он имеет сношение с нечистой силой, и таким образом рассеять нелепое суеверие, столь не соответствующее самому просвещенному веку. Майор перегнулся через весь стол, подпер подбородок обоими кулаками и, приблизив свое лицо на расстояние какого-нибудь вершка от лица капитана, сказал, вытаращив на него свои неподвижные глаза, весьма спокойным тоном:
- Благодетель мой! Если вас Творец не наделил проницательной и чуткой душой, то я надеюсь, что вы можете понять хотя бы то, что было бы глупейшей, пошлейшей, я готов сказать, безбожнейшей дерзостью думать, что пределами нашего разумения ограничивается весь мир и что не существует таких духовных созданий, которые, будучи созданы иначе, чем мы, часто принимая случайные формы, проявляются нам во времени и пространстве и порой, стремясь к каким-либо переменам в своем существовании, входят даже в жилище из праха, называемое нами телом. Я не могу поставить вам, капитан, в упрек, что вы во всех вещах, которым не учат на смотрах и парадах, оказываетесь совершенно невежественным и ничего не читали. Но если бы вы хоть немного понимали в порядочных книгах, если бы вы знали Кардануса, Юстина Мученика, Лактанция, Киприана, Климента Александрийского, Макробия, Трисмешста, Ноллия, Дорнея, Теофраста, Флудда, Вильгельма Постеля, Мирандола или хоть кабалистов-евреев Иосифа и Филона, то вы, может быть, имели хотя бы некоторое предчувствие о вещах, выходящих за пределы вашего горизонта и о которых вы поэтому не должны бы и говорить.
С этими словами О'Маллей вскочил с места и заходил по комнате большими шагами, так что в окнах задрожали стекла.
Опомнившись после этой речи, капитан возразил, что несмотря на то, что он высоко ставит начитанность майора и отнюдь не хотел бы ему противоречить в том, что действительно существуют высшие духовные создания, все же он глубоко убежден, что сношения с неведомым нам миром духов через посредничество человеческой природы невозможны и что все, что приводят в опровержение этого мнения, основывается на самообмане и лжи.
Когда капитан кончил, О'Маллей, выждав несколько секунд, остановился и сказал:
- Капитан, или вы, лейтенант, сделайте мне одолжение, садитесь и напишите оду такую же великую и сверхчеловеческую, как "Илиада".
Мы оба ответили, что не можем этого, так как не одарены талантом Гомера.
- Ха, ха, - расхохотался в ответ О'Маллей. - Смотрите же, капитан! На основании того, что ваш дух не способен понимать и производить божественное, что ваша натура не имеет способности к познанию высшего, вы отрицаете, что и всякий другой человек лишен этой способности. Я говорю вам, что для сношения с высшими духовными созданиями необходимо иметь особую психическую организацию, и как поэтический талант, так и подобная организация является даром, которым награждает мировой дух своих избранников.
По лицу капитана я видел, что он готовился отвечать майору какой-нибудь насмешкой. Чтобы помешать ему в этом, я вмешался в разговор и заметил майору, что, насколько мне известно, кабалисты признают существование известных заклинаний и обрядов, с помощью которых удается вступать в сношение с неведомыми нам духовными силами. Но раньше, чем майор успел мне ответить, капитан, разгоряченный вином, вскочил и сказал вызывающим тоном: